Дядя Иван прошел по флигелю, где каждый шаг отдавался гулким эхом, и сказал со вздохом:
— Перестарались мужички! И зачем-то все стекла выбили! Где их теперь достанем? Повредятся дома за долгую зиму.
— Окна надо забить, — предложил отец.
— Да, Потап, распорядись. Шелевкой, заподлицо. Семен Васильевич это сделает. Все от непогоды защита. А потом поглядим, что делать с этими хоромами.
— Народу надоть где-то собираться. Зимой ремонт сделаем.
На барском дворе к дяде Ивану подбежала пегая сука рыжего Вади, про которую Димка написал стихи прошедшим летом. Отец приласкал ее, и она увязалась за ним.
В одну ночь ушло в небытие богатое поместье господ Булгаковых. Но комиссар Ефим Ларин еще сидел на своем месте в Козельске: он представлял там временных. Временные держались и в Калуге и получили от своего козельского Ефима отчаянное письмо:
«Как я уже имел сообщить, анархия в уезде благодаря безнаказанности виновных лиц, а также агитации большевизма разрастается все шире и шире. В течение минувшей недели разгромлено имение Дубки, принадлежащее Лидии Александровне Фрейберг. На почве захвата этого имения произошло побоище, и при этом побоище зарублен шашкою сельский милиционер Савостьян Фролов. Разгромлены имения Михаила Федоровича Зотова и имение Булгаковой… Чины милиции отказываются нести службу в дальнейшем. Присылайте в подмогу внушительную воинскую силу из конских частей».
И в селе стали думать, как этой силе дать достойный отпор.
ХЛЕБА И ЗРЕЛИЩ!
СЕЛЬСКИЕ НАРКОМЫ
— Ну, скажи ты! Сидят, как гнилой зуб, козьей ножкой их не подденешь! — сокрушался дед Семен, слушая рассказ почтмейстера про временных, которые еще не сдали свою власть в Калуге. — И газету читать не дозволяют?
— Цензурой по рукам связали: из Москвы, из Питера ничего не допускают. Какой-то орган губернской власти объявили, и заправляет им Фосс: ни Советов, ни Ленина признавать не хочет!
— Опасно играют, гады! — Дед Семен постучал костяшками пальцев по столу.
— И чего Иван-то Иванович воды в рот набрал? Хоть бы прояснил нам, как дела.
— Опять небось недосуг. Мужик он заводной. А в заварушке знаешь как? Зазевался, ан, гляди — пуля в рот залетела. Когда тут писать-то.
— Верно, верно. — Почтмейстер взялся за шапку и поглядел на улицу, где по первому снегу разыгралась поземка, наметая горбатые сугробы. — Пойду, пока дорогу не занесло, дружку депешу отстукаю. Заходи ужо вечерком. Может, какие новости узнаю в Калуге.
Почти до половины декабря новости не радовали. Дед Семен по вечерам болтал о них без умолку и мешал Димке готовить уроки. Мать или отец уводили деда в горницу, но и оттуда — через легкую переборку — доносился его басовитый голос.
Димка учил синтаксис, а думал про Калужскую городскую думу: она вдруг сбрендила и поклялась, что все силы, жизнь и имущество горожан отдает в распоряжение Временного правительства.
Брался Димка за географию, а дед за стенкой гудел: Ефим Ларин дал приказ Петьке Лифанову — всех переписать, кто взял скот и разное барахлишко на барском дворе.
И выходило так: только на Людиновском заводе укрепилась новая власть. А в Козельске, в Калуге, по всему краю сидели, как лягушки в трясине, какие-то фоссы: они грозились расправой и чинили зло.
Потап с отцом написали Ларину: пора убрать из училища рыжего царепоклонника Воропаева. Он заморочил ребятам голову всякими байками о милейших особах царской фамилии, а Степана Разина и Болотникова поносил, как хотел: душегубы, ворюги, разбойники!
Дюндику и еще кой-кому такие речи были по душе. И Фрейберг радовался, что Гаврила Силыч смело ляпает такую чушь. Да отсмеялся: только и видели этого щеголя с длинным ногтем на левом мизинце! На другой же день исчез, когда в село пришли вести, что погромили имение его маменьки в Дубках. А историка так и не спихнули: защитил его Ефим Ларин.
Минька написал, что дядя Иван все же угодил в блошницу. И просидел там две недели, пока не нагрянули боевые отряды из Минска и из Москвы. В тюрьме простыл, лежит сейчас в маленьком доме у бабушки Лизы с воспалением легких.
Но после этого письма новости стали лучше: калужане прогнали временных взашей. И отец с Потапом отправились в Козельск на уездный съезд крестьянских депутатов.
Вернулись они за неделю до Нового года. И дед Семен хохотал, когда слушал, как два большевика приканчивали земство и городскую думу.
— В земство пошел Щербаков, — рассказывал отец. — Явился. Пальтишко от времени рыжее, картузишка совсем затрепанный, и на шее какая-то тряпица вместо шарфа. Это он так из ссылки прибыл, где сидел за подпольную типографию. А за высоким столом, за зеленым сукном восседали разодетые господа из земства: Данебек — предводитель дворянства, отец Сергий — соборный протопоп, Любимов — земский врач и помещик Блохин — папаша козельских головорезов из черной сотни. И справа от этих господ, на возвышении, — ящик для тайного голосования, белые и черные шары. Господа выходили к трибуне и горько оплакивали своего разлюбезного Фосса.
— А Щербаков? — Дед Семен уже не мог сидеть на конике и шагал по кухне, гремя сапогами.
— Он попросил слова.
— Ну, ну?!
— «Не давать! — закричал Блохин. — Не член земства! Тут не митинг!»
— Ишь ты! Ну?
— В зале зашумели: «Пускай говорит! Может, дельное что скажет! А то завели панихиду по Фоссу, конца-краю нет».
— Вышел, значит, Щербаков к людям?
— На помост поднялся, скинул с шеи тряпицу, в карман сунул и — давай читать декрет ленинский о земле, объяснять, как помещичьи имения отбирать и как распорядиться государственным банком.
— Эх, и загалдели небось? — Дед Семен потер руки и засмеялся.
— Где там! Притаились, как клопы на свету! А потом Блохин поднялся, пробежал через весь зал и с досадой хлопнул дверью. На этом и кончили. Прикрылось земство. А Трошин тем часом шуровал в городской думе. Вошел, комната громадная, за длинным столом — гласные, и заседание ведет городской голова Еремеев.
— Видал я его однажды. Гладкий такой мужчина, пудов на семь, и все левым глазом моргал, как наш инспектор Кулаков, — сказал дед Семен.
— Он самый. Сделал голова доклад: так и так, в городской кассе всего на текущем счету… две копейки.
— Лихо, мать честная! Довели город до ручки, ну, мастера!
— Вот это самое и Трошин сказал. «Позаседали, пора и кончать. Снимайте, господа, ваши золоченые цепки, ваши бляхи, и — марш домой! А то ребят из ревкома кликну, они вам живо мозги вправят». Чистая работа, ничего не скажешь! А с Ефимом Лариным промахнулись.
— Что так?
— Пошли к нему вечерком, хотели взять, а он, видать, догадался и улизнул.
— Чего горевать-то? Пес с ним! Ты скажи лучше, как у нас будет?
— Создадим волостной совнарком.
— Как, как? — удивился дед Семен.
— Совет народных комиссаров.
— Не спеши, Алексей! В Питере, значится, Ленин, а у нас — Потап?
— А как же?
— Дела! — ухмыльнулся дед Семен, и нельзя было понять, одобряет ли он эту затею с наркомами.
Но одобрить пришлось, только на горькую беду. И никто не знал, как дорого заплатит дед Семен за свою беспокойную должность в Совете.
Сход собрали, покричали, но комиссаров выбрали. Потаи стал председателем, Витька — секретарем.
У наркома просвещения Алексея Шумилина сразу же начался кавардак. Учителям не платили ни гроша третий месяц, Федор Кулаков и Гаврила Воропаев объявили забастовку. Они заходили в училище каждое утро, в журнале ставили подпись, а в класс не шли. Отец хотел выдать им по мешку картошки и по две меры овса. Но Воропаев прибежал в Совет, хлопнул фуражкой об стол.
— Мы не лошади! Мы овес не жуем! Либо деньги, либо расчет! Вы давно под меня копаете, так я вам теперь подложу свинью!
Потап срочно подписал декрет номер один: о золоте и других драгоценных вещах. Кулаки, лавочники, попы, мельники и даже лесничий обязывались сдать в три дня золотые монеты, серьги, брелоки, ожерелья, медали и кресты.
Поползли по волости недобрые слухи. А монет набралось в обрез: кто сдал одну, кто — две. А про серьги и про брошки и не вспомнил никто.
Витька раскипятился:
— С обыском надо идти! У одного Ваньки Заверткина целая кубышка в подполье! Бабы не зря судачат. А прибедняется, чертов сват!
Отец намекнул, что золотишко есть в церквах.
— И совсем без надобности, товарищи комиссары! Нешто нельзя медный крест совать в рот прихожанам? Нешто нельзя причащаться из чугунной чаши? Ведь на наши деньги все это куплено! Великолепие, скажете вы. А на кой черт оно советской власти?
Спорили в Совете долго, но ограничились еще одной слезницей в Козельск. А ответ пришел невеселый: знаков денежных в банке нет, сами задолжали учителям сто сорок тысяч рублей. Трясите своих буржуев, иного выхода не предвидится.
— Тоже мне писаки! Да мы и сами с усами! — Потап спрятал бумагу в стол. — Решим так, товарищи: Алексей раздаст учителям из волости по пятерке: у нас их как раз тринадцать штук, по одной на брата. А там видно будет.
Кулаков и Воропаев получили по одной золотой монете и ушли в отставку.
Гаврила Силыч отбыл так срочно, что забыл портрет царя в кладовке. Дед Лукьян опечатывал с Витькой квартиру историка и взял портрет Николашки себе.
— Как ни говори, а все вещь. Сгодится бочку с кислой капустой накрыть. Будет у меня теперь царская квашенка. Приходи, Витька, пробовать!
Все ждали, как решит свою судьбу Софья Феликсовна. Федор Ваныч не один день подбивал ее бросить все дела в Совете и уехать с ним. Но она осталась.
— Улетел мой соколик. Что ж, туда ему и дорога! От всего господского отвыкать надо, даже от крахмальных стоячих воротничков, все это — в прошлом. Дождусь, когда мой городишко освободят, мой зеленый, тихий Коцк. А впрочем, мне и у вас хорошо. Люди везде люди. Дружи с ними крепко, они и тебя полюбят, — говорила она Стешке, которая по утрам и вечерам приходила мыть полы в больнице.