Юность нового века — страница 45 из 62

Анну Егоровну со всеми малышами переместили в здание училища, и теперь она разрывалась на части: с утра — в школе у маленьких, после обеда — у старших. Но дело шло. И она, волнуясь и поминутно заглядывая в тетрадку, живо рассказывала ученикам по истории, что успевала за ночь усвоить и вспомнить сама. Отец занял должность инспектора и по три часа в день вел математику и физику.

Гриша вернулся с фронта — в Бресте заключили мир с немцами — и ведал в Совете военными делами. А деда Семена кинули по продовольственной части. Он долго упрямился и согласился на время, пока не вернется Андрей из лазарета.

— Вот до пасхи и поработаю, до Андрея, — говорил дед Семен. — А там страда пойдет. Хозяином буду на новой земле. Всю жизнь про это думал!

Димка не один день провалялся в постели: сперва была простуда, потом пришла корь. С недоброй руки дюндика отлежалась вся школа: попович привез эту хворь, когда вернулся с каникул.

В доме было зловеще тихо, как на экзаменах. Сережку увела к себе пани Зося, отец с дедом от зари до зари пропадали по делам Совета, по горнице и по кухне бесшумно двигалась мать.

По ночам Димка метался в постели и бредил: все представлялась ему большая чайная кружка деда Семена с двуглавым царским орлом. Она летала на этом орле по горнице, и когда Димка хотел пить, послушно приближалась к его сухим губам. И мать плавала, как в тумане, потому что окна были задернуты мешковиной. А в горле чесалось, резало и саднило.

Когда же дело пошло на поправку, стал ему видеться длинноногий русак, с желтыми подпалинами на крупе и на боках: был взят этот первый зайчишка из Вадиной шомполки о двух граненых стволах. И чем больше думал Димка о зайце, тем скорей хотелось ему уйти с постели и вновь прокатиться на лыжах с горы.

В тот памятный день встал он на лыжи с рассвета, и зачастил, зачастил ногами по снежной целине. И крепко держался за веревку, что шла от двух лыжных носов через шею.

От Кудеяровой липы бросился он под уклон. Как веселил сердце этот скользящий, быстрый полет! Но попался на пути угловатый еловый сучок: Димка взмахнул руками, ткнулся носом в снег и заскользил на правом боку в журчащий ручей.

Захлюпала вода в валенках, растаяли снежинки в рукавах и за воротником. А день был погожий, и веселья не поубавилось. Да и на память пришли те давние стихи. Их выкрикивали они с Колькой, когда дурачились во дворе и готовили первые самокаты: «Кубарем качуся под гору в сугроб!»

В стволы набился снежный пыж, Димка ковырнул его шомполом. Ноги зябли, и он подумал: а не вернуться ли домой? Но вытер мокрые стволы рукавицей, сбегал за лыжами и полез через бугор на то поле, где когда-то был базар. И выбрался к заброшенным хоромам рыжего Вади.

Заячьи следы, как Филькины узоры из золотого шитья, разбегались вокруг дома и тянулись натоптанной дорожкой в широкий проем окна.

Димка прислонил лыжи к стене и с высокого сугроба прыгнул через подоконник. И спугнул русака, который спал в снежном намете возле печки.

Выстрел прогремел под крышей, когда заяц кинулся наружу. Но задело его дробью не крепко. И он понесся вдоль опушки, припадая на заднюю левую ногу и раскидывая капли крови.

Димка забыл о лыжах, о втором стволе и мчался за русаком до оврага, поскидав по пути и шапку и рукавицы и на ходу остуживая рассыпчатым снегом пересохший, горячий рот.

Раненый заяц замешкался на крутой стенке оврага и угодил под выстрел из другого ствола. С этим зайцем и примчался Димка домой: мокрый с головы до ног, а в глазах — радость.

Он успел отведать своего русака за ужином — с бурачком и с кислой капустой, — и отправился утром в училище, и принес в класс две задние лапки — вытирать мел со школьной доски. А к вечеру слег.

Дед Семен за эти дни развернулся вовсю. Барское зерно он разделил по едокам давно, но от него не осталось и следа: очень долго сидели в деревне без хлеба. Денег у бедноты не было, а многие и совсем позабыли, как выглядят большие царские кредитки, и маленькие марки военного времени, и керенки — двадцатки и сороковушки. Последние такие керенки Димка снес в лавку целой «простыней», как развернутая большая газета. Цена им была три полтинника в золотых деньгах, и разрезать их на отдельные купюры просто не было смысла.

Повело на теплынь, запахло весной: уже хлопотали на березах первые грачи. Унавоженная барская земля так и манила к себе: «Я — твоя! Пройдись, сердешный, по мягкой борозде с горбатой, легкой сошкой, кинь зерно, и я отплачу тебе щедро: сам-сём!»

Но ни денег, ни зерна не было.

Потап подписал декрет номер два: о яровом зерне. Кулаки оскалили зубы и совсем не торопились везти хлеб по обложению.

Дед Семен мотался по их амбарам, выгребал, что мог, из сусеков, каждый час слушал злую брань, тряс благочинного и дьякона. Потом сменял в соседней волости на гречку и просо вторую барскую молотилку, веялку и два сепаратора. И для порядка всегда состоял при нем Витька с винтовкой Петьки Лифанова, который вскоре после погрома так смазал пятки, что не оставил и следа.

Зерно свозили в большой амбар Митьки Казанцева. Этот амбар стоял неподалеку от больницы, лицом к барским липам, тылом — к лесистой Лазинке. И дед Лукьян по ночам сидел возле этого амбара, держа в коленях старую Димкину шомполку.

Дед Семен задумал открыть кооперацию: зерно раздавать на посевы бесплатно, а с новины получать его обратно — под самый малый процент натурой: по одной мере за три мешка.

— И, гляди, какой оборот получится, — говорил он отцу. — На кажин год будем держать в запасе и рожь, и овес, и просо, и гречку, и ячмень. И запас будет расти. Коммерция, брат, но никакого обмана. Я даже конопли припас пять мешков и отборным ленком разжился!

Бедноте такая штука пришлась по душе. И всяк ждал теперь того светлого дня, когда можно будет кинуть зерно в теплую, влажную землю, и помаленьку копался во дворе: ладил да правил соху с бороной.

Только не вышло так, как гадал дед Семен: пришла беда за бедой, и одна горше другой.

Отцу принес почтмейстер депешу от дяди Ивана: «Формирую отряд Красной Армии, призываю тебя с Гришей добровольно идти под наше знамя. Враг посягнул на все, что дала нам революция. Настало время вести войну до победного конца. Не мешкайте, уходим на фронт через неделю».

И отец с Гришей отправились в Калугу.

В школе, которую наспех отгрохал рыжий Вадя, появилась зловещая трещина: от потолка до пола сдвинулась стена наружу. И никто уже не осмелился влезть на крышу и сбросить с нее мокрый снег.

Каждое утро Клавдия Алексеевна измеряла щель: она росла и росла. Занимались теперь, как на вулкане: с испугом, ожидая обвала, и держали дверь в класс открытой настежь.

В полдень, когда пригрело солнце, с визгом скрипнуло и зашуршало под потолком. Гремя партами и не разбирая дороги, кинулись ребята к выходу. Клавдия Алексеевна еще стояла в дверях, а наружная каменная стена — во всю длину здания — словно с тяжелым вздохом рухнула в мягкий снег. Заклубилась пыль, в огромный проем, открытый ветру, пахнуло весенней прелью. В молчании стояли ученики, а в ясном небе весело пел свою песню первый жаворонок.

До позднего вечера перетаскивали ребята парты, доски и шкафы в тот деревянный домик, где еще недавно жили два забастовщика — Федор Кулаков и Гаврила Воропаев. Там и притулились кое-как школа с училищем.

Сельчане, позабыв о посевной, бросились ремонтировать белокаменный дом генеральши. Работали спешно — с утра до поздней ночи — и валились спать, как мертвые. Но успели сделать только почин.

Об эту пору и навалилась самая лютая беда.

Дед Лукьян сидел ночью возле амбара с зерном. В звездном небе, славя весну, перекликались дикие гуси. И под их негромкий гогот клонило ко сну. И то ли задремал дед Лукьян и в кратком, но беспокойном сне видел, что едут за ним гости, гремя колесами по комковатому проселку, чуть прихваченному морозом; то ли погрезилось ему, что гость уже подходит: с добром, и тянет руку в знак привета, легко шагая по ровной тропинке к амбару. Что было, дед Лукьян вспомнить так и не смог. Только навалились на него двое, как медведи. Заткнули ему кляпом беззубый рот, связали по рукам, накинули пыльное веретье, спеленали, как малое дитя, и оттащили за плечи к барскому частоколу.

Он лежал, как в гробу, но слыхал: загремели железом, сбивая большой замок, и кто-то крикнул знакомым голосом: «Давай!»

Затарахтели колеса, и словно бы не одна подвода подкатила к дверям. Натужно кряхтя, покидали мешки в телеги и, понукая коней, двинулись мимо Совета к ветряной мельнице.

А потом что-то загудело, будто огонь, и сквозь веретье полыхнуло заревом. Дед Лукьян завозился что было сил. Но подкатило к сердцу, и все полетело в тартарары, пока надсадно не загремел набат.

Дед Семен обгорел на пожаре: руки в волдырях, борода закручена жжеными кольцами. А амбар не спасли. И удушливый дым подпаленного зерна расплылся по всему селу.

Допросили деда Лукьяна: он заикался, плел невесть что, тряс головой и все порывался бежать за околицу, куда увезли зерно.

Едва стало брезжиться, дед Семен накинул на Красавчика войлочную попону и с Потапом, с Витькой и с Силой поскакал к Брынскому лесу.

Впопыхах он забыл ружье, а с одним пистолетом Потапа не с руки было брать злодеев, которых настигли на берегу Жиздры, ниже села Чернышена.

Навел на амбар Авдея Онучина и бабу-самогонщицу Петька Лифанов. Он и начал стрелять из обреза, когда Потап матюкнул его по всем статьям и приказал сдаться. Пришлось послать Силу за подмогой, а самим залечь за деревьями.

С двумя ружьями прискакали Димка с Колькой и Стешка с Аниской. Но дед Семен уже исходил кровью: пуля прошла под сердцем, и, едва дыша, чужим, хриплым голосом он успел лишь сказать Димке:

— Прощай, мой хороший! Не привел бог дожить до самого светлого дня. Теперь тебе хозяйновать на новой земле. Да мал ты, мал, на горе! Не убивайся с тоски, береги мать, Сережку. Отцу скажи: помер, как надо… — Кровь хлынула на опаленную бороду, он задохнулся. Дрогнули руки, глаза погасли.