Юность нового века — страница 47 из 62

В Людинове все подбились до крайности: последние шмутки меняют на харчи. Крест несут тяжкий, но не ропщут: надеются. А в Жиздре — совсем порядка нет. Под Новый год мясники так вздули цену — хоть в петлю. Рабочие попеняли одному из них — Петухову, так тот обложил всех последними словами, а двоих — отволтузил. Посадили его в блошницу. А другие-то мясники с ножами кинулись его выручать, погромили Совет, искалечили одного большевика. Чиновники объявили забастовку, оборвали все телефоны. Лавочники запрятали в подполье хлеб, крупу, сахар, расклеили по городу листовки: «К оружию! Коммунистов долой!»

— Пришлось, Аннушка, посылать рабочих из Людинова. Еле утихомирили они контру в Жиздре, — Фекла опрокидывала в рот блюдце за блюдцем, расстегнув шейный шнурок на расшитой крестом рубахе и вытирая краем платка лицо, побитое оспой. — И думаешь, кончилось? Где там! Опять надысь заваруха вышла, как мне к вам идти. Эсеры, што ли, леший их дери, слух пустили, что, дескать, у мужиков начнут новый хлеб отбирать — прямо на корню. Набат гремит, кулаки со всех деревень понаехали. И как расхватали ружья в военкомате, ну и пошла по городу несусветная стрельба. Наши-то, людиновские, одни не управились, слава богу, из Калуги отряд прискакал.

— Вот страхи-то! — Мать по привычке глянула на божницу. — А по другим местам как?

— Одна маета! Прямо как на дрожжах. Так и ходит, так и ходит.

Слыхала Фекла, что по всей округе зашевелились монахи. Игумен Троицко-Лютикова монастыря не пожелал сдать лошадей для Красной Армии, крепко распалился злом на советскую власть, закричал с амвона: «А-на-фе-ма!» И велел бить в набат. Кулаки слетелись, как воронье: шестерых большевиков отделали прикладом и — еле живых — бросили в Оку. Там они и скончались. А сами кинулись в Перемышль, начисто разгромили Совет.

И монашки из Лопатинского монастыря отличились не хуже того игумена: красноармейцам сена не выдали, коней обратали, бросились по деревням врассыпную — звать кулаков на подмогу.

— Ну, скажи ты, прямо конец свету, Аннушка! И где ж это видно: юбки позадирали, верхом поскакали, по своим кельям кулаков с ружьями попрятали. Вот тебе и Христовы невесты. Три дня с ними бой шел.

— Ай-ай-ай! — завздыхала мать. — Как бы и к нам эта беда не перекинулась. Ты бы, Димушка, к Потапу сходил. Расскажи ему, об чем речь шла. Он совсем голову опустил, как деда Семена не стало. А печалиться ему неколи. Такие дела кругом творятся…

Димка завернул в горницу — за пояском. Чиркнул спичкой и поглядел в зеркало: никакой седой прядки на голове у него не было.

— И что ж это такое? — сказал он себе. — Значит, мать горевала сильней? Да! Как ни говори, а пятнадцать годов, и день в день знала она деда Семена, без него — никуда и за столом против него сидела. Затоскуешь до крайности. И отца нет, и Сережка еще не при деле, да и я еще не кормилец. Вот такие у нее дела.

И впервые он пожалел мать.

— Ну, я пойду, — сказал он ей и неловко приложился жаркими губами к ее щеке.

В этот поздний час Потап сидел в Совете — под большой пустой рамой, где недавно красовался диктатор Керенский. И натужно кашлял. Он знал больше Димки и не удивился его словам. С самых похорон деда Семена неотлучно сидел он в своем кресле, а из Козельска и из Калуги шли ему донесения и приказы.

Только что шевельнулись контрики в Медыни и в Сухиничах, но поддержки не получили.

— Погляди вот, — подал он Димке бумагу. — Милятинские мужики решили разобрать линию железной дороги на своих новых землях. И знаешь почему? — он вскинул на Димку усталые, покрасневшие глаза. — Ночью шел под уклон товарный поезд. В табун врезался на перегоне, задавил шесть лошадей. Ну, мужички и осерчали… Только успокоили их живым манером: выдали хороших коней из имения барыни Нарышкиной… Э, да пес с ними, с бумагами! Ты скажи лучше, как Аннушка живет?

Димка стал рассказывать. Но Потап уронил голову на стол и захрапел.

Час от часу было Потапу не легче: и болезнь разъедала нутро, и во всей волости шли дела не по совести. Совнарком ликвидировали: так решили в Москве. Остался вместо него волостной Совет. А когда были перевыборы, кулаки протащили к власти Ваньку Заверткина и еще кой-кого из своих людей. И они во всем чинили зло.

Предложил Потап: обложить налогами богатеев, надо ведь на что-то отремонтировать барский белокаменный дом под школу. Не дозволили! Сказал, что надо излишки хлеба отнять: совсем обголодала беднота. Не поддержали! Про коммуну стал говорить: вот бы объединить бедняков, чтоб работали сообща на своей и на барской земле. Кулаки, провалили!

И Софья Феликсовна заволновалась: стала точить Потапа чахотка, надо было ему уйти от дел, отдохнуть и подлечиться.

— Невмочь, невмочь мне! — жаловался он своей Ульяне. — А покинуть пост не могу: гляди, как берет нас контра за глотку. Жизнь отдам, как Семен Шумилин, но посажу этим чертям блошку за ушко!

А главный в Совете черт — Ванька Заверткин — совсем обнаглел.

— Доведем мы этого Потапа до могилы. Совсем не долго осталось! И никакой власти, окромя нас, не будет. Станем править, как бог на душу положит. И уж никакого хлебушка лодырям не отдадим!

Ванька обрядился в новую синюю поддевку, надел шевровые сапоги, намазал русые волосы лампадным маслом и громко покрикивал на трех стариков, которые прилаживали к его дому большой сосновый сруб для трактира.

И открыл трактир к ильину дню и с веселой улыбкой закричал из-за стойки:

— Пара чая, пара чая! Пейте, граждане!

Но все знали, что своим дружкам подносил он в пузатом чайнике не сушеную китайскую травку, а натуральный ячменный самогон. Гнал он его по ночам в бане у дьякона и густо подкрашивал настоем из зверобоя, чтоб ненароком не застукали чужие люди из города. И народ валил к нему, как в праздничный день к ранней обедне.

Олимпий Саввич увидал, как размахнулся Ванька, и созрел у него в голове грандиозный торговый план. На шестерке лошадей выволок он бывший Вадин корабль на берег Жиздры, загрузил его зерном. И как поднялась вода в реке после ильинских дождей, велел двум батракам и мотористу двигать в Козельск: там ему обещали перекупщики по две сотни рублей за пуд.

А ночью принес Петр Васильевич страшную депешу: Ленин при смерти, какая-то Каплан стрельнула в него ядовитой пулей.

И очнулся Потап в эту ночь и стряхнул с себя всю хандру. Застучал под окном у Софьи Феликсовны, спросил, что грозит Владимиру Ильичу? И как услыхал, что надо опасаться за жизнь его, горько разрыдался, давясь кашлем. И, не скрывая слез, кинулся за Витькой, велел ему писать депешу в Кремль:

«Прими, наш дорогой вождь, сердечный привет. Горько нам, что постигла тебя тяжелая беда. Одолей недуг, живи всей бедноте на счастье. И веди нас вперед, к светлой жизни. А врагам советской власти мы говорим: «Прочь с дороги! И забудьте думать, что мы спим. И не вернуть вам того, чем вы пользовались сотни лет!» К стенке всю ту сволочь, что осмелилась поднять руку на тебя! Доброго тебе здоровья, дорогой товарищ Ленин!»

Через час Потаи был с Витькой в соседней деревне. Там они взяли двух надежных стариков — членов Совета и поскакали с ними в Дретово — к переправе на Жиздре, где хотели перехватить корабль с зерном.

И все вышло так, как думал Потап: корабль уткнулся носом в железный канат над рекой и застопорил. Сонного лавочника вывели на паром под руки, мотористу велели чалить к берегу. Батраки не оказали сопротивления. Они даже обрадовались, что хлеб не попал в чужие руки, и побежали с Витькой в Дретово за подводами. И до позднего вечера возили хлеб в село. А Олимпия Саввича — в распашной поддевке и в городском картузике с лакированным козырьком — упрятали в козельскую каталажку — в холодную пристройку к собору, с тяжелой железной дверью. И все у него отобрали: и запас сельдей, и крупу, и сахар, и леденцы, и постное масло, и ситец, и керосин, и гвозди, и деготь.

И с Ваньки Заверткина сбили спесь: накрыли его ночью в Дьяконовой бане с новой самогонкой. Из Совета выкинули и пригрозили тюрьмой. Но он откупился: выдал сельской общине пять подвод с мукой.

На сходе решили открыть народную лавку. И Димка с Колькой написали клеевой краской на кумачовом конце красивую вывеску: «Народная лавка «Новая жизнь».

Торговать поставили Аниску. И строго наказали ей: продукты отпускать за деньги, по талонам, которые подписывал Потап — на месяц по пяти фунтов муки на едока, по одной селедке и по стакану сахарного песку и подсолнечного масла. Леденцы продавать только малым детям, по совести. А гвозди и все другое — менять на творог, яйца, топленое масло, конопляное семя, пеньку, липовое корье и сушеные грибы.

Пошла у Аниски голова кругом.

— Мамочка моя родная! — причитала она за прилавком. — Отдай меня лучше замуж, пропаду тут ни за грош! И где ж это видано, чтоб такое в лавке творилось! — И дрожащими пальцами еле-еле перебирала на счетах: кому, за что и сколько выдать товара.

Но держалась и скоро стала торговать бойко. И удачно сменяла в Плохине творог и яйца на звонкие подольские косы и на крутые бежицкие серпы.

А от отца и дяди Ивана — из письма в письмо, — приходили тревожные вести. И с газетных страниц кричали лозунги: «Социалистическое отечество в опасности! Все на защиту Отечества!»

Со всех концов земли напирали интервенты и белогвардейцы. Самара, Пенза, Уфа, Балашов, Царицын, Уральск, Новохоперск, Архангельск, Псков — Димка собирал по вечерам своих дружков и искал с ними на карте эти города — у голодной России все туже и туже затягивался пояс вокруг Москвы.

Как-то пошли ребята к Лазинке. Уселись возле наклонной Кудеяровой липы и стали искать, где в дивизии Киквидзе, на Южном фронте, храбро бьется Калужский отряд.

Лето увяло, желтизной тронуло первые листья. Ни одна пичуга не распевала в лесу, и только дятел прилежно выстукивал дубовым носом на сухой елке: «Тук-тук! Тук-тук!»

— А про школу-то мы и забыли! — вздохнул Колька.

— Может, и не забыли! Да чего про нее думать? Все равно учителей нет, — сказал Филька.