Юность нового века — страница 53 из 62

Сережка так и застыл на месте. У Феклы повлажнели глаза. Мать не скрывала слез. А Колька говорил и говорил.

— Крики, прямо сердце разрывается, кровь. А одну старушку буферами насквозь продавило: глаза у нее вылезли, язык повис на сторону. Как сейчас ее вижу. Собрал комендант живых мужиков и говорит: «Давайте могилу копать, братскую. Всех в нее захороним, навалом». А мне велел рядом с ними идти. И записали мы всех, у кого паспорта были или бумаги, какие ни есть. Сто сорок четыре человека вышло, да еще ребятишек пятеро, и одна девочка. Схоронили мы их. Разрешил комендант варить картошку в котлах. А она в крови, и я ее есть не стал. Сел в сторонку: сердце горит, людей жалко. И об себе думаю: зря ты старался, Ладушкин. Пропала твоя гречка. Окликнул меня комендант: «Что зажурился, аршинник калуцкий? Вез чего?» — «Гречку, — говорю. — С пудишко было». — «Не нашел?» — «Нет!» — «И дома не густо?» — «Ага!» — «Плохи твои дела. И рубахи нет?» — «В рубахе гречка была». — «Погодь, я свою дам». И снял рубашку. «Залезай под вагон, набери там проса, все равно воробьи поклюют». Ну я и набрал вот… Пойду домой, пожалуй, что-то знобит.

Но его отпустили не сразу Фекла снова согрела самовар, велела ему раздеваться. Он застеснялся: так и вымыли его в подштанниках.

После уроков побежал Димка к Ладушкиным и — ужаснулся: Колька — в жару и в поту — без памяти валялся на лавке.

Позвали Софью Феликсовну. Она увидала красные точки на Колькиной груди, подняла переполох:

— Сыпной тиф! Беда, люди, беда! Еще хуже испанки. Сжечь все его тряпки, в чем домой вернулся. Димку с ребятами в хату к больному не допускать!..


— Хоть бы рыбки наловил, Димушка. Все бы подмога, — сказала мать, когда Колька пошел на поправку.

Но думала она не только о крестнике. Димка совсем отощал. Сделался он, как легкий трухлявый пень, и каждую неделю колол шилом новую дырку в ремне — не держались штаны на бедрах. И Сережка стал плохой: длинная цыплячья шея торчит из ворота, и личико совсем усохло — у Феклы ладонь больше. Ремня он не носил, и мать, вытирая украдкой слезы, переставляла ему пуговицу на поясе, чтоб не потерял он штаны на улице. И все его одолевали сытые сны.

— А я нынче корочку в сметану макал, — говорил он утром, давясь за столом сухой картошкой без соли.

А крючков, чтоб рыбу добыть, давно не было. Придумал Димка ловить пескарей на погнутую булавку. Так это пустая затея: и клюнет пескарь, да сорвется. Из ряднины сделал наметку на обруче, кинул ее на длинном шесте в быстринку. Да нешто пескарь дурак? Обойдет стороной, вот и весь сказ. Сухарик бы привязать, это дело: набилась бы рыбы хорошая куча. А где он, сухарик-то? Димка и сам бы его съел, пескарям не стравил.

И опять надоумил Колька.

Вышел он в конце мая: погреться на солнце. Дедова посконная рубаха ниже колен и черные штаны прикрывали кожу и кости. На лице его, на руках и на босых ногах выпирали все тонкие синие прожилки. Глаза сделались большие-большие: они словно потемнели и ярко блестели.

Димке стало страшно.

— Чего зенки-то пялишь? Живой я. Только ты совсем про меня забыл, — с упреком сказал Колька. Он зябко повел плечами и сел на завалинке лицом к солнцу.

Димка вскипел.

— Так не пускали, дурья голова! А я кажин день под окном ходил.

Колька улыбнулся, протянул худую руку, облизнул сухие губы.

— Верю! А пошамать у тебя ничего нету?

— Яйцо хочешь? Снесла нынче курица. Сейчас сбегаю.

— Давай.

Димка сбегал в кладовку. Колька острым зубом пробил в скорлупе маленькую дырочку, долго тянул сквозь нее сырой желток, рукавом вытер мокрый рот.

— Страсть как рыбки хочется. Ловишь чего?

Димка рассказал о своих неудачах.

— А помнишь, как дед Лукьян советовал? «Вы, — говорит, — запруду сделайте. Из дерна». Ночью голавли на мель выходят: пескарей ловить, лягушат. Ворота в запруде закрыть щитком, вот тут-то и похватать голавлей руками.

После полудня Колька с Димкой взяли с собой Сережку, прихватили две лопаты и пошли луговой тропкой к дальним бочагам, где под кустами всегда видели в погожие дни лета маленькие стайки голавлей.

Работали на речке долго, почти весь день. Колька совсем обессилел и разлегся на траве, а Сережка действовал с огоньком: он еще верил, что возьмет его Димка ночью с собой.

Эх, и ревел же он вечером, когда Димка с Колькой ушли без него!

Ребята устроились на крутом берегу Омжеренки, на сухой хвое, где не было росы. Молча глядели на далекие звезды и слушали: не плескаются ли голавли на перекате?

Урчали и квакали лягушки, под берегом проносились летучие мыши, меж ветвей бесшумно пролетел козодой. Журчала вода ниже запруды, кто-то плескался в бочаге под кустами, глухо ухал в болоте «водяной бык». Было жутко, и весело, и жарко: а придет ли удача?

— Чу! Слышишь? — шепнул Колька. — Голавль сиганул!

— Лягушки! Их тут больше, чем голавлей. Ишь, распрыгались!

— Да нет! Голавль. Слышишь? Вот те крест!

Димка прислушался: а ведь и впрямь не лягушки! Он схватил щиток, толкнул Кольку с бугра и побежал к воротцам в запруде.

Теплая вода обдала его с ног до головы. Но он и не думал про то, что вымок, — торопился перехватить рыбу, пока она не юркнула в бочаг.

А Колька уже шуровал на мели среди мокрых камней.

— Вот он! Вот он! — кричал, и падал в лужу, и хватал голавля. — На, кидай на берег, да подальше, слышишь? Эх, по ноге чирканул! Беги сюда, не зевай!

И пошла веселая работа! Невзначай и лбами сшибались, и наступали друг другу на босые ноги, и хватались за пальцы. И уж так спешили! А успели поймать мало: запруда рухнула.

Колька стал собирать в сумку толстых, лобастых голавлей и перекладывал их влажной от росы травой.

— A-а, лобачи, догулялись! — нежно приговаривал он. — Дед правильно говорил: будем теперь с рыбой! Денька через два опять сюда придем. А завтра давай делать запруду в другом месте.

Но Димка не успел ответить: в селе что-то случилось — громко залаяли собаки, тревожно заржали кони, протяжно затрубил горнист. И далеко-далеко отозвалось ему эхо в ночном лесу.

— Побежали! — Колька отдал сумку, но с места не сдвинулся. Схватил Димку за руку. — Да не могу я бежать, — он задыхался от волнения. — А ты меня бросишь тут! Од-но-го!

— Что ты, что ты! — Димка успокоил друга и повел его к селу.

Впереди ребят на горе, справа от церкви, золотым и алым пологом раскинулось зарево. Но набатный колокол молчал. Кто-то властно подал команду, все стихло, и сейчас же над селом полилась песня.

Слов не было слышно, но песня была хорошая: спокойная, с длинным протяжным концом в каждой запевке, не военная, но призывная, смелая.

— Новая! — сказал Колька, медленно выбираясь в гору. — Эх, опоздали!

Возле дома встретил их Сережка — в Феклиной вязаной кофте до колен.

— Солдат полным-полно! — крикнул он. — Красноармейцы! С пушкой! Ужин варят у пожарного сарая. И сейчас про попа пели: «Ни поп, ни царь и не герой…» Ну как? Поймали?

Димка велел ему бросить сумку на крыльцо и позвал с собой на площадь.

Остро пахло там лошадьми, а еще сильней пшенной кашей. Вдоль всей ограды, один к одному, стояли кони и, уткнув морды в белые торбы, жевали и фыркали. А бойцы сидели группами, и рядом с ними поблескивали в козлах штыки на винтовках.

Филька, Сила и другие мальчишки уже кольцом сидели подле ночного костра. А старики курили с бойцами: по рукам ходил кисет с махоркой и пожелтевший газетный лист. И вели спокойную беседу с пожилым усатым командиром.

Колька одернул рубаху и подошел к нему.

— Мы вот с дружком опоздали. А вы тут новую песню пели. Про попа, что ли? Нам интересно, — сказал, смутился и покраснел.

— Про какого попа? — удивился командир.

— А я слыхал, — выскочил к огню Сережка. — «Ни поп, ни царь и не герой!»

Командир, а с ним и все красноармейцы так и прыснули со смеху.

— Плохо ты слушал, карапуз, — сказал командир сквозь смех. — Попу далеко и до царя и до героя, и не про него эта песня. Мы пели: «Ни бог, ни царь и не герой!» Понятно?

Но не дождался ответа Сережки и крикнул:

— Харитоныч!

— Я!

Из темноты вышел паренек лет семнадцати с высоким шишаком на просторной буденовке, которая спадала ему на глаза и закрывала уши. На ногах у него еле держались ветхие опорки, перехваченные у щиколоток зелеными обмотками. Был он коренаст, широк в плечах. Ремень, портупея, даже кожаные наколенники — все на нем так и скрипело.

Он остановился возле командира с деревянной ложкой в правой руке и в упор глядел на ребят добрыми веселыми глазами.

— Собери этих дружков, Харитоныч, объясни им нашу песню. Они ее не знают. Да и про комсомол скажи, а то хлопцы, видать, как в темном лесу живут. Глухари калуцкие! Позасели в брынских трущобах, а жизнь мимо них идет!..

Харитоныч нагнулся, снова так и заскрипели на нем все ремни. Спрятал ложку за обмотку.

— Пошли, герои! — хлопнул он по плечу Кольку. И увел ребят в сторонку, усадил в кружок и два раза повторил слова новой песни.

— Называется «Интернационал», — сказал Харитоныч, глядя на Димку.

— Понятно, — ответил тот за ребят, но повторить это слово пока не решился.

— И с этой песней мы идем к Орлу, громить беляков. Споем?

Попробовали спеть хором — получилось сначала плохо, потом складней. За песней и за беседой обо всем забыли, словно и ночи не было!

Бойцы уже спали вповалку, подложив седла под головы, а Харитоныч рассказывал: и про войну, и про Ленина, и про комсомол.

— А где ж твоя ячейка? Ну, твой комсомол? — спросил его Колька.

— Далеко, Николай. Эх, далеко! — вздохнул Харитоныч. — За Невской заставой, в Питере. Да никого там теперь не осталось. Все ребята на конях, с саблей в руках. Гонят беляков по степи, из седла вышибают, всякую контру в расход выводят.

— И не скоро воротятся?

— А пистолет у тебя есть?

Вопросы так и сыпались со всех сторон, и Харитоныч едва успевал отвечать.