Солнце давно поднялось над дальним лесом и вовсю грело с правого бока. Но березы давали прохладу: и стройные, и высокие, и разлапистые, и даже корявые — где от костра, где от молнии, которая лет полтораста целилась в них огненными стрелами. Тропка была задубелая, в трещинах, будто натертая до блеска лаптями и босыми пятками прохожих. И шагать по ней было легко, но подошвы ног уже горели от долгой ходьбы. И хотелось скорей пройти от березы к березе и укрыться в тень, где земля была холодней.
Еще оставалось верст десять до Козельска, когда показался с левой руки высокий курган, похожий на врытую в землю зеленую тыкву.
Голощапов как-то вспомнил об этом кургане: татары захоронили тут своих конников, когда собрали мертвых за долгие семь недель осады «злого города». А побежденных козельчан вырезали, но под курган не сложили — бросили на съедение коршунам, бродячим псам, крысам, медведям и волкам.
За курганом помалу стал надвигаться город: слева крикнул паровик возле станции, прямо засветились позолотой и синью маковки семи церквей, чуть справа золотой луковицей загорелась на солнце высокая колокольня Оптиной пустыни. Еще правей тянулся обрез высокого берега Жиздры, и на нем лепилась деревушка Дешовки. И вот уже булыга первой городской улицы.
Димка сбросил сапоги с плеча, скинул и Колька. Вытерли травой запыленные ноги, сунули их в голенища. И застучали каблуками по деревянным тротуарам вдоль тенистых палисадников.
Димка думал, что город ошеломит — и суетней и бестолочью, как старая Калуга, где он познакомился с Минькой. А город был тих, словно давно заснули в нем с голодухи и старые и малые: лежат где-то по закоулкам и не кажут носа на улицу.
Но жизнь в нем не угасала: у керосиновой лавки стояли в ряд сотни две кастрюль и ведер, больших кружек и бидонов. И всю эту посуду стерег мальчишка лет десяти, похожий на Силу: русый, с рыжинкой, худой и долгоносый. Он сидел, прислонясь к двери, а над головой его висело объявление: «Керосину нету. И не будит. Может подвизут опосля абеда».
Колька подошел к мальчишке:
— Не знаешь, друг, где тут у вас комсомол?
— Чего, чего?
— Комсомол. Ну, где молодежь собирается?
— Я не хожу: болею. Слыхал, где-то на бульваре. Это по вечерам. Возле собора, над Жиздрой, где музыка в праздник играет. Далеко еще, — мальчишка махнул рукой вдоль улицы. — А у вас хлебца нету?
Димка легко подкинул в руке пустую сумку. Мальчишка отвернулся, закрыл глаза и подставил солнцу бледное худое лицо.
Над дверями пивной была прибита забавная вывеска. Один мужик ржал во все горло и наливал пиво другому. А тот выкатил глаза, закинул голову и приготовился пить. Под первым стояла подпись: «Фала — Лей!» Под вторым: «Евлам — Пей!» А во всю ширину вывески значилась фамилия братьев Толстогузовых.
— Вишь, как Фалалей и Евлампий Толстогузовы народ к себе зазывают! — усмехнулся Колька.
Но пивная была на замке, и никакого народа возле нее не толкалось.
Поглазели на вывеску, вышли почти к берегу Жиздры, на длинную улицу, что вела от Дешовок к центру. Домики тут стали почище — и шире и выше. И рамы — нарядней и частоколы — добротней. И замелькали на дверях дощечки из меди: протодиакон Остолопов, доктор Любимов, надворный советник Доманский.
И вот уже глубокая выемка в городской горушке, гулкий деревянный помост, а под ним ослепительно убегающие рельсы. Они летят налево — к станционной красной башне, и направо — через высокий мост над Жиздрой, по широкой луговой пойме — в густой синий лес.
Возле дома военкомата показался ладный парень с винтовкой. Кинулись к нему, думали, что снова объявился Харитоныч: та же буденовка до глаз и скрипучие ремни портупеи. Обманулись. Но парень рассказал толково:
— Пройдите поперек всей центральной части, мимо собора, гимназии, театра и городской думы, спуститесь на мостик через Другуску. А там, рядом с аптекой, и комсомол ваш. Однако не мешкайте; там кого-то на фронт отправляют.
— Што я тебе говорил? — Колька дернул за рукав Димку и зачастил по булыге.
Димка быстро шел рядом, и ему некогда было глазеть на вывески фотографа Сагаловича, шляпного мастера Кулбасова и на афиши, которыми была заклеена сверху донизу круглая пузатая тумба. Но краем глаза он ухватил, что идет в театре его старый знакомый — веселый «доктор Сганарель», а скоро будут показывать драму Островского и Успенского «На пороге к делу».
Во дворе укома кипел и ширился ералаш. Со второго этажа, прыгая через две ступеньки, мчались парни с винтовками и кричали, что их мордуют: всех одели, а у них беда — штанов нет, сапоги рваные, шинель не выдали!
— Вы што? Забыли про нас? — напирал боец на коренастого дядьку, который стоял в углу двора, распахнув кожаную куртку, и пускал дым из короткой черной носогрейки.
Дядька молча показал трубкой в другой угол двора, и боец побежал туда сквозь плотную толпу, держа винтовку над головой.
Вдоль длинной стены дома уже строились повзводно, и долговязый парень в гимнастерке и галифе, но без фуражки — курчавый и горластый — выкликал бойцов по фамилии. Они громко отвечали и тесней смыкались в шеренге.
Дядьку с трубкой окружили девчата — в белых передниках, с красным крестом на косынках. Но он отмахнулся от них и крикнул:
— Костерев!
Курчавый парень без фуражки продрался в шумной толпе и подошел, поправляя красную повязку возле локтя:
— Что, товарищ Краснощеков?
— Не задерживай с провиантом. Орлов звонил со станции! Там все готово к погрузке.
— Толстогузов! — закричал над толпой Костерев. — Выдавай паек! Всем! По списку! Да поживей, голова! И про махорку, про махорку не забудь! Получили утром три ящика!
Толстогузов открыл сарай, выставил длинный стол против ворот.
— Без толкотни, первый взвод! Становись за довольствием!
И бойцы, не зная, куда пристроить винтовки, гогоча и толкаясь, кинулись к сараю, развязывая на бегу пустые заплечные сумки.
Колька и Димка были совсем лишними в этой суматохе и стояли, хлопая глазами.
Их заметил Краснощеков — главный в Козельском ревкоме.
— А вам чего, юные граждане? — Он подошел к смущенным ребятам и дыхнул на них горьким табачным дымом.
Колька объяснил, и довольно толково. Но ему пришлось кричать: возле сарая ни на миг не умолкал гомон.
Краснощеков распалил носогрейку и снова окликнул Костерева:
— Гляди, брат, какое у тебя пополнение!
— Откуда же вы, бедолаги? — спросил Костерев. Услыхал, удивился. — Да кто ж вам ячейку создал? Мы и слыхом не слыхали, что есть вы на белом свете!
— Голощапов у них, — заметил Краснощеков. — Старик серьезный, он кого хочешь организует.
— Не Голощапов, — вставил Димка. — У нас Харитоныч был.
— Кто такой?
— Весной на Волхов шел. В конной части. У нас ночевал с бойцами.
— Да ведь это питерцы! Помнишь, задержали мы их на один день: хлеба не было, — сказал Краснощеков.
— И все вы такие? Или постарше есть? — Костерев стал рядом с Димкой. Димкина макушка едва доходила ему до подмышки.
— Одногодки. Постарше-то Витька Кирюшкин. Так он секретарем в Совете. Хотел на фронт, да Голощапов не пускает.
— Был такой случай. Медведев про то знает. Писал Голощапов в укомпарт — один, мол, парень на селе, а делами там заправляют женщины.
— Ай-яй-яй! — покачал головой Костерев. — Молодо-зелено! И небось не евши?
— Сменяли по дороге у бабки грибы на сухари, — сказал Колька.
— С головой, значит! Эй, Толстогузов! Отвали этим брынским орлам чего-нибудь, а то они ноги протянут! Я записку дам! Как писать-то? — он глянул на Кольку.
— Шумилин. Ладушкин.
— Ладушки-бабушки! Молодо-зелено! — Костерев подал записку. — Вот и все пока. Бегите сейчас к фотографу! Он с вас карточки снимет. Скажите — я велел. А как отправим эшелон, приходите ко мне. Посудачим о делах, я вам и билеты выдам.
Колька с Димкой вышли на улицу, где уже толпились провожающие, выбрались к театру и разыскали фотографа Сагаловича. Был он черняв, с густой и курчавой тяжелой бородой от уха до уха, гладкий, как тюлень, но шевелился на диво легко и плавно, как в танце.
— Ох, уж этот Костерев! — Сагалович закрылся в маленькой темной комнатушке. — Заходит пятница, и невдомек ему, что всякий благоверный еврей торопится в этот час в синагогу. А тут приходят мальчишки за тридцать верст. Им, видите ли, надо играть в революцию, и я не могу закрыть свое заведение!
Щурясь, он вышел из клетушки: в окно, что занимало всю стену, заглядывало яркое солнце.
— Садись, дитя! — Сагалович усадил Димку на вертящийся стул. — И не строй рожи своему приятелю. Ай, Сагалович, Сагалович! Делал ты снимки с господина Блохина. Шишка! Всем дворянством руководил в уезде! И господин Еремеев изволили бывать в ателье — городской голова, и тоже шишка! Он даже в аппарат не умещался: семь пудов, и пузо, как мешок с сахаром. А теперь? Как меняются времена, боже ты праведный!
Наклонив голову, Сагалович поглядел на Димку со стороны. Потом подплыл к нему, легко коснулся мягкими коричневыми пальцами пылающих Димкиных щек и велел глядеть на большой деревянный ящик с треногой. А сам прикрылся черной тряпкой и далеко отставил жирный зад.
— Спокойно, господин комсомол! Не таращь глаза. Гляди привольно, как молодой конь. И — с интересом. Сагалович — старый кудесник, он сейчас выпустит птичку. Раз! — раздался щелчок, как досадная осечка на охоте. — Готово, дорогой товарищ! Следующий! — крикнул Сагалович и проплыл мимо Кольки в темную клетушку.
Потом он снял Кольку и дал ребятам полистать тяжелый альбом — в красном бархате, с медными застежками, как пасхальное евангелие у благочинного. Сытые лица, эполеты, ордена, легкие, тонкие кружева, блестящие лысины и затейливые прически мелькали, как на сцене в длинной пьесе про дворян, купцов и мещан. А на последней странице стоял во весь рост и улыбался курчавый Костерев. В военной форме, в фуражке, сбитой набекрень, он глядел вполоборота и молодцевато держал правую руку на ремне, где висел пистолет.