— Можно и не показываться, а глянуть надо, — сказал Колька, приложил палец к губам и пошел вперед.
Вскоре послышались голоса, где-то поодаль фыркнула лошадь. Ребята осторожно выдвинулись к опушке на маленькой круглой поляне, и перехватило у них дух: в меховой безрукавке сидел у костра Ванька-каин и кидал сушняк под навешанный на жердочку закоптелый чайник. А рядом лежали два солдата — в кителях с погонами, в синих бескозырках с красным околышем и с широкими малиновыми лампасами на суконных штанах, как у последнего козельского исправника. И один из солдат выгребал ножом остатки консервов из круглой банки. К старой ели были приставлены три винтовки. А невдалеке, в частом мелколесье, паслись оседланные кони.
Разговаривали солдаты вполголоса, и слов не было слышно. Колька попятился, шепнул Димке:
— Беги! С дороги не сбейся! Настя навстречу тебе выйдет, а я тут посижу. Подымай людей в селе. Эх, схватить бы всю эту сволочь!
Шесть верст мчался Димка налегке: скинул картуз, разулся, хлебнул воды из лужи возле проселка. И собирались в селе недолго, и галопом доскакали до Насти — с Голощаповым, с Витькой, с Филькой и с Силой.
Спешились и цепочкой дошли до Кольки. А он стоял у костра, с досадой покусывая губы: полчаса назад снялись с бивака деникинцы с Ванькой и ходко ушли в сторону Медынцева.
— Что-то про Тычок болтали. Под Починком, где кузнец живет, — сказал Колька. — Будто там ночевать собираются. Гнать надо за ними!
— Горяч ты, Ладушкин! — Игнатий Петрович пощипал бороду. — Да нешто возьмем мы на марше этих бандитов? — обратился он к Витьке.
— И думать нечего! К ночи — дело иное. А штоб верней было, надо еще людей взять, — Витька стал заворачивать коня.
— Так и я решаю! Ну — к дому! — скомандовал Голощапов.
Настю подсадили к Димке, Колька сел позади Фильки, и маленький отряд двинулся к селу.
Долго ехали молча: только кони отстукивали копытами по корявым корням деревьев на заросшей травой дороге. Да чуть слышно мурлыкал себе под нос протяжную песенку Филька.
А когда выбрались из лесу, завозилась Настя на тощем крупе у лошади. Она перекинула корзину с грибами в левую руку, крепко уцепилась за Димкину рубаху правой рукой и громко вздохнула.
— Давай, давай! — пошутил Димка.
— Тебе смешно. А небось пойдешь ночью?
— А как же?!
— Боюсь я за тебя.
— Не дури! От ребят не отстану. А ты бы и помолчать могла. Чего смущаешь?
— Чурбан ты, право слово! Какой год — и все чурбан. И не пойму никак: бестолковый ты али сердца у тебя нет?
— Сказал: не дури! Сама знаешь — друг ты мне, и никому в обиду тебя не дам.
— Ну и на том спасибо! А себя береги. Слышишь?
— Не глухой! — буркнул Димка и вдруг пожалел, что говорит с Настей так дерзко. Заденет его этой ночью шальная пуля, и понесут его на кладбище к Потапу и к деду Семену. А Настя будет горевать, что не слыхала от него доброго слова. И захотелось сделать ей радость.
Он остановил лошадь возле пригорка, спрыгнул:
— Садись в седло, Настенька! А я — позади. И грибы буду держать: твои и свои.
И Настя, счастливая от Димкиной ласки, ловко и быстро перебралась в седло, как кошка.
— Держись за меня крепче, Димушка, я погоняю! — Она гикнула и ударила пятками по лошадиным бокам.
И вынеслась к ручью и поднялась на горушку возле ветхого ветряка. И уже стали видны пожелтевшие барские липы, и к ним уносилась прямая и ровная дорога, хорошо накатанная коммунарами в жаркую неделю нового урожая. И лошадь шла рысью, и в душе зрела песня. И ветер свистел в ушах, совсем как в тот день масленой, когда дед Семен гнал по этой дороге Красавчика, счастливый, что так ловко утер нос чванливым американцам.
…Голощапов ушел в соседнюю деревню. И перед вечером вернулся с двумя стариками, которые прошлым летом помогли Потапу перехватить баржу с зерном возле парома, где дежурил злой кривой перевозчик. С ними пришел и красноармеец Астахов: он заскочил на неделю домой после госпиталя и решил помочь сельчанам.
Упросилась с мужчинами и Степанида. А комсомольцев решили не брать — и риск немалый, и уж больно горячи ребята в деле. Особенно Колька. Не ровен час, а беды не расхлебаешь.
Но Колька раскричался так, что дождем хлынули из его глаз слезы.
— Я этого Ваньку-каина с петрова дня стерег! Я ему за все хочу долг отдать! И за отца, и за двух дедов, и за Потапа, и за сиротскую долю! И какое вы право взяли — комсомольцев за борт кидать? Годами не вышли? Так стреляем мы лучше вас! Вот и все! Ставьте начальника, мы его приказ выполним! Не такие дураки, чтоб башку под пулю совать! А то на почту побегу, Костереву депешу дам!
Астахов хлопнул себя по бедрам:
— Вот это по-нашему! Крой, Николка! Да нешто таких ребят удержишь дома, Игнат Петрович?
Голощапов пощипал бороду, махнул рукой.
Ближе к полуночи оседлали девять коней и под командой Астахова длинной цепью перешли Омжеренку, выбрались по оврагу к плохинской дороге и трусцой потянулись к Тычку.
Когда-то там, у широкой развилки четырех дорог, над грязным прудом, долго стоял под ракитой веселый трактир «Плакучая ива».
Московский ресторатор — старик Анкудинов — вел дело широко. И проезжие купчики всегда заворачивали к нему на перепутье. Молодых манили гитара, шампанское и две черноглазые цыганки. Купцы — уже в годах — напирали на пироги, на пиво и на знаменитый драгомировский форшмак, печенный с мясом или с селедкой. А старики довольствовались парой чая и теплым сортиром.
При царе Александре Третьем загремел Анкудинов в Сибирь: плохо укрыл конокрадов, которые увели у фон Шлиппе двух породистых рысаков. И замест трактира стала на Тычке кузня. И заезжий двор для случайных людей, каким не с руки было ночевать в Плохине и ждать нежеланной встречи с урядником. И все судачили, что осталась на Тычке черная тень ссыльного старика: прятали тут ворованное, давали приют конокрадам и варили тайком самогон.
Ванька Заверткин не раз ночевал на Тычке. И Колька не сомневался, что именно сюда завалился он после дневки в Брынском лесу.
Степаниду оставили с лошадьми. И отряд охватил дом кузнеца с трех сторон. Не закрыли только одну стену, что выходила на пруд. Но Астахов залег так, что и она была под прицелом.
Димка лежал в сырой канаве. В кромешной осенней мгле дом уходил в небо черной громадой и казался мертвым дворцом. И окон в нем было так много, что при плохой атаке бандиты могли прыгнуть в любую сторону и сейчас же укрыться ночью после прыжка. А лежать до рассвета — сущая мука: гулко билось сердце, губы сохли, ухо жадно ловило каждый шорох, палец стыл на спусковом крючке.
Астахов не хуже Димки оценил обстановку. Он пробурчал что-то, подполз к Кольке и зашептал:
— Вот спички. Запали-ка, браток, вон тот стог с сеном. Да с умом старайся: как полыхнет, давай деру — змеей, змеей, браток, землю носом паши — и в темноту, штоб не заметили. А я разок пальну в окно. Станут прыгать, подлюги, тогда не зевайте. А ты, Димушка, передай по цепочке: бить поначалу над головой. А коли в понятие не взойдут, ну, куда попало! Не люди ведь, прости господи, а собачье дерьмо!
Астахов плюнул, распластался на земле, оперся на локти, прижал винтовку к плечу.
Колька пополз к стогу, Димка — к Голощапову. Потом передал приказ Витьке и старикам. А завернуть к Степаниде не успел: полыхнула солома перед окнами, мелькнула длинная Колькина тень над прудом, Астахов выбил пулей стекло, из окна ответили пачкой выстрелов. И застучало, застучало кругом, словно кто-то стал бросать с высоты каменья на большой железный лист.
Распахнулось окно против Голощапова, и бандит в бескозырке вылетел из него, как петух с насеста. Игнатий Петрович опешил: не доводилось ему стрелять в человека. И он никак не мог поймать дрожавшую мушку. Но далеко за цепью прогремел выстрел, и обмякший бандит упал, как куль. Степанида не знала приказа и угодила бандиту в грудь.
Астахов дико закричал:
— Конец вам, гады! А ну, вылазьте! Сейчас хату палить будем!
И, словно в ответ ему, ударил по окнам и Колька, и Димка, и старики, и Витька.
Заголосила Кузнецова баба, завизжали перепуганные ребятишки. Кузнец — дюжий бородатый мужик, в одном исподнем, зловеще красный от зарева — ударил ногой в дверь, вынес на руках Ваньку Заверткина и скинул его с крыльца.
— Берить ево! — крикнул он и бросился в дом за бандитом.
Загремели ведрами в сенцах, бандит заматерился, баба заорала:
— Да уходи ты, ирод! Нанесли тебя черти!
И бандит, растопырив руки над головой, несмело шагнул через порог.
— Кто еще есть? — крикнул Астахов.
— Никого, — прогудел кузнец. — Очистился.
— Винтовки подай!
Кузнец вынес две винтовки.
— Степанида Андреевна, принимай гадов! И амуницию ихнюю, — весело сказал Астахов. — Теперь и закурить можно, — и протянул Голощапову ситцевый кисет с махоркой.
Пока перерыли все в доме у кузнеца да привели в село Ваньку-каина с казаком, пришло утро. И Димка вдруг заметил, как побледнел и осунулся за ночь Колька.
— Чтой-то с тобой? — спросил он.
Колька показал левый сапог: чуть выше щиколотки была в нем дырка, и из нее сочилась кровь.
— И ты молчал? Мама, глянь-ка, что у него!
Мать всплеснула руками, усадила Кольку на коник, осторожно стащила сапог: вся портянка намокла, из круглой ямки алой струйкой бежала кровь. Пуля прошла насквозь, и другая ямка — на вылете — была еще больше и страшней.
— Скорей, Димушка, в больницу! Господи ты милостивый! Ложись, непоседа, ногу подыми!
Мать уложила смущенного Кольку, под ногу поместила подушку, прикрыла резиновой слюнявкой Сережки.
— Феклуша, скорей ставь самовар!
Софья Феликсовна прибежала в ночном домашнем халатике: не успела ни умыться, ни причесаться. Ополоснула руки под умывальником, обмыла рану, мягкими, ловкими пальцами прощупала кость: она была задета пулей.
— В Козельск! И сию же минуту! Надо операцию сделать и ногу положить в гипс. А я не берусь. — Она опустилась на коник и обмахнулась широким подолом халатика. — Доигрался, соколик! Ну, полежишь теперь! А впрочем, страха никакого нет. Только надо торопиться, Аннушка!