Юность нового века — страница 61 из 62

Софья Феликсовна обработала рану йодом, наложила тугой бинт. А Фекла с Димкой уже заводили в оглобли Красавчика и укладывали в телегу сено.

Напоили Кольку кипятком с куском хлеба. И все сели перед далекой дорогой. Но по пути к Голощапову завернул к Шумилиным взволнованный Петр Васильевич Терентьев.

— Опять беду несу! — показал он на телеграмму. — Вчера Деникин Орел захватил, завтра ждут его под Тулой. Объявлено у нас военное положение, комсомол мобилизует всех своих ребят подчистую. Велено нынче явиться в Козельск. С вещами! А у вас и своя беда. Ай-яй-яй! Ну, держись, Коля, молодцом! — и почтмейстер засеменил к Голощапову.

Пришел Игнатий Петрович, покачал головой, сел рядом с Колькой и долго глядел ему в глаза.

— Друг ты мой! — Он наклонился и в лоб поцеловал Кольку, закрыв ему все лицо широкой белой бородой. — Больно, а?

Колька кивнул, заморгал, и глаза его увлажнились.

Сережка не находил себе места в это утро. Он во все глаза глядел на Кольку и решил, что Голощапов сделал ему зло. И, насупившись, подошел к Игнатию Петровичу и ткнул его рукой в бороду:

— Нехороший ты, Игнат!

— Глядите-ка! Да ты что это? — удивился Игнатий Петрович. — Тоже мне стручок! Живо беги за комсомольцами, зови их сюда! А за Кольку не бойся, никто его не обидит…

Ребята пришли скоро и молча столпились у двери. Колька привстал на локте.

— Живой я, друзья! Собирайтесь в путь, зовут нас в Козельск. Контра жмет на Тулу, надо ей отпор дать. Харчи возьмите, и тронемся. Вы — где бежком, где шажком, а я покачу, как барин! Только мешкать нельзя: мне в больницу нужно.

Фекла подвела Красавчика к крыльцу. По старинному обычаю все посидели молча, занятые своими думами. Потом подхватили Кольку на руки, уложили на сено и укрыли пиджаком. Ребята кинули в телегу холщовые сумки, Фекла села в ногах у Кольки, тронула вожжи. И Красавчик широким шагом потащил возок мимо школы, где стояли притихшие ребята, мимо Обмерики и сараев по знакомой дороге в город.

ПРОЩАЙ, КУДЕЯРОВА ЛИПА!

Кольку положили в больницу к старому земскому доктору Николаю Ивановичу Любимову.

Николай Иванович был очень грузный человек. Слоновья болезнь до страшного разнесла ему лицо, губы, уши, руки и ноги. Он тяжело ходил и тяжело дышал. Но руки его — как большие ласты моржа — легко и ловко делали свое привычное дело.

Колька устрашился, когда увидел доктора. Но доктор словно не заметил этого: он набросил Кольке на лицо марлевую тряпку, от которой остро защекотало в носу, и глухо сказал сестре:

— Что творится, Глафира Антоновна? Даже дети подняли руку на генерала Деникина. Кисло, ой, кисло придется этому царедворцу!

А когда Колька очнулся, нога его — словно окостеневшая от гипса — была привязана полотенцем к спинке кровати. И пожилой дядька, с перевязанным правым плечом, стоял в ногах и по складам читал надпись на грифельной дощечке: «Ладушкин Николай, шестнадцатый год, пулевое ранение в область большой берцовой кости, температура тридцать семь и один».

— Ну, пойдешь на поправку, Николка, — сказал он. — У старика Любимова золотые руки. Да и пуля, она, брат, гладко проходит, как шило. И где же это тебя угораздило?

И Колька стал рассказывать, как он стерег Ваньку-каина и чем это кончилось.

…Всех комсомольцев старше шестнадцати лет разместили в казарме гарнизонной роты, где когда-то служил отец. На заре шли у них строевые занятия, а с обеда все копали окопы на оборонительной линии вдоль восточных и южных границ города.

— Запрягут и нас в казарму, — сказал Димка, когда шел с Настей, Филькой и Силой к Костереву.

— О, молодо-зелено! И с пополнением! — обрадовался Костерев. — А председатель? Что-то его не видно?

Димка рассказал.

Костерев снял трубку и позвонил Краснощекову:

— Доставят нынче бандита Ваньку-каина, по фамилии Заверткин. И с деникинским казаком. Допроси их сам. И судить, судить надо по всей строгости. Из-за этой контры мой комсомолец попал в больницу.

Костерев подошел к Насте.

— Очень рад, что пришла ты. Триста парней у нас в организации, а девушек — раз, и обчелся. Всего девять, и ни одна не явилась на сбор. Я тебя на городском собрании молодежи нынче выпущу, ты всем расскажешь, что в селе делаете. Не забоишься?

— Ой, страх-то какой! — зарделась Настя. — Пускай Димушка скажет.

— Про Димушку иной разговор. Его с ребятами на окопы бросим. А уж ты постарайся! Большой вес будет иметь твое слово.

— Ну, Настенька! — набычился Димка.

— Ладно уж! А где я ребят своих найду?

— Бегите в ремесленное. Там есть комната в общежитии. Вечерком зайдут за тобой наши ребята… Шумилин, ты Толстогузова знаешь? Возьми у него записку на столовую. И лопаты. После обеда пройдитесь на рубеж: там у нас Орлов заправляет. Нынче, с устатку, можете не работать, а завтра — в добрый час!

В столовой съели по миске перловой каши, выпили по стакану сладкого чая с сахарином. Потом заняли маленькую комнатку на четверых — с деревянными топчанами и соломенными матрасами — без подушек и одеял.

Настя осталась отдыхать. А Димка с Филькой и с Силой вышли на левый берег Другуски, завернули к кладбищу. Поперек дороги на Перемышль и на Лихвин и до самой береговой кромки у Жиздры копошились пареньки, накидывая холмики влажной земли перед окопами.

Димка нашел Орлова и получил участок — шагов двадцать в длину.

— Четыре дня, Шумилин, и чтоб все было готово! — сказал Орлов. — А сделаете раньше — и того лучше. Явитесь завтра чуть свет. Обед будет в поле. Ну, а ужин — это как бог даст или Костерев!

Димка обошел участок, покачал головой, свистнул:

— Четыре дня, ого-го! И за неделю не управишься! Про отдых надо забыть!

Он скинул пиджак, плюнул на руки и глубоко вогнал солдатскую лопату с короткой ручкой в податливый грунт. И Силантий пошел рядом и Филька. Лопата послушно уходила в верхний слой. Но скоро стали попадаться гранитные кругляши, и железо скрежетало так, что по коже пробегал холодок.

Соленый пот заструился со лба, по вискам, по спине, под мышками. И ребята кинулись на холодную землю — отдышаться и остыть. Филька полез в карман, достал дудочку-сопелочку. И завел старую песню про Дуню-тонкопряху. И она так живо напомнила о селе, о родных. И о Кольке с Настей.

Кончили копать, когда погасла багровая осенняя заря и пришли потемки. Землекопы уже строились в шеренгу. К ним повел своих дружков Димка. С лопатами на плече зашагали к городу. И услыхали свежую песню Демьяна Бедного, про которую еще не знали в селе:

Как родная меня мать

       Провожала,

Как тут вся моя родня

       Набежала.

И особенно хорошо выкрикивали землекопы такие слога песни:

С Красной Армией пойду

       Я походом,

Смертный бой я проведу

       С барским сбродом!

Что с попом, что с кулаком

       Вся беседа:

В брюхо толстое штыком

       Мироеда!..

Димка пришел с ребятами в театр, когда Настя, едва заметная за высокой кумачовой трибуной, говорила последние слова:

— Коля Ладушкин лежит в больнице. А Димка — да вот он Димка с дружками! Сюда идите! — крикнула она своим землякам, которые замешкались в проходе.

Растерялся Димка — и от яркого света четырех «молний» под потолком, и от пытливых глаз, и от шумных хлопков, волной пробежавших по залу. Подскочил Костерев, сгреб Димку в охапку. А тот пыхтел и неуклюже отбивался. И хотелось ему смеяться от радости, плакать от большой дружеской ласки.

Еле-еле уложились ребята в четыре дня, хотя помогала им Настя. Нижний грунт совсем вымотал силы: древний скандинавский ледник накидал непролазные россыпи валунов.

— Вот зловредный! — говорил о нем Димка. — Не хотел догадаться, что придется нам рыть тут окопы против Деникина!

Сдавали лопаты Толстогузову, пряча от чужих взглядов саднящие кровавые мозоли. А в спине и в ногах держалась такая тяжесть, что в общежитие упали на топчаны в одежде и уснули, как в мертвом сказочном царстве.

Рано утром пошли прощаться с Колькой. Он даже хотел вскочить навстречу, но Глафира Антоновна охладила его пыл:

— «Ладушкин, смотри у меня! Всему свой черед. А то друзей твоих выпровожу!

И Колька откинулся на спину. Он оброс за эти дни, еще похудел и вытянулся. И чуть потемнела у него щетинка под носом — робко стали пробиваться первые усики.

Поговорили, поговорили, показали Кольке натруженные ладони.

— А домой когда? — спросил он.

— Да вот с тобой посидим, к фотографу завернем к Костереву, и все наши дела, — сказал Димка.

— Заходил Костерев, — Колька вздохнул и отвел глаза к потолку. — Ты не обижайся, Димушка, и, товарищи не серчайте. Не вернусь я в село. Забирают меня на работу в уком…

— Не шути, Колька! — насупился Димка.

— Какие там шутки! Уходит завтра на позицию Орлов, меня хотят замест его секретарем поставить при Костереве. Я согласился.

— А про нас и не подумал? — спросила Настя.

— Об вас и речь шла. Димку председателем выбирайте — так ладно будет. А тебя, Настя, надо готовить на его место.

— Рехнулся ты, Колька! Да што же это такое? Уж и Димка плох? — вспылила Настя.

— Хорош, хорош! Но не сидеть же ему в селе целый век? Да и я не могу без него. Хоть режь на части!

— За меня не решай! — Димка встал и отошел от койки. — И дома дел много.

— Не бурчи! Скоро депешу дам. Из больницы выйду — и отстукаю. А Костерев вчера письмо послал матери. И Голощапову. Там знают…

Распрощались с Колькой так, словно не надеялись свидеться. И пошли к Сагаловичу делать карточки Насте, Фильке и Силантию.

И снова бегал по ателье гладкий тюлень с тяжелой и черной курчавой бородой от уха до уха, щелкал аппаратом и что-то бормотал в темной клетушке. Услыхал про Кольку, встал во весь рост, поднял к потолку коричневый палец:

— Сагалович — это голова! Говорил он, как в воду глядел: далеко пойдет тот упрямец! И что вы думаете? Пошел! — Сагалович подбежал к Димке, положил ему на плечо бородатое лицо: — А покажи-ка, дружок, где та девочка, что нашла в тебе цимес? — Он засмеялся и пытливо глянул на Настю. Она стала как маков цвет. — Голова, Сагалович, голова! — Фотограф закружился по ателье. — Ему бы звездочетом быть, гадалкой. А он делает снимки для господ комсомольцев! И откуда они растут, как грибы? И где их собирает товарищ Костерев? Четвертая сотня, и все впервые глядят в аппарат!