Софья Феликсовна обработала рану йодом, наложила тугой бинт. А Фекла с Димкой уже заводили в оглобли Красавчика и укладывали в телегу сено.
Напоили Кольку кипятком с куском хлеба. И все сели перед далекой дорогой. Но по пути к Голощапову завернул к Шумилиным взволнованный Петр Васильевич Терентьев.
— Опять беду несу! — показал он на телеграмму. — Вчера Деникин Орел захватил, завтра ждут его под Тулой. Объявлено у нас военное положение, комсомол мобилизует всех своих ребят подчистую. Велено нынче явиться в Козельск. С вещами! А у вас и своя беда. Ай-яй-яй! Ну, держись, Коля, молодцом! — и почтмейстер засеменил к Голощапову.
Пришел Игнатий Петрович, покачал головой, сел рядом с Колькой и долго глядел ему в глаза.
— Друг ты мой! — Он наклонился и в лоб поцеловал Кольку, закрыв ему все лицо широкой белой бородой. — Больно, а?
Колька кивнул, заморгал, и глаза его увлажнились.
Сережка не находил себе места в это утро. Он во все глаза глядел на Кольку и решил, что Голощапов сделал ему зло. И, насупившись, подошел к Игнатию Петровичу и ткнул его рукой в бороду:
— Нехороший ты, Игнат!
— Глядите-ка! Да ты что это? — удивился Игнатий Петрович. — Тоже мне стручок! Живо беги за комсомольцами, зови их сюда! А за Кольку не бойся, никто его не обидит…
Ребята пришли скоро и молча столпились у двери. Колька привстал на локте.
— Живой я, друзья! Собирайтесь в путь, зовут нас в Козельск. Контра жмет на Тулу, надо ей отпор дать. Харчи возьмите, и тронемся. Вы — где бежком, где шажком, а я покачу, как барин! Только мешкать нельзя: мне в больницу нужно.
Фекла подвела Красавчика к крыльцу. По старинному обычаю все посидели молча, занятые своими думами. Потом подхватили Кольку на руки, уложили на сено и укрыли пиджаком. Ребята кинули в телегу холщовые сумки, Фекла села в ногах у Кольки, тронула вожжи. И Красавчик широким шагом потащил возок мимо школы, где стояли притихшие ребята, мимо Обмерики и сараев по знакомой дороге в город.
ПРОЩАЙ, КУДЕЯРОВА ЛИПА!
Кольку положили в больницу к старому земскому доктору Николаю Ивановичу Любимову.
Николай Иванович был очень грузный человек. Слоновья болезнь до страшного разнесла ему лицо, губы, уши, руки и ноги. Он тяжело ходил и тяжело дышал. Но руки его — как большие ласты моржа — легко и ловко делали свое привычное дело.
Колька устрашился, когда увидел доктора. Но доктор словно не заметил этого: он набросил Кольке на лицо марлевую тряпку, от которой остро защекотало в носу, и глухо сказал сестре:
— Что творится, Глафира Антоновна? Даже дети подняли руку на генерала Деникина. Кисло, ой, кисло придется этому царедворцу!
А когда Колька очнулся, нога его — словно окостеневшая от гипса — была привязана полотенцем к спинке кровати. И пожилой дядька, с перевязанным правым плечом, стоял в ногах и по складам читал надпись на грифельной дощечке: «Ладушкин Николай, шестнадцатый год, пулевое ранение в область большой берцовой кости, температура тридцать семь и один».
— Ну, пойдешь на поправку, Николка, — сказал он. — У старика Любимова золотые руки. Да и пуля, она, брат, гладко проходит, как шило. И где же это тебя угораздило?
И Колька стал рассказывать, как он стерег Ваньку-каина и чем это кончилось.
…Всех комсомольцев старше шестнадцати лет разместили в казарме гарнизонной роты, где когда-то служил отец. На заре шли у них строевые занятия, а с обеда все копали окопы на оборонительной линии вдоль восточных и южных границ города.
— Запрягут и нас в казарму, — сказал Димка, когда шел с Настей, Филькой и Силой к Костереву.
— О, молодо-зелено! И с пополнением! — обрадовался Костерев. — А председатель? Что-то его не видно?
Димка рассказал.
Костерев снял трубку и позвонил Краснощекову:
— Доставят нынче бандита Ваньку-каина, по фамилии Заверткин. И с деникинским казаком. Допроси их сам. И судить, судить надо по всей строгости. Из-за этой контры мой комсомолец попал в больницу.
Костерев подошел к Насте.
— Очень рад, что пришла ты. Триста парней у нас в организации, а девушек — раз, и обчелся. Всего девять, и ни одна не явилась на сбор. Я тебя на городском собрании молодежи нынче выпущу, ты всем расскажешь, что в селе делаете. Не забоишься?
— Ой, страх-то какой! — зарделась Настя. — Пускай Димушка скажет.
— Про Димушку иной разговор. Его с ребятами на окопы бросим. А уж ты постарайся! Большой вес будет иметь твое слово.
— Ну, Настенька! — набычился Димка.
— Ладно уж! А где я ребят своих найду?
— Бегите в ремесленное. Там есть комната в общежитии. Вечерком зайдут за тобой наши ребята… Шумилин, ты Толстогузова знаешь? Возьми у него записку на столовую. И лопаты. После обеда пройдитесь на рубеж: там у нас Орлов заправляет. Нынче, с устатку, можете не работать, а завтра — в добрый час!
В столовой съели по миске перловой каши, выпили по стакану сладкого чая с сахарином. Потом заняли маленькую комнатку на четверых — с деревянными топчанами и соломенными матрасами — без подушек и одеял.
Настя осталась отдыхать. А Димка с Филькой и с Силой вышли на левый берег Другуски, завернули к кладбищу. Поперек дороги на Перемышль и на Лихвин и до самой береговой кромки у Жиздры копошились пареньки, накидывая холмики влажной земли перед окопами.
Димка нашел Орлова и получил участок — шагов двадцать в длину.
— Четыре дня, Шумилин, и чтоб все было готово! — сказал Орлов. — А сделаете раньше — и того лучше. Явитесь завтра чуть свет. Обед будет в поле. Ну, а ужин — это как бог даст или Костерев!
Димка обошел участок, покачал головой, свистнул:
— Четыре дня, ого-го! И за неделю не управишься! Про отдых надо забыть!
Он скинул пиджак, плюнул на руки и глубоко вогнал солдатскую лопату с короткой ручкой в податливый грунт. И Силантий пошел рядом и Филька. Лопата послушно уходила в верхний слой. Но скоро стали попадаться гранитные кругляши, и железо скрежетало так, что по коже пробегал холодок.
Соленый пот заструился со лба, по вискам, по спине, под мышками. И ребята кинулись на холодную землю — отдышаться и остыть. Филька полез в карман, достал дудочку-сопелочку. И завел старую песню про Дуню-тонкопряху. И она так живо напомнила о селе, о родных. И о Кольке с Настей.
Кончили копать, когда погасла багровая осенняя заря и пришли потемки. Землекопы уже строились в шеренгу. К ним повел своих дружков Димка. С лопатами на плече зашагали к городу. И услыхали свежую песню Демьяна Бедного, про которую еще не знали в селе:
Как родная меня мать
Провожала,
Как тут вся моя родня
Набежала.
И особенно хорошо выкрикивали землекопы такие слога песни:
С Красной Армией пойду
Я походом,
Смертный бой я проведу
С барским сбродом!
Что с попом, что с кулаком
Вся беседа:
В брюхо толстое штыком
Мироеда!..
Димка пришел с ребятами в театр, когда Настя, едва заметная за высокой кумачовой трибуной, говорила последние слова:
— Коля Ладушкин лежит в больнице. А Димка — да вот он Димка с дружками! Сюда идите! — крикнула она своим землякам, которые замешкались в проходе.
Растерялся Димка — и от яркого света четырех «молний» под потолком, и от пытливых глаз, и от шумных хлопков, волной пробежавших по залу. Подскочил Костерев, сгреб Димку в охапку. А тот пыхтел и неуклюже отбивался. И хотелось ему смеяться от радости, плакать от большой дружеской ласки.
Еле-еле уложились ребята в четыре дня, хотя помогала им Настя. Нижний грунт совсем вымотал силы: древний скандинавский ледник накидал непролазные россыпи валунов.
— Вот зловредный! — говорил о нем Димка. — Не хотел догадаться, что придется нам рыть тут окопы против Деникина!
Сдавали лопаты Толстогузову, пряча от чужих взглядов саднящие кровавые мозоли. А в спине и в ногах держалась такая тяжесть, что в общежитие упали на топчаны в одежде и уснули, как в мертвом сказочном царстве.
Рано утром пошли прощаться с Колькой. Он даже хотел вскочить навстречу, но Глафира Антоновна охладила его пыл:
— «Ладушкин, смотри у меня! Всему свой черед. А то друзей твоих выпровожу!
И Колька откинулся на спину. Он оброс за эти дни, еще похудел и вытянулся. И чуть потемнела у него щетинка под носом — робко стали пробиваться первые усики.
Поговорили, поговорили, показали Кольке натруженные ладони.
— А домой когда? — спросил он.
— Да вот с тобой посидим, к фотографу завернем к Костереву, и все наши дела, — сказал Димка.
— Заходил Костерев, — Колька вздохнул и отвел глаза к потолку. — Ты не обижайся, Димушка, и, товарищи не серчайте. Не вернусь я в село. Забирают меня на работу в уком…
— Не шути, Колька! — насупился Димка.
— Какие там шутки! Уходит завтра на позицию Орлов, меня хотят замест его секретарем поставить при Костереве. Я согласился.
— А про нас и не подумал? — спросила Настя.
— Об вас и речь шла. Димку председателем выбирайте — так ладно будет. А тебя, Настя, надо готовить на его место.
— Рехнулся ты, Колька! Да што же это такое? Уж и Димка плох? — вспылила Настя.
— Хорош, хорош! Но не сидеть же ему в селе целый век? Да и я не могу без него. Хоть режь на части!
— За меня не решай! — Димка встал и отошел от койки. — И дома дел много.
— Не бурчи! Скоро депешу дам. Из больницы выйду — и отстукаю. А Костерев вчера письмо послал матери. И Голощапову. Там знают…
Распрощались с Колькой так, словно не надеялись свидеться. И пошли к Сагаловичу делать карточки Насте, Фильке и Силантию.
И снова бегал по ателье гладкий тюлень с тяжелой и черной курчавой бородой от уха до уха, щелкал аппаратом и что-то бормотал в темной клетушке. Услыхал про Кольку, встал во весь рост, поднял к потолку коричневый палец:
— Сагалович — это голова! Говорил он, как в воду глядел: далеко пойдет тот упрямец! И что вы думаете? Пошел! — Сагалович подбежал к Димке, положил ему на плечо бородатое лицо: — А покажи-ка, дружок, где та девочка, что нашла в тебе цимес? — Он засмеялся и пытливо глянул на Настю. Она стала как маков цвет. — Голова, Сагалович, голова! — Фотограф закружился по ателье. — Ему бы звездочетом быть, гадалкой. А он делает снимки для господ комсомольцев! И откуда они растут, как грибы? И где их собирает товарищ Костерев? Четвертая сотня, и все впервые глядят в аппарат!