— Удумал, каналья! — засмеялся дядя Иван.
— Да. Взялся барин за маменьку: надо и ее с места стронуть. Подделал он руку своей сестрицы и подал генеральше письмо: так, мол, и так, маман, занедужила я крепко и непременно хочу вас видеть сегодня. Генеральша схватилась за голову:
«Мигрень у меня, Вадя. Да и поздно, на улице так сыро».
«Полноте, маменька! Мари вас так ждет! Укроетесь пледом, кони отличные, Борис Антоныч мигом вас домчит».
«Ну, будь по-твоему!»
Борис Антоныч надел плисовую безрукавку, широкие кучерские штаны, красную рубаху, шляпу с пером и крикнул у крыльца:
«Тпру! Пожалте, ваше превосходительство!»
Укатила генеральша в Кудеярово, к господам Бурманам карасей кушать! Всех раскидал барин, заторопился. Сам сел в тройку за кучера да махнул за Варькой на мельницу: она первую рожь молола. Схватил ее, как была в лаптях, в зипунишке, в поневе, кинул в карету, мимо села крюк дал и — под Сухиничи, в село Радождево. Там поп был забулдыга: мать с отцом, деда с бабкой, кого хошь продаст за катеринку! Обкрутился барин под венцом — и на станцию. А тут Чуков скачет! Замешкайся поп хоть на пять минут, все бы прахом пошло!
— А что вышло-то? — спросил дед Семен. — Я забыл про это.
— Не доехал Чуков до города, вспомнил про какие-то бумаги. Возвертается в имение, а тут полный разгром. Ну схватил меня за грудки, до всего доискался: я как на духу сказал. Да и куда денешься? Страшный был урядник. Оседлал Чуков коня да со стражником в Сухиничи. А Вадим-то Николаевич поцелуйчик ему послал из вагона и — был таков!..
— Вот тебе и Вадя-дурачок! Почти до самой свадьбы на ходулях ходил, с ребятишками игрался, а какой номер отколол! Ну, распотешил ты меня, Лукьян Анисимыч! Всю бы ночь слушал, да надо хозяевам покой дать! — Дядя Иван стал одеваться.
— Да и я пойду. Засиделся, а пора колотушкой греметь, — сказал дед Лукьян и поплелся в ночной обход.
Через день пришел дед Семен из барской усадьбы.
— Ты приберись, Анна, на скорую руку. Управитель шепнул: пойдет барин гулять, завернет к нам — работешка наклюнулась.
Барин показался на площади под вечер. Шел он — высокий, в новой поддевке, в мерлушковой шапке, белых бурках, с борзой пегой сукой и упругим арапником из мягкой кожи.
— Здгавствуйте, Анна Ивановна! И Семен Васильевич! — Барин уложил суку возле двери, раскинул полы поддевки и, широко расставив ноги, уселся на табурет посреди кухни. Пахло от него хорошим табаком, духами и нафталином.
Он огляделся, заметил Димку, который прятался за широкой спиной деда.
— Гастет малец! И бедовый, скажу вам. Оленька жаловалась, что с ног ее сбил. Но что поделаешь? Дети! И такие шалости в их хагактеге.
Мать с дедом, как по уговору, глянули на Димку, и он так зарделся, что даже уши стали пунцовыми.
«Тоже жиляка, хуже маленького, — подумал Димка, — а мог бы и помолчать: за язык никто не тянет. И говорит смешно: разгакался. Ну, подстерег, когда на площадь вышла, и сбил. А чего она задается: на лыжах фасонит и прокатиться не дает. И язык кажет!»
— Вам, конечно, сказали, Семен Васильевич, что я по делу. Мой стиль во всем английский, это вы знаете. А сейчас в моду входят деловые амегиканцы. И эти, извините, сукины дети, недавно на весь миг пготгубили, что за одни сутки постгоили жилой дом. Я хочу показать, что гусские умельцы могут стгоить быстгее. План у меня оггомный, о нем я буду говогить на сельском сходе, а габоты для вас хватит до петгова дня. Но пегвое дело — утегеть нос амегиканцам. Мои условия: одна комнатка, как ваша кухня, два окна, небольшая ггубка, как бывает в гогнице.
Он никак не мог сказать слово «грубка» и выдавил из себя что-то похожее на «ггубку». Махнул рукой и залился смехом:
— В Евгопе пгивык болтать на языке бгитанцев, и такие гычащие звуки пгосто не выговагиваются. Ха-ха! Но вегнемся к нашему делу, Семен Васильевич! Высота, — он встал и дотянулся поднятой рукой до потолка, — пгимегно такая. Кгыша — односкатная, железная. Конечно, двегь, две ступеньки на кгыльце, но обойдемся и без пегил и балясин. Фундамент самый пгостой — четыге блока по шестнадцать кигпичей. Вы назначаетесь стагшим. Подвигайте агтель, и — с богом! Сгок — меньше суток. Габотать начнете в четвегг на масленой, накануне дня моего гождения! Я плачу за все, как у вас пгинято говогить, гамузом — пятьдесят гублей. Вот задаток.
Вадим Николаевич распахнул поддевку и из коричневого раскладного кошеля на шелковой подкладке достал и подал деду сложенную пополам новую десятку.
Когда барин ушел, дед Семен про Оленьку и не вспомнил. Он отдал матери десятку и весело сказал:
— Сходит барин с ума! А что нам от этого? Одна польза!
Он оглядел инструменты, зачем-то перевесил фартук поближе к двери и опять засмеялся:
— А подумать, так интересно это: утереть нос американцам! Пойду-ка сбегаю место оглядеть да и с дружками потолковать.
Почти все село сбежалось глядеть, как дед Семен с артелью утирал нос американцам.
Работали впятером, на западной окраине барского сада, окруженного липами в два ряда, почти против больничной бани. Дед Лукьян был шестым — за подсобника: носил воду, известь и глину, замешивал раствор, помогал, где двоим не хватало пятой руки.
Он суетился больше всех, как человек при чужом деле, который не знает, за что ухватиться, семенил по тропе от колодца с ведром воды и успевал подмигивать любопытным бабам:
— Блошка банюшку топила, вошка парилася, таракан воду носил!
И его веселое настроение передавалось всем, кто строил этот домишко для барина.
Работа шла ходко. Дед Семен, конечно, схитрил. Он успел за это время сделать дверь, притолоку и две рамы. А в усадьбе у Булгаковых нашлись в запасе подходящие сосновые венцы, которые хорошо шли в дело. Да и кузнец Потап не дремал: загнул края у листов жести. Все остальное делали на месте: заложили блоки, стали класть бревно на бревно, в лапу, конопатили и размечали простенки между окнами. А печник Андрей, сидя на корточках, колдовал над кирпичной печной коробкой. Сперва он был виден весь, затем — по плечи, а к вечеру, когда вставили рамы, лишь в окне виднелся его рыжий собачий треух.
Над участком не затихали дробный перестук трех топоров, визг пилы на две руки, глухое падение щепок на притоптанный снег, веселое кряхтение плотников на любимой спорой работе, легкий скрежет мастерка в ловких руках Андрея, шепелявый голосок Лукьяна и незлая брань деда Семена, когда что-то не клеилось как надо.
Димка с Колькой три раза на день носили дедам и молоко, и хлеб, и даже горячий горшок с гречневой кашей, а возвращались домой с корзинами, доверху набитыми ароматными шуршащими стружками, смолистыми плоскими щепками с острыми краями.
К вечеру дед Семен велел принести свежую рубаху: взмок. Да и с каждого его дружка пот валил в три ручья. Но работа не останавливалась.
А когда Димка с Колькой улеглись спать, снова началось оживление. На стройке разожгли большой костер, да еще барин приказал развесить на липах пять зажженных «летучих мышей». И парни с девчатами — в ночь после посиделок — завели у костра игры и песни. А кто-то и завлекся барской затеей, помогая выводить трубу и настилать кровлю. Да и всяк из парней хорошо понимал, что после такой работенки худо-бедно, а на ведро водки в монопольке поубавится.
За ночь дом вырос, и как полыхнула заря, глядел он на мир новыми окнами, в которых отражался золотистый и розовый снег раннего погожего дня. И в девять утра, розно через двадцать три часа — минута в минуту! — барин сел на сосновый чубак посреди пола, оглядел почерневших и осунувшихся мастеровых, которые без сил развалились по углам, возле стен, и бросил своему управляющему:
— Всех напоить! В стельку!
Сделал широкий жест рукой и задымил папироской. Был он в этот миг мальчишкой, которому совсем зря навесили рыжую бородку государя императора.
Но он был все же барин, именинник, и красовался перед мастеровыми. А они вдруг стряхнули с себя усталость и гоготали вместе с ним над чванливой Америкой.
Дед Семен пил и гулял до субботы: приканчивал веселую масленицу. А перед вечером, когда ему совсем разломило башку, запряг Красавчика, усадил отца с матерью, пихнул в розвальни Димку с Колькой и Лукьяном, примостил на запятках дядю Ивана, гикнул, как разбойник, и помчался по селу, за околицу, до ветряной мельницы, где свежим февральским ветерком выдуло у него из пьяной головы всю дурь.
ДЕД СЕМЕН ГОВОРИТ ПРО ЛЮБОВЬ
Дошла очередь и до благочинного: пришлось ему великим постом схватиться с барином.
А началось с того, что задумал барин открыть театр в яблочном сарае. И пока дед Семен помаленьку городил помост для актеров, стал он набирать людей в хор.
В середине поста в большой людской набилось народу — не продохнешь! Барин сидел в кожаном кресле и обмахивался душистым платочком: по всей комнате стелился тяжелый дух от зипунов и онуч, долго залежавшихся на печи.
С левой руки от барина, в простенке между окнами, чернел высокий ящик фисгармонии, а возле сидел, подбоченясь, и глядел на всех одним острым черным глазом старый регент Митрохин. В просторной крылатке, горбоносый, сутулый, с длинными руками, как крылья огромной летучей мыши, он казался Димке страшным, чужим и далеким. А когда один его глаз, бегая по раскрасневшимся лицам мужиков и баб, вдруг прицеливался в Димку, тот совсем робел и прятал голову за Колькин затылок.
— Сейчас будут Стешку пробовать, — Колька толкнул Димку локтем в ребро. — Вот увидишь, эту возьмут!
Стешка скинула синий шушпан и вышла в круг в красивом праздничном наряде: шерстяная клетчатая понева с бахромой, вышитая рубаха — в ромашках и полсапожки с резинками. А на покатых и широких плечах ее расстилался драдедамовый пунсовый платок.
— Что петь будешь? — спросил ее регент.
— «Травушку».
Митрохин задвигал ногами. В ящике засипело, словно там тяжело дышал уставший человек. Длинные руки регента вылезли из-под крылатки, тонкие пальцы пробежали по черным и белым клавишам: они что-то искали в высоком ящике и — нашли. И Стешка, притопнув три раза острым носком правой ноги, затянула протяжную, грустную песню: