Иногда вступал хор, и ребята пели согласно. Но самым знакомым во всей этой пьесе был чистый и задушевный голос Стешки.
Дед Семен сидел завороженный, и ему было приятно, что на высоких помостках, где он укладывал доски и забивал гвозди, идет такое чувствительное действо. Он и вздыхал, и старался подавить смешок, и смахивал в бороду скупую слезу: на его лице отражалось все, что говорили и делали актеры на сцене. Он не отводил глаз, словно пристально подглядывал в раскрытое окно чужую жизнь, сотканную из любви: из больших радостей и сильных огорчений.
По дороге домой он даже позавидовал той чужой жизни.
— Эх, как ловко живут люди! И трудиться не надо: одна у них сладкая и горькая любовь! А захотят пожрать, так мигом подадут им боги або слуги, что хошь, и — на подносе!
— Плетешь невесть что! — вставил к месту дед Лукьян.
— Дык показывают, значит так бывает! А по правде, так без работы — это не жизнь! Топориком разомнешься, рубаночком намахаешься, пилой седьмой пот выжмешь: то-то любо! И на душе покой, простор, тишина! Прав ты, Лукьян: видать, эти байки не про нас. У нас, брат, по-иному: пошло дело на лад, и сам делу рад!..
НЕПОЙМАННАЯ МОЛНИЯ
ОГНЕННЫЙ ШАР
Перед вечером навернулась гроза.
Дом трясся, и острый конус горящей лампады дрожал и качался, когда по хмурому небу проносился Илья-пророк в громыхающей огненной колеснице.
Мать закрыла дверь, трубу и самоварную вьюшку. А запахнуть окно дед Семен не дал. Он не боялся грозы и сидел у подоконника в холщовой рубахе, без пояса. Самовар он повернул краном к себе и наслаждался горячим чаем, вытирая рушником волосатую грудь и багровые щеки, густо усеянные капельками пота.
Громко прихлебывая с блюдца и подставляя разгоряченное лицо свежему ветру, он приговаривал с восторгом:
— Ай да гроза! Ну, гроза! Годов двадцать такой не бывало!
Мать прилегла в горнице. «Небось укрыла голову подушкой, а то как трахнет, так и сердце обрывается», — решил Димка. А дед Семен рассудил иначе: тяжело Аннушке ходить к концу срока. Да и слышал он, как говорила она ночью своему Алексею: «Ой, боюсь, Лешенька, не донесу! Чует мое сердце!»
Димка давно бы отвалился от стола, да крепко приманил его дед Семен: выставил первую корчагу с липовым медом.
Пчел он так и не купил: и денег не было, и все недосуг — барин крутился в селе, подвертывалась всякая мелкая работа.
А принесла этот мед дикая пчелиная семья, которую удалось поймать и посадить в улей.
Недель пять назад Димка увидал клубящийся рой в небе над садом и завизжал так, что пчелы заметались между деревьями, не зная, где притулиться. Дед Семен примчался с ведром и с веником. Он прыгал над грядками моркови, как заяц, и все старался попасть брызгами в летящий шар. А когда матка села на толстый сук груши и ее сейчас же окутали живым слоем тысячи пчел, дед и внук притащили лестницу, дымогар и ловушку.
Дед Семен устроил пчел в новый улей, послушал, как глухо жужжат они в своем красивом тереме, и сказал тогда:
— Во темной темнице красны девицы без нитки, без спицы вяжут нам вязеницы! Молодец ты, Димка, не промахнулся!
А сейчас, за столом, Димка важничал: как-никак, а ведь он помощник деда в таком значительном деле! И, конечно, имеет он полное право макать и макать корочкой черного хлеба в янтарную, густую и липкую сладость.
Дед лишь поглядывал с укоризной на его проделки и покачивал головой: было ему не с руки давать щелчка своему помощнику, хоть и негоже торопился он за столом.
И решил дед взять хитростью:
— Должно, воску наспех наглотался. Так и давит под ложечкой, совсем как у тебя на пасху.
Он перевернул вверх дном поместительную белую чашку и уже раскрыл рот, чтобы сказать: «Вот и бог дал, почаевали!», как за окном упала зеленая стрела и грохнуло так, что заплясала конфорка на самоваре. И случилось такое, что даже дед Семен развел руками и — окаменел.
Упала в лопухи та зеленая стрела, и в раскрытое окно плавно вкатился огненный шар: золотой, как солнце, с тонким синим ободком. Он прошел мимо дедовой бороды, вздрогнул над самоваром, как студень, выправился и поплыл по кухне, как пух, легкий и послушный ветерку. Сунулся к загнетке, обошел печку с угла. Зябко дрожа, повисел немного у входной двери. Потом покачался над самоваром и повис в окне.
Тишина наступила такая, как в глубоком погребе.
Вдруг крикнула мать:
— Что у вас? Чего притаились?
Она выглянула из двери, что вела в горницу, увидала огненный шар, застонала и вдруг упала на пороге.
А дед Семен и шевельнуться не мог: он только удивленно вскинул лохматые брови и скосил на дверь страшно испуганные глаза.
Огненный шар повисел, повисел в окне у самой бороды деда Семена, выплыл в окно, и притянуло его к яблони.
Взрыв был такой силы, что погасла лампада, зазвенели чашки и с потолка посыпалась чердачная тырса — пыль и опилки. В ушах у Димки заныло, и он свалился с табуретки. Дед Семен оттолкнул ногой табуретку, подбежал к матери, взял ее под мышки, поволок на кровать:
— Скорей беги за дядей Иваном! Мать помирает!
Он крикнул и забегал по кухне, стал ставить заново самовар.
Димка накинул на голову рабочий фартук деда и под проливным дождем побежал по мокрой и скользкой тропе.
— Пронеси! Пронеси! — шептал он, всхлипывая.
С ужасом думал он о той беде, что нависла над матерью. И понимал, что с дядей Иваном надо вернуться быстрей. И он не бежал, а летел: ноги едва касались мокрой земли, огнем жгло в глотке, кулаком стучало под ребра сердце.
И страшной грозы, из-за которой он свалился с табуретки, будто и не было, хотя она все разбрасывала и разбрасывала искры над селом и грохотала так, что Димка не мог слышать, как громко шлепают на бегу его босые ноги по залитой водой тропе.
Дядя Иван прибежал без картуза, с маленьким чемоданчиком.
— Жива? Жива? — крикнул он с порога горницы и закрылся в комнате с дедом Семеном.
Димка скинул мокрую одежонку, накрылся на печи тулупом. «Жива-жива! — отдавалось у него в голове. — Жива-жива!»
Он обсох, разогрелся, и потянуло его ко сну. И уже сквозь легкую дрему слышал он, как суетился дядя Иван возле рукомойника, как дед Семен выносил таз во двор и снова гремел самоварной трубой.
И где-то далеко-далеко чуть слышно застонала мать. Дядя Иван зачем-то захлопал в ладоши и запел:
— Уля-ля! Уля-ля!
Дед Семен закатился смехом и что-то вставил про другого внука. И сквозь их голоса прорезался громкий, острый писк, словно в горнице замяукал котенок.
Димка дремал, дремал и заснул. И не слыхал, как вернулся отец из города.
А утром окликнула его мать. Он подошел к ней, поцеловал ее в горячую щеку.
Мать лежала больная, но улыбалась. И легонько приоткрыла одеяло: на подушке, повязанный, как девчонка, сердитый, с крохотным носом, похожим на лесной орех, чмокал губами совсем маленький человечек.
— Братик! — ласково сказала мать.
— Братик, братик! — Димка запрыгал на одной ноге, покружил по горнице, выбежал на крыльцо. — Колька! Скорей! Иди братика глядеть!
Колька прибежал босиком по холодной росе, шмыгнул носом, по привычке поддернул штаны:
— Большой?
— Какой там: от горшка два вершка!
Посмотрели малыша, пошли к деду Семену. Он был в саду, возле яблони, в которую угодила молния.
Молодая, но сильная боровинка сверху донизу была расколота по кривой линии. Изуродованная одна ее половина еле держалась корнями за землю и белела ободранным боком. А другая, примяв траву, валялась на земле. Дед Семен обрезал сучья. Все яблоки облетели, и только в середине кроны чудом уцелело одно маленькое яблочко, еще не разрисованное красными продольными мазками.
— Вот это да! — сказал Колька, осторожно топчась на месте, чтобы не придавить сбитые яблоки. — Мо́лонья, значит?
— Да! Шаровая! — ответил дед. — И слава богу, что хоть так! А ударила бы в кухне — и не видать тебе дружка: завтра ел бы блины на его поминках.
— А вы бы, дедушка, в горшок ее споймали! Жила бы она там и светила, когда надо. Все лучше керосина!
Дед Семен раскатисто захохотал, согнул крючком указательный палец на правой руке. Колька знал про этот дедов жест и смекнул, что хватил лишку, но не сдавался.
— Да вить, говорят люди, что освещаются в городе электричеством.
— Э, милай, только не из горшка! Как это делается, не знаю, а в городе сам видел: пузырик висит на проволоке, и кругом от него свет. А доживем ли мы до такой поры, чтоб и у нас было, не ведаю, — вздохнул дед.
Колька насупился и выставил крутой лоб, над которым, как смеялись ребята, телушка зализала ему цветок на русых волосах, недавно остриженных лесенкой с боков и на затылке: он думал.
— Пойдем по грибы, што ли?
— Беги за корзиной. Я сейчас.
Димка сходил в амбар и скоро вернулся: с ножом и плетенкой.
ВСЯКАЯ НЕЖИТЬ И РАЗБОЙНИК КУДЕЯР
— Завалиться бы в Брынский лес, вот где рай! — размечтался Колька, едва поспевая за Димкой по садовой тропке. — Глядишь, ты и лешего бы там увидал!
Счастливый этот Колька: «дедку» видел — домового — в ночь под пасху. Пошел по нужде в хлев, а он там на сене прохлаждается. «Косматый, — говорит, — и все!» А других примет не сказал: память отшибло начисто! И угадал под пасху узреть: это же к счастью! А в другой бы день — совсем плохо!
Лес был очарованным краем: он манил и пугал. И когда молочные братья шли туда одни, лезла им в голову всякая чертовщина.
В небольшом лесочке вокруг села лешего не было: это человек совсем чужой, из дремучего бора, где и в ясный день — потемки! Так-то оно так!.. А вдруг забежал он на денек и сидит себе в том сыром и темном овраге, где надо брать красноголовые подосиновики? Такого трусу спразднуешь, что и в штанах будет мокро!
Русалок тоже нет: в речке — неглубоко, а они все больше на яру, под мельницей, в омуте. И водяной, сказывали, перебрался в Жиздру. А раньше был. Это точно! Только Омжеренка мала для него. И по берегам, где есть неплохие грибы — чернухи, ходить можно смело… Так-то оно так!.. А глядишь, другую нежить встретишь: полевого, к примеру. Ведь придется переходить из малого леса в лесок побольше. А дорога ведет там ржаным полем.