Юность — страница 3 из 28

Борик заламывает руки. Не то, не то!

Почему он не заходит? Но ведь становится ужасно! Я не могу больше так жить. Идти самому? Но я не знаю, где он остановился. Разыскивать? Послать кого — нибудь? Нет, не надо. Всегда, когда приходилось прибегать к помощи слуг, Боря как — то ежился и чувствовал себя скверно. Имею ли право? Зачем это делать? Больно. А вдруг я был бы такой, и меня посылали бы: Боря, отнеси записку барину, Боря, купи говядину. Ведь это ужасно. Все привыкли, и кажется обыкновенным. Что такое барин? Что такое слуга? И как можно сказать человеку: иди, если он не хочет идти? Но это не то, нет. На чем я остановился? Да! Траферетов. Вот он сказал бы — иди — я пошел бы. Слугой рад бы быть. Боже, отчего это, милый, скажи. Вот я закрою глаза, и буду слушать, а ты скажи. Или нет, это будет чудо. Пусть лучше войдет кто-нибудь сюда и скажет фразу, какую-нибудь, а я пойму сам ответ. Вывод. Боже, Боже, это очень скверно?!

Дождик на дворе и солнце. Верочка хлопает в ладоши.

— Это черт бьет свою жену.

— Что?

— Черт бьет свою жену, говорю.

— Милочка, милочка, какая ты у меня смешнушка.

— Ты сам, ты сам смешнушка. Люблю грозу в начале мая.

— Какая же это гроза?

— Нет, я так, просто. В голову пришло. Сегодня теннис? Будем?

— Нет, Верочка, нет, я, окончательно — нет.

— Какой ты несносник!

— Верочка, я не могу никого видеть.

Дождик стал сильнее. И солнце потускнело. Борино лицо бледное и под глазами синее.

— Ах, Верун, если бы ты знала, как я люблю тебя, и мамочку, и Волика, и папу.

— И папу?

— Да, конечно.

— Почему же напоследок?

— Ну, так, я не знаю. Я всех одинаково. Но вот ты больше вертишься около меня, и потому первой попала.

Вдруг Верины глаза делаются строгими:

— Боря!

— Вера, знаешь что?

— Нет, не знаю.

— Вот что, слушай. Ты с Карлом Константиновичем дружишь?

— Нет. И не дружу.

— Почему?

— Потому что он…

— Ах, Вера, Вера, зачем так? Не надо. Где ты вычитала это? И вообще, кто это тебя надоумил? Зачем это лезть в чужую душу? Ах, как это нехорошо.

Вера плачет.

— Ну вот, заступаешься. Кира сказала, если заступишься, значит…

Куда уйти от этого? Убить? Но это не так просто. И противно. — Руки Борины сжимают виски и слезы ужаса на глазах. — Подземный каземат. И ничего. Н-и-ч-е-г-о. Темнота. Как это понять? Куда-нибудь надо идти? Как-нибудь надо жить? Ефросинья Ниловна? Она ужасна. С ней нельзя даже говорить. Жадная самка. И вспоминается боль такая. Удар по щеке. И карточки эти. И глаза расширенно-злые. И рядом другое лицо. Настоящее лицо. Драгоценное. Не дорогое, нет, а драгоценное. Глаза темные и, главное, руки. Руки изумительные. Дотронуться и умереть. Больше ничего не надо. Честное слово, приеду. Приехать — мало. Почему не пришел? Он должен был прийти, должен, а не я разыскивать по гостиницам. И эти руки, эти, и то лицо — Василия Александровича сына — красное, красное и снег красный. Как это возможно? Совместимо? А что, если подойти и…? И что? Боже! Надо изменить все, все изменить. Уехать.

— Когда в Петербург?

— Не знаю. Вот вместе с Верой.

— Она на курсы?

— Да.

— Вместе будете жить?

— Не знаю. Нет, должно быть.

— Вы страдаете?

— Да.

— Я жалею вас, хотя это вам идет.

— Что?

— Бледность. От страданий же это?

— Вы все об этом.

— Да. Да. Вот в Петербург приедем, я вас расшевелю.

— То есть?

— Вы не будете хандрить. Разве можно хандрить в ваши годы, с вашим лицом.

(Пауза.)

— Вы хорошо сложены.

— Может быть. Теперь мне все равно.

— Скажите, скажите — вы любите? Да?

— Люблю.

— А вас любят?

— Не знаю.

— Это еще не так ужасно. А я знаю, что меня не любят, знаю.

Ветки хрустят под ногами, в воздухе — сосредоточенность. Слышно, как бьется сердце Борино.

— Вот кинулся на землю и руки закусал до боли, до крови.

Карл Константинович на коленях:

— Милый, хороший, не надо. Вот лучше… Попробуйте, это так хорошо. Потом будете благодарить меня. Спасителем своим называть, руки целовать будете. Я тоже прежде страдал, мучился. Старался отойти от этого. Потом рукой махнул. Чем я хуже? Почему я не могу жить так, как мне хочется, почему не могу любить? Я бросился, закрыв глаза, в пропасть. Я убивал все муки, содроганьями любовными. В чем разница? В чем? Я лежал прежде, как вы на земле, и кусал пальцы, а теперь мне жалко смотреть на вас. Опомнитесь. Откройте глаза.

— Довольно Карл Константинович. Исполните мою просьбу.

— Какую угодно.

— Милый, узнайте, сюда приехал доктор молодой, кончил только что, Траферетов. Узнайте адрес.

— Вы больны?

— И да, и нет.

— Ты опять ходил с Масловым?

— Оставь Вера, это становится невыносимым.

— Хорошо.

— Ну, не сердись, право, нельзя же быть такой нетерпимой. Он славный малый. Что же касается его жизни и вкусов — это никого не касается.

Вера плачет.

— Ну, почему, почему это так? Ты такой был мой — моешеник, а теперь уходишь.

— Никуда не ухожу я от тебя, если ты не будешь нервничать и глупить. Ну, Вера, успокойся, ты же знаешь, как я люблю тебя.

Аделаида Ивановна ходит в волнении по кабинету. Сбившиеся прическа и раскрасневшаяся от кухни лицо. В руках карточки какие-то. Арнольд Вадимович растерянно улыбается. Трет руками лоб.

— Это ужасно. Это ужасно. До седых волос дожила, такого позора не видала.

— Тише не волнуйся. Он сейчас придет. Поговорим.

(Пауза.)

Входит Борис.

— Вы звали меня? Что такое. Вдруг взгляд падает на руки Аделаиды Ивановны. Бледность покрывает лицо, которое сейчас же вспыхивает и потом опять бледнеет.

— Вам не стыдно?

— Мама, но ведь это…

— Ведь это позор. Прятали бы подальше, если вам надо иметь эту гадость, от других. Ходят все. И Вера и другие. Мне стыдно, стыдно за вас. — Аделаида Ивановна кидает карточки в бледное Борино лицо и выходит из кабинета. Дверь вздрагивает и сыпется известка.

— Папа, папа, пойми меня! Голубчик, папа. Ведь это ужасно. Ты знаешь, почему я выписал эту гадость. Я лечился. Понимаешь — лечился. Слушай, я скажу тебе все. Была здесь Ефросинья Ниловна. Вы помните? Она хотела меня понимаешь? А я нет. Мне было противно это. Но я… меня влекло к… Но как я это скажу, отец, поймешь ли ты? И я хотел побороть это чувство, которое считается преступным, и быть как все, понимаешь? Где-то, в какой-то книге немецкого профессора я вычитал, «этот способ». Я хотел возбудить себя психически. О, как это омерзительно. Я сознаю, но что мне было делать. Скажи?

Арнольд Вадимович как бы не слушал. Тусклые серые глаза смотрели поверх головы Бориной.

— Я не знаю, право. Я никогда не думал об этом. И потом, сейчас об этом говорить нет времени. Меня ждет экипаж. Я еду на неделю. Вернусь, потолкуем. Но, ты, послушай Борис, не особенно убивайся. Я давно заметил, что ты бледный, какой-то взволнованный. Ну, пока…

Борины плечи вздрагивали, и в голове было пусто и холодно. Умереть? Но с какой стати? Зачем? Ведь жить х-о-ч-е-т-с-я. Так или иначе, а хочется. Страдать, мучиться, плакать, но жить, жить.

И ведь есть возможность жить полно и хорошо. Все было бы просто и ясно, если бы Траферетов… Все совершилось бы, и не было бы напрасных мучений. Где он? Что с ним теперь? Зачем все складывается по-иному? Как ноет голова. Виски, виски.

Вера ходит хмурая, замкнутая. Кабинет пустой. Арнольд Вадимович в отъезде. Аделаида Ивановна еще дольше на кухне возится. Что-то в воздухе носится неясное и томительное. Даже погода изменилась. Солнечные дни прошли. Хмурится небо, но дождя нет.

В Бориной комнате полутемно. Боря за столом. Пишет письмо.

«Прошу вас прийти ко мне, Завалова ул. 10, на несколько минут. Надо поговорить.

Борис Лисканов (Может быть, забыли, в дороге познакомились)».

Голова падает на стол, — тихие рыданья. Что делать? Что делать? Неужели?

Кружатся мысли, как бабочки у огня. И ничего понять нельзя. Вечер синеватый. Похороны какие-то неведомые. Снег красный. Вагон заезженный и разговор:

— Приедете?

— Приеду.

— Честное слово?

— Честное слово.

Вот Ефросинья Ниловна! Смеется. Мелкие белые зубы показывает. Карл Константинович. Зачем он здесь? Ах, нет, это так, кажется. Закроешь глаза и сразу легче. Вот чей-то голос, ближе, ближе.

— Кто это? Я здесь?

— Боря! Боря! Ты где? Тебя спрашивают.

— Я здесь, я здесь, в мою комнату проси. Кто это? Господин?

— Конечно, не дама. — Верочкин голос звонкий и приятный издалека доносится. — Пожалуйста, в комнату брата, он вас ждет.

— Можно войти?

— Пожалуйста. Наконец-то, я вас так ждал. Вы меня обманули. Зачем? Мне грустно. Я тоскую. Я совсем болен.

— Дела.

— Ну, да, конечно, но я… я совсем болен. Вы пожалейте меня, вы ведь доктор. Вы должны облегчить страдания.

Траферетов смеется. Показывает ровные белые зубы. — Мне говорила ваша сестра, что вы нервничаете?

— Как? Она вам говорила?

— Да. Тут в передней, но не в этом дело. Вы, правда, себя скверно чувствуете?

Борины глаза закрываются. Что сказать? Как быть? Громко:

— Нет, ничего, потом как-нибудь я расскажу. А теперь, вы помните Василия Александровича?

— Василия Александровича?

— Да.

— Нет, не помню.

— А его сына?

— Какого сына?

— Колю Вербного?

(Пауза.)

— Кто вас научил?

— Вот вы побледнели, значит, немного больно вам я сделал, но это мало, я еще больше страдаю. Иногда, конечно. Вот сейчас — нет. Сейчас, я счастлив, понимаете? О Боже, Боже! Вы нахмурились? — и Боря целует опущенную Лешину руку.

Церковь вся в зелени. Белая, белая в зеленом. Потрескивают восковые желтые свечи, и парень в синем поминутно убирает их, еще недогорелые. При этом сопит. Борик стоит в углу, перед образом и невольно глядит то на руки убирающие свечи, то на строгое профессорское лицо священника. Какая-то старушка не то в капоте, не то в халате, усиленно отбивает поклоны. Кто это рядом? Похож на Траферетова. Повернулся лицом, крестится. Нет, совсем не похож. А как бы крестился он? Представить даже трудно. Руки белые, длинные. Как-то особенно вздохнул кто-то рядом. Нет, нет, все не то. Найти бы слова, простые, ясные и говорить громко. Без стыда. Громко. Но слов нет. Только мысли. В голове пустовато. Пахнет ладаном и воском. Как быть, Боже милосердный? Научи? Научи. И снова безмолвие. Снова пустота. Темная, непроницаемая. Дорогой, дорогой мой, пожалей меня. Я люблю Тебя, слышишь, люблю и боюсь, люблю и боюсь. Ты можешь все сделать, все, ведь, правда? А если можешь все, то сделай так, чтобы… И вот тут две мысли. Нет, нет, не так чтобы как все. Это тоже печально. — Борик ловит себя на этой мысли и печалится. Что же я хочу? Что?