Вячеслав оставался на коленях в той же подозрительной позе со вскинутым ружьем. Знакомиться он не хотел. Зато Григорий Михайлович, хотя Тамара и не представила ему Вячеслава, изъявил желание познакомиться. Правая рука Вячеслава была занята, а левую он ему не протянул.
— Левой здороваюсь с друзьями.
— Я вам не друг и не недруг.
— Самый, может, злостный недруг.
— Я докажу, что это не так.
Неожиданно для себя Вячеслав оказался на ногах. И поднял его на ноги Григорий Михайлович: подхватил под мышки и поднял рывком.
— Недруга бы держал на коленях, — торжественно сказал Григорий Михайлович.
Декан, декан, а спортивен, да и силач: хоп — и поднял. И недурен собой. В черных волосах сизые пряди, лицо мулатски-коричневое, ямку на подбородке словно сверлом вдавили. А смотрит, как охмуритель!
— Работать, значит, горло болит, а прогуливаться — здорова?
— Ваш, Тамара, товарищ-то — морализатор.
— Хотя бы.
— Не по возрасту и не по положению.
— Особенно не по...по...ложению. На вас можно межконтинентальные ракеты возить, а вы прогуливаетесь. Совесть...
— Молодой человек, что бы вы понимали в совести!
— Пожилые крестьяне убирают куузику, ваши студентки убирают...
— У меня был обширный инфаркт.
— Работать нельзя, а пить можно?
— Пить?!
— Пить коньяк.
— Имеете доказательства?
— Славик, умоляю! Григорий Михайлович — наш руководитель.
— В Целиноградской области я раскидывал кучи пшеницы, чтобы не сгорели, с доктором технических наук. Интеллигенция там вкалывала — будь здоров!
— Интеллигенция не обязана заниматься не своим трудом.
— Ага, интеллигенция не обязана?! Раз вы — мозг, измени́те положение.
— Изменишь... В колхозе имеется картофелекопалка. Пользоваться не хотят: половину, дескать, засыпает во время падения с решетки.
— Дайте прекрасную машину.
— Дайте, дайте... Брюзга, Тамара, ваш товарищ. И вдобавок к сказанному — пусть будет ему стыдно — демагог.
— Господин декан, уходите. Сегодня я не ручаюсь за себя.
— Совесть — смешно. Ревнивец вы, молодой человек. Совесть была в кодексе дуэли: соперники вооружены. У вас ружье, я безоружен. И вы же на высотах совести, гражданской и прочей.
Сам о том не ведая, Вячеслав держал двустволку в таком положении, которое спасало его от преступления. Держи он ее дулами вперед, при сегодняшней своей испсихованности саданул бы, наверно, в упор по декану, как стрелял в детстве из пистоночного автомата.
Оскорбления, будто он брюзга и демагог, приготовили кисть правой руки к повороту сверху вниз, а кисть левой к тому, чтобы она подхватила стволы. Все это не удалось бы предотвратить, кабы не слова о кодексе дуэли.
Вячеслав воспринял от своего отца горестно-чуткое отношение к человеческой беззащитности. В последние годы он не однажды страдал из-за беззащитности других людей, а также из-за собственной беззащитности. Это и сработало в нем неуловимо и прочно. Не то чтобы он разумом понял, что в ы с т у п а л в роли неуязвимо сильного человека. Кроме того, что в нем проявили себя самопроизвольно достоинство, честь, справедливость, он еще ощутил и неловкость ситуации, а когда декан укорил его «кодексом дуэли», почувствовал, что прискорбно виновен в ясной своей правоте, потому что вооружен.
Декан не был труслив, никому не давал спуска, когда уязвлялся, и если отступал, то с уверенностью, что победа на его стороне. Щеголеватой развальцей он прошел к бояркам, набрал горсть ягод, поворотясь, сказал с издевательской занудливостью:
— Вас, молодой человек, клеймили благородством, коль вы позволяете мне перед расстрелом полакомиться боярышником.
Картинность была в облике Григория Михайловича: лиловая куртка, горчично-желтая водолазка, мулатская коричнева лица и сизые пряди гривастой шевелюры.
«Любит нарываться», — подумал Вячеслав не без уважения.
— Чем вас расстреливать: бекасинником, утятницей, глухариной картечью?
— Славик, неужели не надоело вздорить? Григорий Михайлович старше тебя. Знаешь, как его уважают в институте! Ни с того ни с сего — раздор.
— Я предпочел бы медвежью пулю.
— Жакана у меня нет.
Мальчишкой Вячеслав ездил с Леонидом на тетеревиную охоту. Леонид отыскал поляну, где прошлой весной токовали тетерева. Поправили скрад, залегли в нем перед рассветом. Из той охоты Вячеслав вынес впечатление, что петухи балдеют в поединках из-за самок, а самки тупо глазеют на битвы тетеревов, на их поражения, на их внезапную гибель.
Едва Тамара, невозмутимо присутствовавшая, по крайней мере с виду, при том, как Вячеслав зубатился с деканом, стала увещевать его, он вспомнил созерцающих тетерок, и его забрала такая досада, что он выругался и побежал на дорогу.
Тамара постояла, виновато глядя на Григория Михайловича, приложила ладони к сердцу, потом перевернула их и легонько двинула, словно оставила вместо себя нежность и еще что-то дорогое, что не выразить жестом.
Вячеслав скоро сбавил шаг. Побрел по траве-мураве проселка, нервно перхая.
Тамара догнала его, вкрадчиво примкнула к боку, зацепилась пальчиками за плечо, стала нашептывать, что нельзя же быть вечно злопамятным и нельзя раздувать в себе подозрительность. Возможно, она привлекательна для Григория Михайловича не только как студентка, но и как женщина, однако культура не позволит ему волочиться за ней, а она совершенно безразлична к нему.
Перепады настроения, которые он воспринимал как температурные, привели Вячеслава в состояние, определяющееся словом п е р е г о р е л. После купания в реке он о х о л о н у л, но крутого душевного спада не испытал. А теперь ему, охваченному безразличием, мнилось, что его душевные силы скачались до нуля. Надо было бы отстраниться от Тамары, а он позволяет ей притираться к себе, и она уже не пальчиками за плечо уцепилась — обхватила талию, и твердая ее грудь жжет спину под лопаткой, будто каленый металлический шар.
К тому, что он безмолвствует, она относится, как к раскаянию. Раскаяние глушит прежние обиды, заставляет обольщаться. Мужская натура только представляется железной, на самом деле она пластилиновая. Назир — исключение. Он случаен в ее судьбе. Родись она в Средней Азии — ужилась бы с Назиром. Усвоила бы восточное воспитание. По крайней мере знала бы, что ее ожидает. Правильно тетя Устя говорит: «Не знамши броду, кинулась в воду». Жизнь-то нужно знать, но как этого мало! Нужно знать себя. А что мы можем знать о себе?! Возникает желание, и не догадываемся, откуда оно, для чего, к чему приведет. И не противимся ему. А если и знаем, чем оно вызвано, и даже знаем, что оно дурное, губительное, все равно не стремимся вырваться из-под его власти. Пьяницы знают, что губят себя вином, а продолжают пить, и ничего желанней для них нет. Пьют и тогда, когда их подкарауливает верная смерть. Мы думаем, что мы разумны. А мы безрассудны. Как будто для того возникаем, чтобы испортиться и все вокруг подвергнуть порче. Разве она сделалась лучше, окончив школу? Голубая стрекоза стала зеленой гусеницей. Безбожница во втором поколении, скатывалась к магометанству. Клятвопреступница... А кто она, если не клятвопреступница? Пообещала дождаться из армии — дождись. Клятвопреступница, которую возмущают страдания жениха. Исковеркала Славке армейские годы, а хотела бы, чтобы он по-прежнему воспринимал ее как стрекозу, которой не коснулась и пылинка. Нелепо думать, что Славик молчит по причине раскаяния. Каяться должна она. И не про себя, а перед ним.
Мягкость проселка приманивала Тамару. Крикнуть бы на всю степь. Упасть на траву-мураву. Кататься до изнеможения. Славик, конечно, придет в смятение. Но когда она затихнет и отрешенно уставится в небо, он опустится к ней.
Но она помнила, что Григорий Михайлович остался возле боярышника и наверняка наблюдает за ними, однако ей чудилось, что вот-вот она не совладает с собой, отключится на нет, как бы ни было после совестно и позорно.
Из состояния безудержности, сам того не подозревая, вывел ее Вячеслав. Он притормозил их шаг и таким голосом, который весь был охвачен безнадежной надеждой, спросил:
— Ну, что ты мне скажешь?
— Хочу забыться.
— От стыда?!
— Какой стыд?! Хочу обвить тебя и забыться. По-страшному наскучалась. Обвить и не отпускать тысячелетие.
— Ему ты то же говорила?
— Назиру?
— Да этому, вон..
— Не трогай ты Григория Михайловича. Он преподаватель, декан, не больше. Бежим. Я говорила хозяйке, что замужем. Ты мой муж.
— Я уж сказал.
— Что не муж?
— Наоборот.
— Не смей терзаться. Умничка! Это же святой обман.
30
Старухи не было в избе.
Тамара велела Вячеславу нырнуть в постель. Сама — за ворота и обратно, и защелкнула на шпингалет дверь горницы, и занавесила рядном оба окна, глядевшие во двор, и сбросила длинноворсную кофту.
Он, когда Тамара помчалась проверить, сидит ли хозяйка у каменного забора, опустился на подоконник палисадничного окна, закрытого ставнями. Окно было глубоким и низеньким, как амбразура. Для удобства он пригнулся, уперся кулаками в колени и словно спрятался за комод. Зашвыривая кофту в угол, Тамара взглянула на кровать и, хотя в горнице было сумрачно, сразу заметила, что постель пустует.
Он пригляделся к сутеми, от него не ускользнул бурный испуг Тамары. И как только она бросилась к двери, чтобы носиться в поисках Вячеслава, он обнаружил себя ухмылчивым покашливанием. Она оскорбленно налетела на Вячеслава, захныкала, да так по-девчоночьи тонко (ниточка жалобного звука), что он бросился ее обцеловывать, лишь бы замолкла, не растеряла вихревой взметенности. К Тамаре вернулась лихорадочность. Сорвала с себя водолазку. Водолазка осыпалась прыгучими искрами. Прожужжали «молнии» на бедрах, и Тамара выступила из упавших на пол оранжевых брючек.
Ее спешка походила на беспамятство.
В своем воображении, жаждая Тамару, Вячеслав бывал горячечно скорым, но никогда до такой степени не воспламенялся. И теперь, когда все должно было совершиться наяву, он так волновался, видя и слыша Тамару, что боялся впасть в безумие. И еще сильней боялся за сердце: оно, как мнилось, разрослось во всю грудную клетку и скакало с быстротой, которую можно выдержать, не шелохнувшись.