— Сын, у меня не было охоты доказывать... Коль уж тебе втемяшилось... Что у нее во Фрунзе получилось? Писала тебе: ждет, любит. Одновременно писала матери: парень сватает. Что делать? Мать посоветовать не успела, Томка уж окрутилась. Даже десятилетку не окончила. Первого встречного-поперечного выше тебя поставила, выше ученья. Здесь, едва отдышалась, морячок появился.
— Морячок в загранку ходил, в Коломбо, например. Тамара любознательная! Кстати, она сразу морячку сказала: «Не надейся, у меня жених». Есть в мире просто человеческие отношения. Ни корысти, ни... Духовные!
— Ты, ты... Она красовалась на подоконнике в его кителе.
— Чего тут такого?
— Не дождалась. Чего тут такого? Морячка в квартиру заводила. Чего тут такого? Целовались. Чего тут такого?
— Врешь?!
— Кому ты — «врешь»? Сам видел.
— Прости, пап.
— Ты в животном запале, все нипочем, лишь бы...
— Зато ты в чужеродном состоянии. Впрочем, подозрительность затмила ум. Не можете вы, чтоб права не качать, не прорабатывать, к земле коленом не придавливать!
Они пререкались шепотом. Но едва Камаев назвал состояние сына животным запалом, Вячеслав повысил голос до металлического звучания. Выкрикнув обличительные слова, он бросился на балкон.
За годы труда на домнах Камаев, от природы вспыльчивый и норовистый, научился умерять свою горячность. Причем удачней всего он останавливал себя в те минуты, когда чувствовал, что вот-вот в споре или препирательстве с кем-то из цеховых он сорвется, и тогда уж не будет на него удержу. Вроде бы делал чуточное усилие, чтобы вернуть самообладание, а получалось прочно: миг — и спокоен, и это внезапное спокойствие для его противника, будто набег ветра в стужу и среди степных снегов: задержит, бросит в оторопь, прояснит сознание.
Невыдержанность Вячеслава взвилась в душе Камаева почти до вспышки, и он ощутил себя незрячим, и шел до балконной двери, вытянув руки, и заранее испытывал удовольствие от того, как гаркнет на сына и как сын вздрогнет и оробеет и после этого будет побаиваться с ним схватываться. Но Камаев не гаркнул, сказал, улавливая холодок в собственном дыхании, что подозрительность, ханжество, насилие совсем не подходят тем, к кому он их прикрепил. Пора бы ему дозреть до понимания людей, кем держалась и возвышалась и кем держится и возвышает себя Россия.
Вячеслав с опаской всматривался через дверные стекла в лицо отца, словно забыл его и силился вспомнить.
Когда Камаев вернулся в глубину комнаты, из-за домов выхлестнулось шлаковое зарево. Шифер крыш подернуло кремоватым отсветом. На красной черноте небосклона Камаев увидел голову сына, мучительно запрокинутую к спине.
4
Солнце стояло в окне кухни. Уха, которую ел Вячеслав, золотела чешуйками жира. Блестела седина отца, блестели щербатые зубы матери, блестела крахмальной белизны рубашка Васи. Вода, налитая в ведро, отбрасывала блик на картину. От блика стекленели на картине голубой бок вола, пахарь, собирающийся закурить трубку, лошадиный череп на краю поляны.
Ни к чему солнце, если нужно забывать Тамару. Хочется, чтобы был дождь. Натянул бы плащ, поднял воротник — и на улицу. Мокрядь. Листья, приникшие к тротуарам. Сырые трамваи, проносящие свое шурхающее жужжание.
Что сегодня на уме у отца? Наверно, сожалеет о ночном разговоре? Пожалуй, нет. Скорей хвалит себя за то, что открыл глаза на Томку. Как она была ласкова вчера! Даже целовала руки! И он не сомневался, что она любит его по-прежнему. Конечно, любит. Но ее, должно быть, мучило угрызение совести, и потому она целовала руки. А может, она в самом деле ветреная? И так ласкает всякого мужчину, который правится? Его тоже тянуло к другим девушкам. Но почему он мог сдерживаться, а она не сдержалась? Конечно, это было изнурительно, но все-таки он преодолевал отуманивающий зов и чувствовал себя чистым каждым вздохом, каждой жилкой, каждым помыслом и терпеливей и горячей любил Тамару.
Позапрошлым летом сержант Борбошко затащил его на именины к своей невесте. Когда надоело петь и танцевать, кто-то предложил играть в «бутылку». Вячеслав не захотел играть. Все встали в круг, а он сел на спинку кресла и не придал значения тому, что Борбошко разомкнул круг напротив кресла. Первой вертела бутылку озорная мордовочка Лиза Таркина. После того как бутылка замерла, Вячеслав увидел, что горлышко целит на него.
— Га, здорово! — крикнул Борбошко.
Вячеслав вскочил, чтобы удрать, но Лиза подлетела к нему и поцеловала в губы. После ему было тяжело, будто он предал Тамару. А она? Никогда он ей не простит. И свое вчерашнее прощение считает пошлым, ничтожным. Рассолодел. Ластилась, ручки целовала. Морячок-то?... Ходил в загранку. Занятные рассказцы. Заморских женщин, чать, обнимал? Умелый усладитель! Как мощно шарахнул по моим мозгам отец. Наблюдательный — глаза навыхлест.
Встал. Мать сбивает яичные белки и сахар. Подняла пружинную сбивалку, шаловливо слизнула глазурно-белый сладкий клок.
Отец налаживал механическую бритву. Щетина у него плотная, но мягкая, а у него, Вячеслава, жесткая. Попробовал побриться механической бритвой, да испортил. Пришлось доставать из чемодана безопаску.
Бритву, когда Вячеслав шмурыгал ею по щеке, заело. Камаев нажал отверткой на шестеренку, и нож опять начал вращаться, но не сек волос, а застревал, и при этом срывался завод бритвы. Гадая о том, что же стряслось с механизмом, Камаев повторил в воображении сцену за столом, когда он не чокнулся с Тамарой, и она обиделась, и чуть не заплакала, и скоро ушла. Он был доволен, что не стал с нею чокаться, но вместе с тем ему думалось, что можно было обойтись без этой демонстрации: какое-то все же неблагородство. Одно дело решить для себя, что Тамара недостойна Вячеслава, и добиваться, чтобы он не связал с нею судьбу, и совсем другое дело — выказывать неприязнь.
Вячеслав машинально ел пирог, разглядывая картину на стене наискосок от него. По существу, на ней вся жизнь человека: мир его деятельности — земля, орудия его труда и существования, думы его и то, что его ожидает. Тем еще дорога картина, что на всем в ней голубой свет, потому, наверно, от хлебопашца, от неба, от поля с полосой перевернутых пластов, от быков, сохи и черепа, лежащего на траве, какое-то веяние доброты, здравого смысла, естественной заботы, которую вызывает порядок природного круговорота.
Вячеслав отодвинул от себя тарелку, вынул из мундира бумажник. Рвал из бумажника и бросал на стол документы, вырезки из газет, фотокарточки. Крохотную фотокарточку выделил: мордашка Тамары, еще школьной поры, — и положил в карман, все остальное сгреб, унес из кухни.
Среди снимков, которые Камаев успел разглядеть, был один, почему-то круто омрачивший его настроение: на облаке огня стояла ракета, похожая на серебристый карандаш; по краям от облака глубоко просматривались равнина и небо; и через равнину и небо тянулся легкий, но зловещий сумрак. Камаев подосадовал на себя. Почему-то омрачился от обычного снимка, сделанного в момент взлета ракеты. И вдруг его сознание соединило этот снимок с картиной, и таким древним, невозвратимым представился мир пахаря, что он чуть не зарыдал.
5
Вячеслав и Тамара договорились встретиться в десять утра. Он свистнет с парадного крыльца, она услышит и сбежит вниз. До назначенного времени осталось полчаса. Удобный момент уйти незамеченным.
Он велел Васе не стучать ботинками, спускался, прихватывая пальцами перила. Перед дверью квартиры, где жила Тамара, задержал дыхание.
Тамара сидела на подоконнике в своей комнате. Она радостно захлопала в ладошки, едва он появился во дворе. Вячеслав представил себе Тамару в черном кителе морского офицера, на рукавах золотятся шевроны. Он прибавил шаг. Вася трусил сбоку.
— Ты что от Томки удираешь? Поссорились?
— Идет за нами?
— Идет.
За аркой открылась широкая крутая улица. Когда Вячеслав приезжал в отпуск, на противоположной стороне еще не было зеленовато-серых зданий, мерцающих слюдяным крапом, и поэтому он не увидел ни полынного косогора, ни пруда, рыжего в бурю, ни левого берега, кажущегося осевшим под тяжестью металлургического комбината.
— Идет за нами, — тревожно сказал Вася.
— Шибко?
— Хочет догнать.
Хотя Вячеслав растерянно придумывал, что предпринять, если Тамара его догонит, он по-прежнему удивлялся тому, что город далеко раздвинул свое правое крыло. Воронел асфальт, сквозь листву лип вкрадчиво процеживался сквозняк, серебрились балясины балконов, а перед ними то тут, то там покачивались в ящиках ромашки, гладиолусы, георгины. Между вогнутыми домами сверкнула площадь кривыми рельсовых путей.
Вася было потащил Вячеслава через площадь, но повернул обратно: наперерез устремилась девочка с красной повязкой вокруг локтя.
— Чего обратно тянешь?
— Я тоже дежурю. Приучаем правильно пересекать улицу. Айда быстрей. Томка близко.
Они миновали вогнутый гастрономический магазин, помчались поперек шоссе. Вася игриво подпрыгивал. С мостовой нырнули в калитку железного забора. Забором была огорожена стройка.
— Сла, она хохочет. Хватит шутить. Жалко, у морячка отпуск кончился. Вы бы с ним днем гоняли на скутерах, вечером бы в парк.
Вася на минутку остановился, подергался, танцуя.
— Я плохо умею модные танцы, — сказал Вячеслав.
— Ты отстал. Теперь модно танцевать, как вздумаешь.
— Эк запузырил! — изумился Вячеслав.
— Позорники мы. Плачет. Хохочет и сразки плачет. Да ну ее!
Вася будто бы подосадовал на Тамару, в действительности он расстроился. И чего Славка взбрыкнул? Вчера, когда Вячеслав вернулся домой с Тамарой, Вася обрадовался: он любил Тамару и даже сказал на днях матери: «Если Славка не женится на ней, я женюсь».
Вася уперся руками в поясницу Вячеслава и стал толкать его к дому, собираемому из светлотелых панелей. Внутри строения их осыпало чем-то горячим. Они прижались к стене. Сверху, из-под электрода, который курился лунным дымком, падали оранжевые капли. Сварщик стоял на коленях. Из-за фибрового щитка, под стеклом которого возникало зеленое напряженное око, он производил впечатление неземного существа, подпирающего спиной синюю высоту. И Вячеславу захотелось перенестись на место сварщика, казаться людям неземным существом, дышать небом, соединять панели и не ведать, что есть на свете Тамара Заверзина.