А с недавних пор, как бы не после африканских событий, тиски властной заботы затянули ещё туже, и выезд за границу представителей не привилегированных сословий, осложнился и вовсе безмерно. Фактически, выехать теперь может только женатый мужчина, живущий в приграничных губерниях, и непременно без семьи, как дополнительной гарантия возвращения…
Ещё не заложники де-юре, но де-факто уже где-то очень рядом. В Сибирь членов семей невозвращенцев вряд ли будут ссылать, но осложнить их жизнь хотя бы по церковной линии можно очень серьёзно.
Инициативы Сипягина, получив самую горячую поддержку от Церкви и промышленников, обеспокоенных как количеством паствы и её послушанием, так и оттоком рабочих рук, в народе поддержки не получили. Хотя и выступали в газетах сановники, разъясняя всю пользу новых постановлений для народа, но как-то неубедительно выходило.
Отмена этих постановлений и введение хотя бы таможенных паспортов в том числе и для жителей глубинных губерний, было одним из непременных требований при любом митинге, восстании и забастовке. Одесса же, равно как и Юг России вкупе с Западными губерниями, выставляли это требование едва ли не основным.
Свобода передвижения стояла очень остро как для верхов, так и для низов, но разумеется, по разным причинам.
Одни не хотели ничего менять, сохраняя привычный и естественный для них порядок вещей. С дешёвой рабочей силой, не имеющей никакой возможности ни эмигрировать, ни каким бы то ни было законным путём улучшить, в массе своей, материальное и социальное положение. Бесправной, издали срывающей шапки, готовой работать за миску каши и койку в общаге, делимую на двоих, а то и троих.
Другие готовы были поменять если не страну проживания, то как минимум власти в этой стране. Забитые, бесправные, лишённые самомалейших гражданских прав, и увидевших вдруг – внезапно, что может быть иначе. Что мужики, пусть и африканские, могут жить без бар, и жить хорошо. И бить этих самых бар, пусть даже и английских… Увидевшие, что такие же как они – могут…
Реального выхода из этой ситуации, решительно нет. Оставь всё как есть, крышку рано или поздно сорвёт. Поддадутся власти… и поедут за лучшей жизнью квалифицированные рабочие и весь люд, лёгкий на подъём. А потом будут письма родным… и сравнения новой жизни и прежней…
Менять ситуацию к лучшему, хоть бы и по имеющимся заграничным лекалам, нужно прежде всего власти, к непременному удовлетворению если не большей, то как минимум значительной части требований народа. Равенство если не фактическое, то хотя бы юридическое. Свобода передвижений, свобода вероисповедания…
Не пойдут, никогда власти на это не пойдут. Не хотят… Да и не умеют они – иначе, без привилегий по праву рождения. Поступиться хотя бы и часть своих прав, частью власти, им кажется сейчас невозможным. А потом будет поздно…
– … Даша! Дашенька! – усатая физиономия нависает, зубами золотыми сверкает, глаза с поволокою, томно выдыхает в лицо селёдочным запахом…
– А? – как я только сдержал лицо, уж и не знаю.
– Пошли домой, – и руку кренделем подсовывает, да с улыбочкой.
«– Я Даша, Дашенька, крестьянка…» – твержу как мантру, но получается так себе. Дабы придти в себя, остановился перед зеркалом, приводя в порядок причёску и шляпку, одёргивая платье от малейших складок. Евгения Константиновна поделилась нарядом от щедрот, и пусть сидит оно на мне, закономерно, не очень… Но образ, особенно рядом с золотозубым её знакомцем, получается законченным и удивительно уместным.
В полицейском участке пара наша смотрится настолько естественно, насколько это вообще возможно. Обыденная здешняя жизнь не прекращается, и все эти полицейские и воры, проститутки и потерпевшие кажутся интересным и своеобычным только, пожалуй, человеку далёкому от городского дна. Скука…
Ловлю снисходительный и одновременно сальный взгляд Жоржа… ну а какое ещё имя может взять себе сутенёр, «работающий» по малограмотным крестьянским и мещанским девушкам? Жорж, Пьер, Антуан… в дешёвых бульварных романах сплошь почти имена. И на жопку накладную пялится, с-скотина…
Улыбаюсь… Жорж руку крендельком, я просунул, и как парочка фактически. А он, падел, очаровывать меня взялся… Усиками шевелит, фиксами блестит, слова французские вставляет, иногда даже и к месту.
Ну, прошлись с полверсты… а потом всё, терпёжка кончилась, да и надобность отпала.
– Пардону прошу, – и улыбаюсь… ах, как хочется ему в морду… но Евгению Константиновну подводить не хочу. Да и публика эта обидчивая, по Хитровке знаю, – но теперь нам пора идти разными дорогами.
– Ах, дорогая Дарья, вы разбиваете мне сердце… – и ещё много лишних слов. Наконец, склонился над затянутой в перчатку рукой, пощекотал её выразительно усишками и удалился фланирующей походкой, поигрывая тросточкой.
Выдохнул я, поглядел вслед… ушёл. Чуть иначе шляпку поправить, платье одёрнуть, походку сменить, и вот уже не барышня-крестьянка, а девица из бедной, но вполне приличной семьи.
Напряжение отпустило, и какой-то застывший, выцветший Петербург разом наполнился жизнью и движением. Не картинка чёрно-белая, выцветшая от времени, а живой и очень красивый город. И… очень опасный.
Город полон патрулей и праздношатающихся военных, напичкан агентами охранки, провокаторами и…
– Вы жертвою пали в борьбе роковой[77]
Любви беззаветной к народу,
Вы отдали всё, что могли, за него,
За честь его, жизнь и свободу!
Порой изнывали по тюрьмам сырым,
Свой суд беспощадный над вами
Враги-палачи уж давно изрекли,
И шли вы, гремя кандалами.
… обыденная похоронная процессия, с плетущейся сонной лошадкой, едва не засыпающей на ходу и влекущей похоронные дроги со скоростью совершенно улиточной, самым внезапным образом началась оборачиваться демонстрацией. Было ли так задумано и кто запел первым… Бог весть. Однако же подхватили охотно, и по Гороховой неслось стоголосая песня…
– Идете, усталые, цепью гремя,
Закованы руки и ноги,
Спокойно и гордо свой взор устремя
Вперед по пустынной дороге.
Нагрелися цепи от знойных лучей
И в тело впилися змеями.
И каплет на землю горячая кровь
Из ран, растравленных цепями.
А деспот пирует в роскошном дворце,
Тревогу вином заливая,
Но грозные буквы давно на стене
Уж чертит рука роковая!
Настанет пора – и проснется народ,
Великий, могучий, свободный!
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Свой доблестный путь, благородный!
Песня эта становилась всё громче, а людей всё больше, и вот уже скромная похоронная процессия стала манифестацией! Рыхлая толпа эта не начала ещё уплотняться, и шла чрезвычайно широко, а с боковых улиц к этому людскому потоку присоединялись всё новые, тоненькие пока ручейки.
Несколько повозок встали в этом людском половодье, я же, оценив ситуацию на глазок, решил…
«– Решила!»
… не убегать, а пойти навстречу. Благо, хвост манифестации заканчивался не далее как в паре сотен метров от меня. Там, впереди, их будет ждать полиция, гвардия, казаки и Бог весть, кто ещё. А в полицию мне нельзя, никак нельзя!
Подобрав подол, ускорил… ускорила шаги, отчаянно делая вид, што вот боюсь-боюсь! Сердобольная питерская публика, независимо от политических пристрастий, расступалась, и мне не пришлось протискиваться в сгущающейся толпе.
В один миг толпа приблизила меня к богатому экипажу, где соскочивший с облучка кучер отчаянно лаялся с кем-то, мне невидимым. Сановный же его хозяин, затянутый в расшитый золотом мундир на тугое брюхо, невольно вслушивался в перебранку, постукивая пальцами по висящей на левом боку придворной шпажонке. Обернулся…
… и я узнал ненавистную физиономию князя Лобанова-Ростовского[78] из того памятного списка. Он же – в авиационном комитете… не самая крупная вошь, но кусучая.
Глаза у меня сделались совершенно отчаянными, и… стареющий ловелас понял это несколько иначе. Крутанув ус, он улыбнулся ласковой улыбкой бывалого педофила и повёл рукой в сторону экипажа.
Шаг навстречу… улыбка князя стала совершенно масляной…
… и острая шпилька для шляпки вошла ему в висок.
Я же, обогнув лошадей, поспешил прочь и вскоре выбрался из толпы на простор, торопясь прочь. Не слышно было ни свистков городовых, ни погони… а стало быть, ушёл!
Евгению Константиновну я застал в лихорадочных сборах. По всем её покоям разбросаны наряды, украшения и какие-то очень женские штучки, назначения которых я так и не смог понять, несмотря на почти неделю девичьего бытия.
– Я с тобой, – решительно заявила она, и в глазах её метался отчаянный страх и решимость.
– Не бойся! – принуждённо засмеялась женщина, кусая губу, – Не настолько с тобой!
– Просто… это мне идёт? – она приложила платье прямо к пеньюару.
– Э-э…
– Ясно, – платье решительно полетело в валяющуюся на ковре кучу тряпья, – оставлю.
– Всё никак не решалась, – Евгения Константиновна села на кровать, – он страшный… страшный человек! Солидный такой… с орденами… когда он меня из хора выкупал, я от счастья в себя придти не могла! Знаешь же, что это…
Киваю осторожно…
– Знаешь… думала, ну и что, что старый! Он не противный был, ты не подумай! Подтянутый такой, зубы все… Несколько лет и ничего, дом вот… в актрисы помог… но дальше я сама! Своим талантом!
– А он, – губы её побелели, но имя так и не было произнесено, – чем дальше было мужское… бессилие, тем больше ревновал и с ума сходил!
– А уйти?
Она замотала головой.
– Пыталась. Потом в… больнице лежала, в психиатрической… так вот. Не приведи Господи ещё раз!
– Ты думаешь, – женщина пристально взглянула на меня, – я так уж… сапфическую любовь воспеваю? Ну т