, который уже трижды разорялся, а Дикки — тот того и гляди угодит в богадельню для бедняков… И ни гроша за душой… если бы не щедрость моего сына…
— Нет, нет! — закричал я, зажимая уши руками и зарываясь головой в подушку.
— Ты должен об этом знать, Роберт. — Она поправила одеяло. — Он неподходящая компания для мальчика твоего возраста. Да не плачь же, мой ягненочек. Я буду заботиться о тебе.
Терпеливо дождавшись, пока я успокоюсь, она поднялась, заметив, что тоже устала.
— Кто рано ложится и рано встает, здоровье, богатство и ум наживет, — изрекла она и принялась раздеваться.
Процедура эта так заинтересовала меня, что, несмотря на все свои горести, я стал наблюдать за бабушкой. Прежде всего она сняла свой черный чепец — маленький черный чепчик, красовавшийся на ее зачесанных кверху еще каштановых волосах. Затем бабушка сняла плоские золотые часики, приколотые к лифу, старательно завела их и повесила на крючок над каминной доской. После чего настала очередь белой шали, которой бабушка для тепла прикрывала плечи. Маленькая заминка — пока расстегивается узкий черный лиф с длинными рукавами, но вот и он снят и уложен на качалку. За ним следуют лифчики из белой материи с длинными завязками — штуки четыре, если не больше, — и, наконец, бабушка предстает передо мной упакованная в черный корсет, опоясывавший ее всю вплоть до темных углублений под мышками.
На этом раздевание было прервано; быстрым движением левой руки, совсем как маг-волшебник, бабушка вынула зубы, и щеки ее как-то сразу провалились, а суровое лицо приняло выражение приятной мягкости. Но как только зубы были положены в стакан с водой, стоящий у изголовья, бабушка поспешно надела белый ночной чепец и крепко завязала ленты под подбородком, отчего лицо ее сразу стало суровым, как всегда.
Затем она продолжала раздеваться: вот упала юбка, и бабушка переступила через нее, так же переступила она и через несколько нижних юбок. В те далекие годы меня чрезвычайно занимал вопрос о том, сколько нижних юбок у бабушки: во-первых, юбка из черного альпага, за нею три белые бумажные юбки, потом две кремовые фланелевые… но мне так и не удалось проникнуть до конца в эту неуловимую тайну, ибо тут обычно бабушка сурово, но не без хитринки, взглядывала на меня и говорила:
— Роберт! Повернись к стенке.
Я повиновался; после этого я слышал, как бабушка еще перешагивала через что-то, потом раздавался треск корсетных костей, еще какие-то звуки, потом бабушка прикручивала газ и ложилась рядом со мной. Спала она тихо, покойно, только вот ноги у нее — а она сразу придвигала их к моим — были уж очень холодные. Я лежал на боку и со страхом взирал на двойной ряд оскаленных зубов, поблескивавших в темноте на ночном столике, — это были массивные зеленоватые зубы, изготовленные по старинке, но необычайно крепкие и вделанные в мощную пластинку. У дедушки не было таких зубов, но мне так хотелось — да, несмотря на то, что он плохой, вдруг от всего сердца захотелось — снова быть с ним.
Глава 5
Старинное серое каменное здание Академической школы с часами на высокой квадратной башне, со стертыми каменными ступенями, длинными сырыми коридорами и душными классами, где пахло мелом, детьми и осветительным газом, свыше ста лет стояло на Главной улице, куда выходила глубокая темная арка, казавшаяся моему разгоряченному воображению похожей на провал в горе Гамельн, когда она разверзлась от звуков волшебной флейты.[3]
В то утро, когда я должен был ступить под своды этой арки, я проснулся возбужденный и взволнованный, и бабушка, сообщив мне, что мой костюм готов, с довольным видом подвела меня к подоконнику, где он был разложен на папиросной бумаге, дабы сразу поразить мое воображение.
Вид моего нового одеяния, которого я с таким нетерпением ждал, настолько изумил меня, что я не мог слова вымолвить. Костюм был зеленый — не мягкого темно-зеленого тона, а веселого, ярко-оливкового. Правда, я видел эту материю, когда бабушка строчила ее на машинке, но по наивности решил, что это подкладка.
— Ну, надевай же его скорей, — с гордостью сказала бабушка.
Костюм был мне велик: я потонул в курточке, а широкие штаны висели так, точно я надел длинные брюки и мне обрезали их ниже колен.
— Прекрасно, прекрасно, — приговаривала бабушка, поглаживая и одергивая на мне костюм. — Не узок и не короток. Я шила его навырост.
— Но цвет, бабушка! — слабо запротестовал я.
— Цвет?! — Она вытянула белую наметку и продолжала говорить, не разжимая губ, в которых держала булавки. — А чем плох цвет? Материя замечательная — сразу видно. Ведь ей износу не будет.
Я побелел. Приглядевшись повнимательнее к рукаву, я только сейчас заметил на материале легкую полоску из маленьких выпуклых завитков: о боже, розочки — они были бы очень красивы на бабушкиной нижней юбке, но едва ли подходят мне.
— Разрешите мне сегодня надеть старый костюм, бабушка.
— Вот еще чепуха какая! Да я вчера разрезала его на тряпки.
Бабушка так превозносила свое творение, что я почти успокоился. Однако не успел я выйти из ее комнаты, как Мэрдок сразил меня наповал. Повстречав меня на лестнице, он с наигранным ужасом прикрыл глаза рукой и застыл на месте, а потом откинулся на перила и ну хохотать.
— Наконец-то! Наконец-то она себя показала!
Несколько странное молчание, каким встретила мое появление на кухне мама, равно как и подчеркнутая заботливость, с какой она протянула мне тарелку, полную каши, отнюдь не могли способствовать моему успокоению.
Сам не свой вышел я на улицу, где серело холодное утро, с таким чувством, что на всем окружающем меня бесцветном зимнем шотландском пейзаже единственное яркое весеннее пятнышко — это я. Люди оборачивались и смотрели мне вслед. Врожденная робость и стыд побудили меня держаться подальше от Главной улицы, и я избрал дорогу через городской сад — более спокойную, но и более длинную, так что я опоздал в школу.
Поплутав по коридорам, я не без труда нашел, наконец, второй класс, куда я был зачислен по рекомендации Кейт. Когда я вошел, стеклянная перегородка, разделявшая комнату, была раздвинута, и я предстал сразу перед двумя классами; мистер Далглейш, восседавший на кафедре, уже закончил первый урок. Я хотел незаметно проскользнуть на свободное место, но не успел дойти и до середины класса, как учитель остановил меня. Он не был прирожденным тираном, как я это установил впоследствии, — даже бывал иногда на редкость приветлив и одарял нас сокровищами интереснейших познаний, но порой на него находили приступы мрачной ярости, когда в него словно вселялся злой дух. Вот и сейчас я с ужасом заметил — по тому, как он покусывал кончик своего уса, — что настроен он далеко не благоприятно. Я ожидал, что он сделает мне выговор за опоздание. Но он и не подумал на меня кричать. Вместо этого он спустился с кафедры и, слегка склонив голову на бок, неторопливо обошел вокруг меня. Класс замер от испуга и волнения.
— Так! — произнес он наконец. — Мы, значит, и есть новый ученик. И у нас, как видно, новый костюм. Нет, век чудес еще не кончился.
Вокруг захихикали, предвкушая интересное развитие событий. Я молчал.
— Да ну же, сэр, не дуйтесь на нас, пожалуйста. Где это вы купили такое чудо? У Миллера на Главной улице или в Кооперативном магазине?
Побелевшими губами я прошептал:
— Мне его моя прабабушка сшила, сэр.
По классу прокатился громовой хохот. Мистер Далглейш без малейшей улыбки в холодных с красными прожилками глазах продолжал расхаживать вокруг меня.
— Замечательный цвет. И самый подходящий. Насколько мы понимаем, вы из ирландцев?
Класс снова захохотал. Во всем этом полукружье смеющихся лиц — от смущения и робости мне казалось, что их несметное множество, хотя я отчетливо видел каждое в отдельности, — не смеялись лишь двое. Гэвин Блейр, сидевший на первой парте и с холодным презрением смотревший на учителя, и Алисон Кэйс, которая, не отрываясь, взволнованно глядела на меня поверх учебника своими карими глазами.
— Отвечайте на мой вопрос, сэр! Вы принадлежите к числу последователей святого Патрика — да или нет?
— Я не знаю.
— Он не знает! — Произнесено это было с нарочитой медлительностью и наигранным удивлением; ученики катались по партам от хохота. — Он явился к нам в гирлянде из трилистника, живое олицетворение душещипательной баллады «В венке из зелени», и ему, видите ли, стыдно признаться, что на его челе еще не высохли следы святой воды…
И он продолжал в том же духе, потом вдруг повернулся и, ледяным взглядом утихомирив развеселившихся учеников, обратился ко мне своим обычным тоном:
— Тебе, возможно, интересно будет услышать, что я учил твою мать. А сейчас вот смотрю на тебя, и похоже, что я даром потратил тогда время. Садись сюда.
Дрожащий, вконец оробевший, я, спотыкаясь, прошел к своему месту.
Я надеялся, что на этом и кончатся мои страдания. Увы, это было только начало. В перерыве меня окружила глумящаяся насмешливая толпа. Меня и так уже выделили из общей массы учеников, а теперь я и вовсе доказал, что я в самом деле выродок.
Злейшими моими мучителями оказались Берти Джемисон и Хэмиш Боаг.
— Эй, ирлашка-зеленая рубашка! А голубые все равно главней![4] — издевались они надо мной, следуя тону, заданному мистером Далглейшем, только гораздо резче. Какую, оказывается, расовую и религиозную ненависть могла вызвать к жизни злосчастная нижняя юбка старой женщины. Когда настал час завтрака, я заперся в уборной; на коленях у меня в бумажке лежал кусок хлеба, намазанный вареньем из ревеня, но я не притрагивался к нему. Вскоре меня, однако, обнаружили и вытащили на улицу.
В тот день у нас были занятия по гимнастике, которые проводил в школьном зале привратник, бывший сержант из добровольцев. Не успел я, по примеру остальных, снять с себя курточку, как Берти Джемисон и Хэмиш Боаг с угрожающим видом подошли ко мне. Берти был грубый мальчишка с шишковатым лбом; он вечно куролесил и дрался с девочками. Он сказал: