Я только Рому к маме увез, ему тогда два года было, он ни в сад, ни в ясли в ту пору еще не ходил. Мы по дороге заехали с ним в больницу за антибиотиками. Тогда Рома впервые побывал у меня на работе. Он потом в нашу больницу будет приезжать часто, она и ему станет практически родным домом. А тогда Роме очень понравилась Марина Ксенофонтова, которая нам дверь открывала. Он мне потом про это по секрету сказал.
Но когда мы с ним сели в сестринской и все наши прибежали на него смотреть, Рома не произнес ни слова, как ни упрашивали. Потом пройдет немного времени, и Рома Моторов будет много чего говорить. Его хохмы даже на цитаты разойдутся.
Когда мы подходили к маминому дому, пошел снег. Рома посмотрел на снежинки в свете уличного фонаря и произнес, как взрослый:
– Папа, ты мне завтра шубу привези!
Назавтра у него началась пневмония. Вот тогда-то пришлось побегать и забыть про свой травмированный мозг. Естественно, я ничего не стал говорить Лене, но она что-то чувствовала, хотя мы с мамой врали напропалую, а выяснять правду у нее не хватало сил.
Распорядок дня сразу стал невероятно плотным. Утром после дежурства я летел, борясь со слабостью и тошнотой, на всех парусах колоть Рому, который уже перестал ругать меня последними словами, потому как принял эти мучения как неизбежное. Потом я забывался рваным сном, затем вскакивал и ехал в Тушино заниматься Леной. А вечером опять бежал к маме. А потом опять на дежурство, отбегая на часок к Роме. В реанимации наши сестры кололи мне в вену ноотропил.
Самый тяжелый день был первый, когда позвонила мама и сообщила, что у Ромы температура за тридцать девять и уже была “скорая”. Я даже не стал переодеваться и вылетел, как был, в хирургической форме, только куртку накинул. На счастье, около больницы проезжало такси, и я был на месте через десять минут.
“Скорую” сменила “неотложка”. Малиновый Рома лежал на большой софе. Он был подозрительно серьезный и облизывал сухим языком сухие губы, а вокруг него стояли люди в белых халатах и собственный папаша в зеленой форме.
– Алеша, а у тебя есть знакомый педиатр? – спросила мама, когда немного все успокоилось. – Все-таки я хочу, чтобы Ромашку еще кто-то посмотрел, послушал!
И только я собрался сказать, что вот педиатров как раз у меня и нет, но тут вдруг вспомнил. Ретроградная амнезия сжалилась и временно отступила.
– Есть! – горячо подтвердил я. – Есть у меня знакомый педиатр, в доме напротив живет!
И стал набирать номер телефона.
В начале октября Витя Волохов, приехав в реанимацию на такси, простонал, что вот уже сутки, как у него страшные боли в животе, будто кто-то всадил ему раскаленный лом, да к тому же рвет без остановки. Никто тогда и не удивился.
Честно говоря, все ожидали чего-то подобного. Действительно, сколько же можно злоупотреблять! Вот и тогда на вопрос о нарушении диеты Волохов ответил сквозь стоны утвердительно.
Ну и конечно, диагноз затруднений ни у кого не вызвал. Налицо была клиника острого панкреатита, железа-то не железная. Витю положили одного в третий блок и начали лечить. Лечили три дня и три ночи. На четвертые сутки сняли ЭКГ. Вообще-то всем поступающим в реанимацию положено делать это в первые часы. Но тут то ли забыли, то ли решили, что больному с панкреатитом, да еще вдобавок молодому мужику, снимать кардиограмму нет никакой срочности. А так как у нас в отделении доктор Волохов являлся признанным авторитетом по расшифровке ЭКГ, ему сразу ленту и протянули, чтобы было нескучно лежать! Витя и без того был землистого цвета, а когда посмотрел на пленку, то и вовсе стал черным. То, что он нам поведал, уже через пять минут подтвердили прибежавшие кардиологи.
У Волохова оказался инфаркт миокарда, самый тяжелый, трансмуральный, да еще в абдоминальной форме. Клиника такого инфаркта очень напоминает катастрофу в брюшной полости. Так что мы не очень виноваты… ну, тут как посмотреть.
Самое главное, что, не считая антиаритмиков, лечение острого панкреатита, как ни странно, схоже с лечением инфаркта миокарда. То есть мы не сильно навредили, могло быть и хуже, со своими оно всегда так.
Волохова спешно отправили в блок интенсивной терапии при кардиологическом отделении. Он пролежал там месяц. Потом его отпустили долечиваться домой, на больничный.
Витя так обрадовался моему звонку, будто я не сына позвал его послушать, а сообщил, что он стал лауреатом премии имени Ленинского комсомола. Не успел я подойти к его подъезду, как он сам уже выбежал оттуда с фонендоскопом в руке. И рванул, только пятки засверкали, и это с таким инфарктом! Соскучился по работе, вот что! Я со своим головокружением еле за ним поспевал. Он действительно жил на той стороне дороги и являлся выпускником педиатрического факультета.
– Пап, – строго спросил меня Рома. Пока его прослушивал Волохов, он стоял ко мне лицом. – Когда они все уйдут?
Я приложил палец к губам и прикрыл глаза. Рома послушался. Действительно, за последние полтора часа уже третий раз врачи прибегают. Через минуту Витя, закончив аускультацию, прошел со мной на кухню. В общем, он не сказал ничего нового, пневмония справа, но оснований для тревоги нет, антибиотики и желательно рентген. Но все равно стало легче.
Мы тогда поправились разом, все трое. У Лены и Ромы точно обошлось без последствий, а вот что касается меня – тут непонятно. Треснуться головой – это вам не шутки. А может, со временем какие способности уникальные проявятся, как в романах Стивена Кинга?
Так что сколько веревочке ни виться… Вот отказался год назад лечь в нейрохирургию, а все равно здесь очутился. Теперь в нашей палате на троих три черепно-мозговые травмы и три ретроградные амнезии. А рука только у одного меня не работает. И я в нашей палате – самый больной и несчастный в мире. Как Карлсон. За мной мои соседи-“черепки” даже ухаживают иногда, например ужин приносят. Я несколько раз сам пытался, пока однажды кашу на себя не опрокинул. Еще не приноровился как следует к новому, лучшему времени моей жизни.
Анальгин с димедролом
Наверное, так случалось у многих. Просыпаешься и, еще не успев открыть глаза, понимаешь: произошло что-то очень плохое. Иногда ЭТО остатки еще не растаявшего сна, тогда уже к обеду от тяжелого настроения не останется ни следа. Часто – последствие неприятного разговора или конфликта, произошедшего накануне. Тут самое лучшее, если, конечно, возможно, быстренько нормализовать ситуацию. Например, покаяться, извиниться или просто спокойно поговорить. Ну а можно ходить весь день с испорченным настроением. Все зависит от вкуса и темперамента.
Я проснулся с ощущением непоправимого горя. Когда не хочешь ничего, не хочешь открывать глаза, не хочешь вставать. А самое главное – не хочешь жить.
Я пропустил завтрак, пропустил обед. Не находил в себе сил принимать участие в разговорах соседей и традиционных наших карточных баталиях. Даже в реанимацию идти не хотелось. Только лежал, уткнувшись в стену, и думал. Мысли, как тяжелые холодные кирпичи, ухали куда-то, заполняя унылую пустоту. К вечеру казалось, что и места во мне не осталось от этих ледяных мыслей-булыжников.
Попробовал было читать, но с трудом понимал написанное, пробовал поговорить с Леной, но не говорилось. Это был первый вечер, который я провел в палате безо всяких шахмат и болтовни.
Наутро стало только хуже. Мне уже вообще все расхотелось, даже курить. Я лежал на койке с закрытыми глазами и ненавидел себя и всю свою жизнь. Это было единственное отчетливое чувство, зато какое! От моей ненависти даже воздух вокруг изменился, сделался серым, вязким и густым, как кисель. А все окружающее меня многообразие стало скучным и бесцветным, как партийные передачи по черно-белому телевизору.
А дни шли, тусклые, липкие, как паутина, в которой я беспомощно болтался, боясь пошевелиться, чтобы не увязнуть сильнее, а ненависть к себе сменилась тоской такой силы и безысходности, что я перестал даже разговаривать, единственное исключение делая для Лены, которая меня продолжала навещать, но и с ней я был замкнут и односложен.
Почти все время я проводил лежа на койке и только иногда с большим трудом вставал и выползал в коридор, где подолгу стоял в холле, как бычок в загончике, уткнувшись лбом в холодное стекло.
А тут еще сняли гипс. И стало совсем невмоготу. Лучше бы я этого не видел. Тоненькая, страшная, желтая ручка, чужая и неподвижная.
Мало того что не двигаются и совсем не чувствуют пальцы, так еще и вид какой-то уродский. “Обезьянья лапа” – именно так назывались в медицинской литературе внешние признаки травмы срединного нерва. Очень похоже на то, что сейчас представляла собой моя рука.
Мой лечащий врач даже несколько удивился, что я не радуюсь такому важному событию. Василий Андреевич был педантичным, аккуратным, спокойным доктором и человеком. С атрофированным чувством юмора, кстати. Однажды при нем рассказали анекдот.
“Десятого ноября восемьдесят шестого года на заводе АЗЛК случилось чрезвычайное происшествие. По недосмотру дежурной смены с конвейера вместо автомобиля “москвич” сошел автомобиль “мерседес-бенц”.
Все, конечно, начали ржать. Все, кроме Василия Андреевича Дозорова.
Тот сидел за столом в ординаторской и писал историю болезни. Он прервал на секунду запись и посмотрел в окно.
– А как это, интересно, могло произойти? – практически самого себя спросил Василий Андреевич. – Они что, детали перепутали?
Все притихли, но Василий Андреевич уже снова писал. А через минуту поднял голову и радостно объявил:
– Ну точно, детали перепутали! – и вздохнул с облегчением.
Но то, что именно он меня оперировал, было очень здорово. Дозоров, как сказали, сделал все ювелирно. Да и, кроме него, никто бы и не взялся нерв шить.
– Здесь у нас специалисты по травмам центральной нервной системы, – поведал мне тогда Женя Лапутин, – а у тебя, Моторов, травма периферической! С тобой тут, кроме Васи, никто бы и возиться не стал!