ства с Чу-евым и его педагогической методой я уже обладал в значительной степени. Как он постоянно внушал нам обходиться при малейшей возможности без сухих учебников, так и я, в один из счастливых моментов моей жизни, решил не открывать постылых учебников, с их традиционными «от сих до сих», а выступать перед своими строгими менторами с ответами «но собственному умозрению». Так на уроке по теории словесности я вдруг изумил нашего старого словесника изложением теории драмы по Белинскому, вместо сухого учебника истории я рассказал эпизоды из Крестовых походов по Груббе, неудобоваримого и деревянного Ленца по физике я заменил Гано… Эффект получился изумительный. Педагогические старички совсем растерялись, не зная, как отнестись к такому, можно сказать, нахальному новаторству.
– Это ты, братец мой, как же так?.. – заговорил старый словесник. – Ведь этак, брат, нельзя по своему усмотрению распоряжаться.
– Да разве же я, А. А., что-нибудь наврал? Отчего же нельзя? – спрашивал я с наивным лицемерием…
– Дело не в том, братец, наврал ты или нет, а в том, что так не полагается… Для этого есть одобренные начальством учебники…
Тем не менее суровый ментор, хотя и не без сомнений и колебаний (время все же было какое-то не прежнее!), перестал мне с этих пор ставить неукоснительно «двойки», давно уже считая меня решительно не способным усваивать «одобренный учебник»… Приблизительно в том же роде произошли объяснения и с другими менторами.
Так или иначе, я, к своему удовольствию, мало-помалу завоевывал известную самостоятельность «собственного умозрения».
Я вступал в новый период моего «духовного окрыления».
V
Конспиративная квартира. – Проявления юношеской активности.
Вскоре после начавшихся между мною и Чу-евым столь необычных в нашей педагогической практике близких душевных отношений я встретился в нашей библиотеке с одним великовозрастным «богословом» из семинарии, В. О-вым, принесшим ранее взятые им книги.
– Отчего давно к нам не заходишь? Боишься, что ли? – спросил он меня. – Говорят, у вас есть такие, что боятся… Заходи сегодня…
Я несколько вначале смутился от слов О-ва. В последнее время, подавленный тяжелыми душевными переживаниями, я незаметно для самого себя все больше изолировался от своих сверстников и сохранял с ними лишь внешние отношения, тут был и ложный стыд и инстинктивная боязнь, что окружающие заметят мою психическую неустойчивость, душевные колебания, сомнения; наконец, я уже не мог с прежним легкомыслием относиться к разным увлечениям, спортивным и иным, вроде невинных кутежей и картежной игры, к которым стали пристращаться некоторые из моих сверстников. Устранялся я от этого не в силу каких-либо ригористических претензий, а просто вследствие инстинктивной боязни окончательно загубить всю свою ученическую «карьеру», которая так мучительно сказывалась на моем настроении своей неустойчивостью и двойственностью, особенно в последние полгода, ввиду тяжелого положения нашей семьи. Поэтому, когда меня звали в товарищеские гимназические или семинарские компании, я отнекивался, отговариваясь разными случайностями. Но теперь, после того, как я под влиянием пережитого духовного перелома благодаря помощи Чу-ева почувствовал как бы «духовное просияние», я после недолгого смущения с особым удовольствием отозвался на призыв О-ва.
– Нет, я не боюсь, – сказал я, – к вам я приду… сегодня же!
О-ва я уже знал раньше, но не особенно близко. Он был на два года и курса старше меня. В семинарии он был известен за заядлого «философа», умевшего писать головоломные «задачки», хотя и не всегда пользовавшиеся одобрением начальства ввиду частого отступления автора в область «собственных умозрений». Я тогда, признаться, побаивался такой его учености и не рисковал вступать с ним в товарищеские отношения, но сам он не раз выражал желание сойтись со мной поближе, и я был уже раза два в квартире, где он жил с товарищами – одним богословом и двоими философами; при них жили еще два или три маленьких «училищных». Квартира эта помещалась в небольшом флигеле какой-то мещанки, садовницы и огородницы, на самом краю города, куда в ненастную погоду можно было пройти, лишь преодолев непролазные грязные хляби. Квартира эта в глазах семинарского начальства давно числилась как «неблагонадежная», а среди учащихся была известна под именем «секретной». Про нее ходили слухи, что в ней по преимуществу совершались всякие семинарские «конспирации», начиная от недозволенных собраний, с чтением неодобренных книг и ведением таких же бесед, укрывательства секретных библиотечек и кончая попойками, впрочем довольно редкими, большею частью только по поводу выдающихся событий, как, например, отправление кого-либо из близких участников в университет или академию или посвящение в священники. Все такие конспирации обставлялись обыкновенно чрезвычайными предосторожностями, так как, несмотря на дальность расстояния и пустынную и грязную местность, семинарское начальство постоянно «точило зубы» на неблагонадежную квартиру и частенько насылало туда «субов». Против главным образом нашествия последних вокруг секретной квартиры в дни особо серьезных «конспирации» устраивались настоящие сторожевые посты по крышам и заборам и даже на деревьях, где сторожевую службу принуждены были «по очереди» отбывать маленькие «училищные», обязанные немедленно при малейшей опасности уведомлять конспирирующую компанию «старших». Обыкновенно особенно конспиративные собрания происходили накануне праздников, после всенощной, и чаще всего в ненастные дни, когда бдительность начальства значительно ослабевала.
Первые посещения мною конспиративной квартиры не оставили особо сильного впечатления; я больше присматривался и прислушивался ко всему и вообще относился хоть и сочувственно, но пассивно. Да и на конспирации я попал все на «деловые»: то читали вслух какое-нибудь произведение новейшей литературы (вообще не одобрявшейся духовным начальством), то трое или четверо философов, собиравшихся в университет, усердно пыхтели над переводом с немецкого Шиллера, стараясь «самодельным» образом изучить немецкий язык с помощью одного лексикона, от времени до времени проверяя себя по русским переводам, то, наконец, вели жаркие, но мало затрагивавшие меня разговоры по поводу разных семинарских распорядков. Другое дело оказалось теперь…
Когда я в этот раз пришел на конспиративную квартиру, я застал там уже довольно большую компанию «конспираторов», которые вели очень оживленный диспут. Особенно горячились трое во главе с О-вым.
Я уже слыхал раньше, что О-в умел временами говорить очень увлекательно и, главное, не по-семинарски, не сухо и схоластично, а просто, образно, как-то даже вдохновенно, но вместе с тем чересчур уж горячо, так сказать «нахраписто» относительно возражателей.
В этот мой приход О-в как-то сразу привлек к себе мое внимание своеобразной оригинальностью, которой я не замечал раньше. Худой, стройный, довольно высокий, с тонкими чертами лица, с ясными, как-то постоянно вдумчиво играющими глазами и длинными кудрявыми волосами, он был очень изящен, несмотря на плебейскую грубость некоторых его манер и выражений.
Он, видимо разгоряченный, наступал на своего оппонента, тоже богослова, великовозрастного малого, с большим носом и постоянно растопыренными ногами и руками.
– Нет, ты этого не говори, – возражал О-в. – Я, брат, сам не меньше, а может быть, куда выше тебя ценю всякое религиозное искреннее чувство… Да… Но только из этого не следует, чтобы я согласился прикрывать им всякую нелепость и ерунду… Это уж, извини, пожалуйста, чтобы я вместе с тобой верил в какого-то черта с рогами и хвостом или… Да мало ли всякой такой дребедени наслоилось около самых возвышенных воззрений…
– Нет, не дребедени… Это все связано гармонически… Вынь однО-все рассыплется, – говорил басом его оппонент. – Я не стою, положим, за то, чтобы злой дух был с рогами и хвостом, но самого злого духа отрицать нельзя… Да… Какая же тогда религия?
– Верно!.. Какая же тогда религия? – подхватили некоторые из великовозрастных.
– Какая? Какая? – вскричал О-в. – Самая возвышенная, трансцендентная, разумно-философская, чуждая всяких диких понятий и влияний.
– Это уж не религия… Религия – это нечто гармоничное, прочно связанное… Религия – это канон, – утверждал N.
– Канон! Какой канон? А ты знаешь ли, вот мой отец, сам священник, старик уж – и тот чуть с ума не сошел от этих канонов… Да! А уж, брат, человек религиозный, не тебе чета. Есть такие каноны, что извращают всякую истинную религию. Да. Попробуй-ка прикрывать святыми символами то дикие суеверия снизу, то всякие возмутительные деяния сверху… Нет, брат, религия должна быть чиста и прозрачна, как хрусталь, и на ней не должно быть ни одного пятна… Она должна быть очищена от всякой житейской скверны.
– Ты будешь очищать так, другой – этак, где же границы? Что же тогда останется? Религия должна быть неприкосновенна, она – откровение свыше. А это, брат, одни твои фантазии…
– Нет, не фантазии! – отчего-то вспыхнув, неожиданно для себя заговорил я. – О-в прав… Да… У меня матушка, знаете, какая религиозная… Я и мысли не имею, чтобы относиться к ее религиозности без глубокого почтения и уважения… Да… но суеверие – дело другое… Да… А суеверий и у нее и у других пропасть… И это всегда меня очень волнует. И я чувствую, что надо в этом разобраться… Надо чистое, возвышенное чувство очистить от всего этого…
Помню, говорил я, отчего-то страшно волнуясь, запинаясь. Вообще я ораторскими способностями не обладал, не умел говорить последовательно, хладнокровно развивая свою мысль; всегда это выходило у меня как-то порывисто, нервно, под влиянием охватывавшего меня в данный момент чувства. Передаю здесь, конечно, лишь общий смысл моих возражений…
– Верно, верно, Николай! – ободрил меня О-в, хлопая по плечу.
– Где границы?.. Вы вот что укажите… А это все фантазии, – настаивали оппоненты.
Спор разгорался. Помнится, что я тогда рассказал, между прочим, как однажды моя матушка, найдя спрятанными мною на чердаке после рождественского ряжения маску и парик, устроила целую демонстрацию. В ужасе от своей находки матушка заставила моего почтенного деда благочинного, гостившего в то время у нас, принять меры к искоренению поселившейся у нас нечистой силы. Дед сделал все, что требовалось по требнику: провел весь чин освящения воды и затем, взяв с собой крест и кропильницу, отправился вместе с матушкой на чердак, где торжественно и совершил заклятие над невинной маской и париком, которые вслед за сим были преданы на дворе сожжению.