Быстро идет время — вот и день, назначенный для свадьбы, страшный, торжественный день. Вот и он прошел, и Евдокия Федоровна стала царицей. Чудное было время, светлые дни, да скоро они улетели: государь, сначала добрый и ласковый, нежный, как только мог быть он нежным, видимо нашел, что не век миловаться молодцу с молодой женой, пора опять за дело приниматься, за черную великую работу. И ушел он в свою работу, и по целым дням без него оставалась молодая царица. Скучно ей стало, начала она жаловаться Наталье Кирилловне, а та ласково смеется. «Постой, погоди, — говорит, — скоро скучать перестанешь, будет другая у тебя забота!» И явилась эта забота, стала матерью Евдокия Федоровна, родился у нее сынок, царевич Алексей Петрович. Молодой государь был радостен: приходил и заглядывал в колыбельку новорожденного, и склонялся над этой колыбелькой, и улыбался маленькому мальчику, щекотал его своим грубым пальцем. «Ишь крохотный, вырастай поскорей, будь работником — мне помощником!» — шептали его губы.
Конечно, ребенок брал много времени у царицы, развлекал ее, занимал и заботил, но все же оставалась она недовольною долгими да частыми отлучками государя Петра Алексеевича и не раз встречала его жалобами на свое одиночество, слезами да робкими попреками. И сдвигались от слов этих и слез густые царские брови, молчал он и выходил от жены хмурый и недовольный.
Усталый, запыленный, с новыми мозолями на рабочих руках возвращался он домой отдохнуть немного; хорошо бы встретить жену веселой, хорошо было бы поведать ей все, что сделано; подумать при ней о том, что нужно сделать; рассказать об успехе какого-нибудь дела и увидеть сочувствие и радость при вести о таком успехе — и ничего этого не встречал у себя дома Петр Алексеевич. Молодая жена выходила к нему навстречу невеселою, безучастно слушала его рассказы и часто даже не понимала, зачем он так о том-то да и о том-то заботится, к чему это нужно.
— Эх, все эти новые заморские хитрости, — говорила она, — ничего того допреж у нас на Руси не было, а жилось всем изрядно. К чему ж новшества, жил бы по — старому, как искони живали цари великие, не трудил бы своих царских ручек, свою голову не ломал бы над пустыми заморскими науками, да почаще бы с женою был, посердечнее ласкал бы ее, а то что это такое — иной раз уйдешь не простившись. Золотой мой, обо мне подумай! Скучно мне без тебя, да и по закону неладно оно выходит. Где это видано, чтобы муж с женой, почитай, что совсем и не жили! Уйдешь ты — все слезы я без тебя выплачу, денечек мне кажется за годочек…
И начинала плакать царица, и с каждым днем все сумрачнее и сумрачнее становился Петр Алексеевич, все нетерпеливее ее слушал. Иной раз не выдержит он — хлопнет по столу рукой.
— Эх, Авдотья, надоели мне твои вечные слезы, для тебя только и свету, что в этом окошке, ну а мне это окошко тьмою кромешною кажется. Душно мне в четырех стенах сидеть, с тобой немного высижу. Работать надо, Авдотья, а, кажись, не токмо что одной жизни человеческой, а и сотни жизней не хватит на такую работу, какая передо мною!
— Много уж ты очень работы себе выдумываешь, золотой мой, где это видано, чтоб государь так работал. Что это за государь, сам он и плотник, и мастеровой!..
— Эх, то-то, то-то! — мрачно замечал Петр Алексеевич: много, больно, смыслишь ты в моей работе…
И уйдет он прочь, хмурый и неласковый, а вслед ему слышатся докучные женины слезы.
— Что, никак опять с Авдотьюшкой повздорил? — говорит Петру Алексеевичу царица Наталья Кирилловна.
— Никогда я с ней не вздорю, матушка, а жить она мне не дает своими слезами; ну, а сама, чай, знаешь ты, что с детства не люблю я слез этих, да и кто их любит! Жить хочу я, а с нею это сон какой-то, души замирание. Эх, рано ты меня женила, матушка!
Качает головою и задумывается Наталья Кирилловна: «Видно, и впрямь рано женила, а то, может, и невесту плохо выбрала!.. Да где было сыскать ему подходящую невесту? Он что огонь, за ним никто не поспеет».
Идет старая старуха и утешается на внука, и всячески успокаивает невестку: советует ей не плакать перед государем, а быть веселой. «Ничего не возьмешь слезами, только хуже сделаешь, оттолкнешь от себя мужа». Но не слушается мудрых материнских советов Евдокия Федоровна — не такой у нее характер, стоит она на своей правде. В этой правде воспитала ее родная матушка, нянюшки и мамушки в боярском Лопухинском тереме.
А время идет: жалоб и слез все больше и больше, все дальше и дальше разрастается пропасть между мужем и женой. Совсем теперь не понять им друг друга, только и спокоен молодой царь вдали от жены, выносить не может ее причитаний. Противны становятся ему ее слезы, иной раз боится он, что не совладает с собою да поучит ее хорошенько, по — старинному. Недобрые мысли приходят иной раз в голову Петру Алексеевичу, и сидят они в ней все упорнее — не уходят; а уйдут, так сейчас же и опять возвращаются. «Что это за жена, — думается ему, — только жизнь мне отравляет; никакой мне радости — одна тоска да досада! Молод и неразумен был я, когда меня на ней женили, да ведь и женили, а не сам я женился, неужто ж так и мне пропадать из-за матушкиной ошибки? Потерплю еще годик, а если будет все то же, так не взыщи, Авдотья Федоровна — не умеешь быть царицей, так, авось, сумеешь быть монахиней, мои да свои грехи замаливать».
Эх, пора была, пора взяться за разум Евдокие Федоровне, хорошенько мужа — государя понять, что ни ей с ним бороться, не ей изменять его характер, его крепкую волю, а царица и не думает об этом, все та же, да еще и того хуже. Нашлись услужливые приятельницы, шепнули ей новость: «Ты что, мол, царица, думаешь, так, мол, по — твоему, небось, государь и не глядит без тебя ни на одну красавицу, а он и красавицу себе нашел, и с ней ему не скучно!»
Свету не взвидела Евдокия Федоровна, закипела в ее сердце лютая ревность. Накинулась она на мужа с новыми упреками, с новыми слезами. Ну, и не вынес Петр Алексеевич — и царица Евдокия Федоровна стала инокиней Еленой. И никто за нее не заступился, не нашлось ни одного друга, все отшатнулись от покинутой жены, от бывшей своей царицы.
Тяжкое пришло время: оторвали ее от всего ей близкого и дорогого, оторвали и от сына, прахом разлетелось недавнее величие… Четыре стены мрачной кельи, один день, как другой, в тишине несносной, та же молитва с утра до ночи, то же церковное пение, те же лампады перед иконами, тот же ладан!.. Рвалась и металась в первое время царица, даже руки на себя наложить хотела, да не решилась: греха побоялась. Потом пробовала молиться, стояла на коленях, но и молитва не действовала. Бушевало в ней сердце, поднялась в ней злоба и ненависть: то, что еще недавно любо было, то опостылело. И глубоко затаила в душе своей эту ненависть инокиня Елена и конца не было этой ненависти — только ею одной и жила она, только ею и питалась.
В долгие бессонные ночи много разных чудовищных и невозможных планов строила она, мести жаждало ее сердце. Но чем было отмстить ей? Там сила, там воля — а у нее руки связаны; раздавлена она, как червь, и бессильна. А время шло в тоске и отчаянии, в муках ненависти; годы проходили, и ушла быстро и невозвратно молодость. Не лета состарили, а состарили часы лютые, поблекли румяные щеки, вылезла коса русая, появились седые волосы, морщинки. Что за жизнь была — да и разве можно назвать жизнью это несносное, вечное заключение! Редко кто навещал бывшую царицу, редко кого она видала.
Но все же нашелся и у нее друг. Этот друг был майор Степан Глебов. Полная ненависти и жажды мести, привязалась к нему и полюбила его Евдокия Федоровна, и долго длилась любовь эта. А тут вырос и царевич — не забыл матери, время от времени виделся с нею. Перед сыном инокиня Елена выливала всю свою душу; ему жаловалась она на свои лютые мучения и на своих гонителей, его вооружала она против отца, подготовляя себе в нем верное и страшное орудие своей мести. Но она не ограничилась этим, она сумела, наконец, набрать себе приверженцев и осторожно и медленно готовила свои ковы. Только не дала ей судьба достигнуть цели: изобличены были вскоре враги Петровы, началось длинное тяжелое дело царевича Алексея…
И вот Елена опять одна — сын погиб, погиб и Глебов, и погиб страшной, мучительной смертью, посаженный на кол; а сама бывшая царица, в сопровождении карлицы, повара и двенадцати солдат отправлена в Ладогу, в Успенский монастырь, где ее стали содержать под самым строгим присмотром, в нужде, тесноте и всевозможных обидах. О, тут была совсем не жизнь, а каторга. И длилась эта каторга до самого воцарения Екатерины, при которой уже одряхлевшую Елену переместили в Шлиссельбург и доставили ей некоторые удобства. Страшно подумать, чего натерпелась Евдокия Федоровна. Всем ее обижать было вольно, все издевались над нею, унижали всячески, лишали необходимого. Бывали дни, недели и месяцы, что каялась она перед Богом в грехах своих и искренно признавала себя виновной; но все же в конце просыпалась прежняя гордость, прежний дух строптивости и упрямства, и смотрела инокиня Елена на себя не иначе, как на мученицу безвинную…
Все это припоминалось теперь старушке, и даже пот холодный выступал на морщинистом лбу ее; от иных воспоминаний дрожь пробегала по дряхлым ее членам.
Вот она снова упала на колени и снова жарко молится перед иконой Богоматери, ищет спастись в этой молитве от страшных призраков и невыносимых воспоминаний. Снова кипит и горит в ней сердце, снова лютые муки, снова ненависть к покойному…
«Прости его, Боже, упокой и помилуй», — шепчут ее губы, но сердце не вторит этой молитве. «И как только не умерла я до сих пор, как еще живу на свете, — невольно думает Евдокия Федоровна, — столько вынести… Боже мой, Боже! Ведь места живого в душе нету, да и тело все разбито, вот уж ноги не слушаются, а все живу… Видно, так нужно, видно, смиловался Бог и готовит, хоть на конец дней, светлую долю!..»
«Да зачем она мне теперь?.. — с отчаянием, едва не громко вскрикнула царица. — Что теперь я поделаю, если б даже власть пришла в мои руки, на что я похожа и что мне теперь нужно? Постель бы только мягкая, да кусок хлеба… А! Слишком поздно… не милость тут Божья, а новая кара. Но нет, нет, еще есть зачем жить, ведь они живы… Один умер, другой остался, живы враги мои лютые; все те, кто позабыл меня, все те, кто оскорблял меня, кто меня мучил. Вот зачем надо жить, вот зачем нужна власть: их покарать, их казнить, над ними теперь посмеяться!»