— Его положение оказалось опаснее, чем думали вначале, — уклончиво начал Вазер и замолчал.
— Говори прямо, Генрих! — выкрикнул Иенач. — Он умер?
Лицо его посерело, будто на него легла тень смерти.
В эту минуту, к досаде господина Вазера, не успевшего по-дружески предостеречь Юрга и тем облегчить себе душу, зазвонил колокол, призывая их обоих в ратушу.
Иенач схватил свиток, в котором заключено было спасение Граубюндена, и, высоко подняв его, крикнул Вазеру:
— Добыт дорогой ценой!
Глава последняя
После торжественного собрания, когда Георг Иенач вручил совету грамоту о заключении мира, в ратуше начались приготовления к пышному празднеству, которое город Кур устраивал в его честь. Был последний день масленой недели, и жительницы Кура радовались случаю повеселиться. Им, избалованным обществом изобретательных на развлечения, галантных французских кавалеров, которые каждую неделю спешили в Кур из ближнего прирейнского гарнизона, — прошедшая зима показалась чересчур тиха и скучна. Нынче надо наверстать упущенное. Обширную галерею, где в летнюю пору отцы города держали совет о благе страны, они охотно предоставили для танцев, хороводов и непринужденного маскарадного веселья, а в обеих залах вправо и влево от нее, где помещались присутствия, приказано было устроить буфеты.
Одна из этих зал, у двери которой в галерею выходила узкая винтовая лестница из сеней, была судебным присутствием, и деревянная раскрашенная богиня правосудия, восседавшая на фантастическом троне из оленьих рогов, на трех цепях спускалась там с потолка. Под статуей стояли высокие дощатые козлы, а на них взгромоздился дородный буфетчик и старательно утыкал ветвистые рога восковыми свечками. Руки его работали усердно, не оставался праздным и язык, с которого слетали весьма веские суждения, обращенные к кучке молодых щеголей в парадных шелковых разрезных камзолах с широкими кружевными воротниками, в украшенных изобилием лент панталонах и в башмаках с моднейшими бантами. Они уже орудовали кубками, оправдываясь тем, что надо же проверить качество праздничных вин, и при этом забавлялись речами старого болтуна, подстрекая его на новые откровения.
— Выходит, что вы, дядюшка Фауш, с пеленок пестовали гений полковника Иенача, — смеялся какой-то бойкий повеса, — а значит, вы оказались, не скажу малой, но скрытой причиной великих дел! Сознайтесь, вы подсказали ему план действий, достойный Никколо Макиавелли? Только почему вы не взяли на себя главную роль?
— Не скрою, встретившись с Юргом в прекрасной Венеции, я за дружеской беседой не раз намекал ему, что недурно было бы стравить Францию с Испанией, а самим потихоньку высвободить голову из петли, — ответил толстяк, стоя на козлах и держа в руке свечу, — но сам бы я за это не взялся, не пристало мне недоброкачественной примесью портить мои устоявшиеся, как старое крепкое вино, взгляды и бросать тень на мое демократическое прошлое. Сроду не знал Граубюнден такого торжества, как в тот день, когда я приказал французскому посольству убираться прочь. — И Фауш повелительно взмахнул восковой свечой.
— Слышали! Слышали! Старо, как сотворение мира, — закричали кругом. — Придумайте что-нибудь поновее, отец Лоренц! Расскажите лучше, как вы, отпетый еретик, стали келарем у самого епископа.
— Сделайте одолжение, по нашим временам это, господа, история поучительная, — отозвался Фауш. — Когда его преподобие искали для своих прославленных епископских погребов человека себе по душе, сведущего в этом деле и достойного занять такое место, они изволили отписать мне в Венецию, что все им во мне подходит, одно нехорошо — различие в вере. Лучшие вина потеряют для них вкус, если их келарь и мундшенк бесповоротно будет осужден томиться вечной жаждой в геенне огненной, а посему они настаивают, чтобы я, на пользу их погребам и моей душе, отрекся от протестантской ереси. Но Лоренц Фауш, господа, не сдался и все-таки добился своего. Его преподобие под конец соблаговолили признать, что из рук вероотступника негоже им пить от чистого источника истины…
Фауш замолчал, потому что к его слушателям присоединился молодой ратман и с воодушевлением стал рассказывать, каким гордым жестом полковник Иенач вручил грамоту бургомистру Мейеру и какую складную речь произнес глава цюрихских сословий, приветствуя от имени своего родного города достославное и чудесное восстановление союза трех земель.
— Эге! И с Хейни Вазером мы на одной скамье потели над науками, — крикнул маэстро Лоренц со своих козел. — Ничего не скажешь, тоже хват! Но по сравнению с нашим Иеначем — заурядный ум! Только бы мой Юрг не загордился. Ради его же пользы я ему нынче вечером приведу на память первое его смиренное пасторское одеяние и первую ступень к славе — церковную кафедру в бедном приходе, благо под маской все дозволено. Увидите, господа, как славно я вас позабавлю! Подкрадусь к нему под личиной причетника и спрошу, какой стих он выбрал для проповеди, — на то я и Лоренц Фауш!
Тем временем зажглись все огни, и галерея начала наполняться… В нишах широких окон шушукались молодые особы и записывали на своих веерах танцы, которые обещали стоявшим перед ними кавалерам. Мало-помалу съезжались должностные лица, во главе с обер-бургомистром Мейером: округлая шея и пухлые запястья его супруги были увиты жемчугами, и она в своей златотканой робе величаво выступала рядом с представительнейшими из мужей. Вслед за ними в зале появился доктор Фортунатус Шпрехер, чей приход всех поразил. И на лице его было отнюдь не праздничное выражение. Противник шумного веселья, ученый, верно, превозмог себя ради своего цюрихского друга и гостя, которого уважил и тем, что разрешил ему ввести в зал свою миловидную дочурку. И Шпрехерова дочка в белом атласном наряде и воздушной косынке вокруг плеч, скрепленной на груди цветком из драгоценных каменьев, об руку с добродетельным и добромыслящим бургомистром казалась стыдливой невестой.
Пока господин Вазер подводил ее к юным подругам, пестрыми стайками собравшимся на другом конце зала, напротив судебного присутствия и винтовой лестницы, по ступеням гулко загремели мужские шаги, и в сопровождении многочисленных офицеров в танцевальную залу вошел Иенач. Могучая стать и огненный лик по-прежнему красотой и мощью выделяли его изо всех.
Он еще стоял посреди галереи возле бургомистра Мейера и его супруги, выслушивая хор приветствий, как вдруг, к немалому испугу магистратского сановника, доктор Шпрехер с похоронной миной остановился под самой люстрой неподалеку от них, поднял правую руку, призывая к молчанию, и заговорил:
— Многие из вас, дорогие сограждане, задают мне вопрос, почему мое лицо выражает скорбь, которую я, ради нынешнего торжества, тщетно пытаюсь скрыть под маской веселости. Не посетуйте на меня за то, что я не стану долее таить поразившее меня горе, не сомневаясь, что вы в полной мере разделите его и не взыщете на недоброго вестника, если он вашу радость превратит в печаль. Наш высокий покровитель и вернейший из друзей герцог Генрих Роган преставился.
Шпрехер окинул взглядом собравшихся, которые сперва затаили дух, а теперь были явно сражены последними его словами:
— Газета с известием о его кончине только что попала ко мне в руки. Желаете выслушать печальный рассказ? — спросил он, доставая из внутреннего кармана печатный листок.
— Читайте! Читайте! — послышалось со всех сторон.
Шпрехер отер глаза и начал читать:
— «Все лица, города и края евангелического вероисповедания и немецкой народности сим оповещаются о блестящей виктории, кою герцог Бернгард Веймарский одержал над имперским войском близ замка и города Рейнфельдена. В битве этой, которая продолжалась два дня, после доблестного сопротивления и полученной в бою раны неприятелем был пленен герцог Хейнц Роган, сражавшийся в наших рядах как простой рейтар; однако же на второй день, после неоднократных попыток, капитан Рудольф Вертмюллер с отрядом своих конников отбил его и с торжеством привез в лагерь, показав при сем случае отменнейшую отвагу. Герцог Бернгард повелел перенести его светлость в свою палатку, где по осмотрении раны оная была признана неопасной, самого же больного врачи нашли в крайне слабом состоянии.
Герцог Бернгард не отходил от его ложа. На пятый день, почувствовав приближение смертного часа, герцог Хейнц пожелал услышать немецкое духовное песнопение, из тех, что и всегда с великой охотой слушал, когда их пели среди войска… Изо всего лагеря собралось тут до сотни человек конных и пеших, самых умелых и опытных в сем усладительном искусстве, и, обступив палатку герцога, они пропели ему наново сочиненную духовную песнь, которая была недавно привезена в лагерь и заслужила большое одобрение. После стиха:
Стократ блажен, кто веру
Свою хранит и честь!
Хвалу ему усердно
Мы все возносим днесь… —
в палатке тихо откинули полотнище и знаком показали, что герцог испустил дух. Когда врачи произвели вскрытие, дабы набальзамировать его, они нашли его сердце совершенно источенным от горести. Так благостно покинул земную юдоль герцог Хейнц из французской земли.
Придет время, и возродится немецкое государство в евангелической вольности и великой славе, на что все мы крепко уповаем, тогда вспомянут и этого благочестивого французского герцога, как он, радея об истинной вере, покинул свое отечество и, смиренно отрешась от своих высоких почестей, простым воином принял угодную богу кончину в немецком евангелическом войске. Аминь».
Глубокое волнение овладело всем обществом. Гости собирались кучками и шепотом говорили между собой. Как и в тот день, когда герцог у городских ворот прощался с Куром, Иенач некоторое время стоял один с нахмуренным челом.
Но вот к нему подошел бургомистр и заговорил задушевным, почтительным тоном:
— Мы, граждане Кура, не сомневаемся в вашем, господин полковник, согласии, предлагая на несколько дней отложить празднество, которым мы на