Юрий Долгорукий — страница 2 из 109

Глава IX. РЕКА

Были два брата в лесах - Радим

и Вятко; поселился Радим на

Соже, и появились радимичи, а Вятко

сел с родом своим на Оке, от

него и прозванье - вятичи…

Повесть временных лет


сё, что делалось на реке, Страшко, Ермил и Мирошка видели от опушки смутно: за поворотом реки, укрытым кустами, людские массы темнели безликим большим пятном. Но бежане внимательно проследили за ходом учан и общим движеньем пешей и конной рати, загнавшей ладьи в ловушку. Издали было видно и то, что учаны вошли в толпу воинов, как входят соринки в большую лужу.

После того как ратники мирно сошлись с ладейной охранкой на берегу у дымных костров, стоять в лесу да смотреть становилось для бежан не только бесцельным, но и опасным: ратники с берегов или воины с тех ладей - всё равно враги!

Даже странное появление челнока с одиноким гребцом, погоня за ним и крики не вызвали в сердце Страшко ничего, кроме мысли: скорее надо двигаться дальше! Уже давно ушли остальные бежане. Пора стороной вести и своих, податься глубже на север: там хоть не так опасно, как тут. Да, надо теперь быстрее шагать от этих опасных мест, таясь рязанских или смоленских дозоров, стороной обходя боярские вотчины и разбойничьи гнезда. Пора идти, а ежели надо, то и ползти по глухим дорогам, по мокрым лугам, по лесным опушкам: бежать, перегоняя толпы других голодных бежан, к восходу солнца, на край безвестной земли, на Юрьев далёкий Суздаль…

Страшко раздумчиво отошёл от сосны, взглянул ещё раз назад, за речную излуку, сказал Ермилке с Мирошкой: «А ну, пошли-ка, пока не поздно», - и двинулся в лес, к овражку, где бойко звенел ручей, а возле него таились бежане…

Остаток лета и осень они провели в пути. Брели на север восхода полями и поймами рек, по тропам и без дорог, боясь прохожего человека. Только раз кузнец и Мирошка отважились войти как-то ранним вёдреным утром в город. Это был небольшой городок, показавшийся после глухих дорог да лесов обширным и шумным. Дивясь богатству его торговища и теремов, поставленных над Окой, с жадностью глядя на недоступную им жареную и печёную снедь в обжорном ряду, они за бесценок продали торбу орехов и полный туес малины, собранные сообща в приокских лесах, купили хлеба, потом постояли на церковной паперти, надеясь на нищее подаянье, - с тем и вернулись назад, к своим.

- Не для нас селенья чужих князей, - окончательно решил Страшко, несытно наевшись хлеба да щей, сваренных из травы Демьяном. - Добро хоть живыми назад вернулись. А то, слыхать, бывает и худо. Теперь нам надо идти борзее! Одно спасенье - добраться к Суздалю до зимы…

А зима была уже близко. Трава по утрам стояла вся в изморози, торчком, как сделанная из стекла; лужи затягивало ледком.

И вот перед самой зимой, холодным ноябрьским утром бежане пришли к реке Москве.

За тёмной стеной лесов река бежала неслышно и быстро, неся на себе неверные отраженья просторного, клочковатого неба. У берегов на воде светлели контуры жёлтых, по-осеннему сникших берёз и больших, взнесённых кверху, медового цвета, сосен.

Холмистый берег здесь круто сходил к реке. А за рекой, за устьем Неглинки, опять поднимался холм, подпёртый лесами. На самой вершине того холма стоял невысокий «остой» - бревенчатая сторожевая башня без крыши и частокола - будущий Кремль. Под остоем, на среднем ходу холма и возле самой воды, лепились избёнки маленького посёлка и княжья церковка. На сильной воде колыхалась нехитрая пристань из цельных брёвен.

В тот год Москва была не селом и не крепостью, а лишь маленьким безымянным посёлком с безликим названием «княжья». Но люди здесь жили, как и везде на Руси, хлопотливо, трудолюбиво, с неистощимым терпеньем снося несчастья да беды, радуясь каждой малой удаче.

Посёлок здесь встал давно. От века жило на землях Оки и Москвы-реки могучее племя вятичей. Жили они по рекам, в лесах - в починках и городищах, в сёлах и мелких посёлках, в избах без окон и труб - с чёрным дымом, с огромной печью из самодельных глиняных кирпичей, с негаснущим родовым очагом. Добыть огонь было трудно, а дать огонь соседу или чужому считалось большой бедой, поэтому очаги не гасились.

От негасимых огней - особенно жарким летом - селенья часто горели. Пепел да чёрное, обгорелое место были привычны, как мор, как голодное лето, как лютые, злые зимы или бесстрашные жадные звери - волки, медведи да рыси, дерущие скот, а часто - и человека.

Но вятичи были упорны. На горестных пепелищах они опять возводили избы. Опять разводили скот и птицу. Опять на нехитрых станках, под открытым небом, в кузницах и сараях, мастерили посуду из глины и дерева, скамьи, топоры и ручки для топоров, лопаты, цепы из дуба, корыта из липы, кади для мёда и жита, ведра и гребешки для волос, обувь да лёгкие кошели из мягкого лыка и спелого камыша.

Так опять возникал сосновый посёлок. В центре его поднималась церковка, а по краям, защищая от бесов, ставились сделанные из брёвен боги - Ярила, Велес да Лель. Боги стояли и улыбались раскрашенными губами, глядя туда, откуда всходило солнце, а жертвенный дым курился, летел, поднимаясь кверху, и также кверху летел предсмертный крик петуха.

Силками и хитрой охотой вятичи добывали в лесу пушного зверя и птицу. Они добывали мёд, собирали жёлуди, из которых делали кашу, брали грибы, орехи, ягоды, птичьи яйца.

В реке и озёрах ловили «мордами» рыбу, искали сладкие корни кувшинок и тростника, сушили их, растирали в муку и делали хлебы. В лугах они находили съедобные и лечебные травы. Вокруг выжигали лес под чёрную ляду[16], раздирали сохами пашню и сеяли всякие зёрна, особенно рожь и ячмень, а для ткацкого дела - лён.

Были у вятичей кузни и горны, и камни, служившие жерновами. Ставились возле изб «верейные зубы», на которых сучили верёвки из крепкой мочалы, из конопли и волокон крапивы, из камыша-рогоза и многих других растений. Были у них и ткацкие хитроумные станы, на которых вырабатывалась не только посконина, но и тонкое полотно из льна для тельной одежды. Были гончарные, оружейные и иные мастеровые дела.

Вятичи, опасаясь врагов, строили на холмах большие остои с крепким, высоким тыном. На скрещеньях дорог, на лесных просеках и тропах рубили «тверди» - малые крепостные сторожки.

Бились они дубиной, рогатиной, топором, умело владели луком. Но чаще шли на врагов с рогатиной и дубиной: вместо того чтобы издали пускать стрелу за стрелой, не проще ли сойтись вплотную и так решить, кому помогают боги, а кто пришёл по лукавству бесов?

Место между Неглинной и Яузой было удобно для поселенья: перед лицом бежала глубокая и большая река, называемая на местном наречье «Московой», «тёмной водой»; справа и сзади лежало русло болотистой, топкой Неглинки. Неглинка делала неприступным высокий кремлёвский холм: ход к нему был удобен только между Неглинной и Яузой, всё же иные пути закрыты врагу водой.

Здесь издревле и жили вятичи, то проклиная судьбу после частых пожаров, то снова строясь на спуске к «тёмной воде», поближе к стенам остоя.

Потом появились избы людей иных: по реке год за годом всё чаще ходили с товарами большие ладьи «гостей». «Гости» плыли сверху на юг - в Рязань, с юга же, из Рязани, - в Ростов Великий и в Новгород. А под самым холмом лежал на реке порог. Большие ладьи и учаны, гружённые зерном, оружием, кожей и всяким «узорочьем» и добром, не могли миновать порога. Приходилось их разгружать, тянуть волоком, а добро и товары нести на руках по берегу, от одной глубины к другой.

А там, где волок, там - отдых. И на привале, среди лесов, на дикой земле, меж устьев Неглинки и Яузы, гребцы купцов из Новгорода или Рязани вздували костры, варили уху, говорили весёлые сказы.

Так постепенно здесь, у самой реки, возникли ничейные доброй душой да ловкой рукой поставленные для ночёвок еловые шалаши.

Потом срубили из крепкой сосны избушку.

Потом здесь встала часовня, и черноризец из Киева начал крестить «человеков», живя охотой, мёдом да подаяньем, беря десятину для церкви, а часть - себе.

Понравилось это место Владимиру Мономаху, тогда ещё князю Владимиро-Суздальского удела, владельцу здешних земель. Поставил он для себя на среднем ходу холма большую избу - для ночёвок во время езды в «полюдье» и славной охоты. Хорошо и удобно было ему ночевать тут, возле Москвы-реки и после - во время поездок к матери и к родным из Киева в Суздаль или из Суздаля в Киев, когда возвращался к себе домой.

Князь не мог не заметить удобств ночлежного места: отсюда можно плыть куда хочешь! Неглинной и Ламой - на Волгу, оттуда - «наверх», в богатое Заволочье или вниз - до Хвалынского моря; вниз по Москве - дорога в Рязань и к булгарам; верхней Окой - в Жиздру и Десну, на Киев. А там по Днепру - плыви за Чёрное море, в далёкую Византию!

Но этого мало. Москва-река с её сильной и тёмной от вековечных лесов водой была подобна воротам, в которые проходили учаны с зерном из Рязани в Новгород, а навстречу им плыли ткани, меха, мечи, варяжские шлемы, соль. Встань у этих ворот, на речном пороге, и только бери с проходящих дань! А не то - закрой те ворота… и сразу Рязань взмолится о мире: Рязани худо жить без обмена, без торга с богатым «верхом». А вслед за Рязанью запросит и Новгород милости у владельца земель московских.

Мономах много думал об этом благе земель на Москве-реке. В конце концов, он заложил здесь военный княжий посёлок, поставил своих людей. Потом стал дарить любимым своим воеводам вотчины вдоль реки, чтобы селили бояре своих ратников да крестьян в примосковских лесах, крепили ту землю, добывали себе и князю доход и силу.

Младший из сыновей Мономаха - Юрий с детства жил в отцовых местах: в Ростове Великом, в Суздале, во Владимире, за надёжной Москвой-рекой. Уйдя княжить в Киев, отец отдал Юрию этот удел не без умысла: пусть младший тоже крепит здесь Русь, растит покой да богатства!

И вот теперь, когда уже не было Мономаха, и Юрий стал стар, и пошла борьба за киевский «стол», за выгодное княженье, и дым да набат поднялись над полями Чернигова, Киева и Смоленска, а кровь полилась, как брага на буйном пиру, - теперь земля за Москвой-рекой стала вдруг вожделенной для всей Руси.

Недаром пошли сюда многие осиротевшие и голодные люди, ища защиты…

Но ни Страшко, ни другие бежане ещё не знали имени той реки, к которой они подошли этим ясным холодным утром. Они глядели на ледяные закраины и на тёмную быструю воду пока лишь с тоской и болью: вот и ещё река… ещё одно горе. Зачем того горя так много на краткий век человечий?

Одичалые и худые, еле передвигая усталые ноги, горбясь, кто от тяжести лет, а кто и от хвори, кашляя, всхлипывая и трясясь от стужи, кутаясь в клочья своей убогой одежды, бежане спустились с высоких правобережных гор в большую долину. Они столпились в долине напротив того холма, на котором стоял посёлок, и долго смотрели туда, крестясь и вздыхая.

Бежане не видели в этом посёлке ни счастья себе, ни радости. Просто - текла и вот-вот готова была замёрзнуть большая река с холодной быстрой водой. А на той стороне, на холме, где лес уже изрядно порублен, стояли избы. Как переплыть бежанам студёную реку? Примут ли их в посёлке хоть на день, хоть на два чужие люди? Неужто и тут их встретит беда и лихо - без хлеба, без доброго слова и без тепла? Уже лютует ноябрь. Снег не раз падал на звонкую землю, а то и грязь ледяная студила ноги. Ветер качал истомлённых людей, звери драли отставших. А вон конца и не видно: опять река… и опять леса… опять холмы и долины… Скоро ль безвестный Суздаль?

На той стороне реки стояли чужие люди. Кто-то из них возился возле большой ладьи, огребая вокруг ледок. Мирошка призывно крикнул:

- Ого-о-о!

Ермилка с Вторашкой, сыном рыжего горшечника Михаилы, хоть и голодные и холодные, а всё по-мальчишески озорные, завистливо поглядели на звонко вскрикнувшего парня и тоже разом вскричали:

- Ого-о-о!

Их крик полетел через гладь реки в просторном покое неба легко и быстро. Сразу певучий отклик пошёл с холма, и опять на холм, и снова к бежанам, будто в синем блюде реки, сжатой лесами, вдруг стала кататься большая бусинка из богатого ожерелья! Мирошка ещё раз крикнул:

- Ого-о-о! Ермилка добавил:

- О-о-о!

И на той стороне чуть слышно возникло:

- Чего-о-о!

- Дай нам ладью, - попросил Мирошка. - Эй, старче!

- Да-ам… леший!

Ладья повернулась кормой к холму, взметнула крыло весла, как грузная птица, и поплыла к бежанам. Вскоре она со скрипом уткнулась смолистой грудью в песчаный, низенький бережок.

В ней на скамье, с веслом в руках, сидел древний сухонький мужичок. Был он в стёганой зимней скуфейке на маленькой голове, подпоясан лыком, в лыковых мокрых калигах, подвязанных лыком же к согнутым, тощим ногам.

Старик походил на доброго деда-лесовика. Но Любава сразу его узнала: это был тот самый сердитый монах Феофан, который в прошлое лето прошёл через их Городец и рассказывал ей о рае. «Значит, вот где он сел на землю! - подумала девушка удивлённо. - Значит, это сюда он шёл вразумлять язычников, жить постом да жаркой молитвой! Но что ему делать на этом пустынном месте? И что-то уж больно похож он на пахаря-смерда: сними с него скуфейку - и впору ему шагать за сохой вдоль поля!»

Бойкий Ермилка уже помогал чернецу утвердить ладью и сажать людей. Любава тоже продвинулась ближе к ладье и, как родному, сказала:

- Здравствуй, деда!

Старик-черноризец мельком взглянул на Любаву сердитыми, как ей показалось, маленькими глазами из-под седых кудлатых бровей. Ничего не ответив, он начал командовать торопливой, кучной посадкой:

- Сунь сюда чад своих, баба. Сама садись рядом. Ты, отрок, пока постой. Пусть раньше сядут иные, а ты - малый лёгкий, прилепишься после.

- Я и не лезу! - с обидой сказал Ермилка. - Я, чай, помогаю… Вон и Вторашка тоже. Ведь верно, Вторашка?

- Ну да, - ответил Михайлов сын, хотя ему очень хотелось первому влезть в ладью.

- А-а, вы помогаете? Это славно! - серьёзно сказал черноризец. - То-то мне стало легче. Тогда - добро. Иди-ка, садись, старуха. Не тычься без толку. Да не гнуси, не плачь понапрасну: сейчас доплывём - обогреешься, свет увидишь. Стой, стой, молодая: чай, больше нельзя - потонем. Сейчас отвезу, потом за тобой приеду…

Он торопил, отстраняя, приказывал или заботливо усаживал замёрзших, измученных, плачущих, судорожно хватающихся за борта ладьи старух и детей и всем говорил слова утешения и заботы. Голос его был тонок, надтреснут, руки, покрытые ссадинами, худы, силы в них было мало, но он брал чад на руки, спрыгивая в воду, ломая хрупкие льдинки, удерживал лодку и делал всё это ловко, от доброты своего сердца.

Когда большая ладья наполнилась до отказа, только тогда старик взглянул на Любаву, стоявшую возле самой воды, и с быстрой, мягкой улыбкой негромко сказал ей:

- Теперь вот и здравствуй, дочка. Чего в ладью не вошла?

- А я тут с тятей да с братцем!

Любава взмахнула рукой в сторону брата и бати, но взгляд её, когда она обернулась к своим, остановился лишь на Мирошке.

- Мы уж тут вместе. Вишь, всё равно в ладью твою все не сели! - Она кивнула на баб, не попавших в лодку. - Тесно…

- Мы после поедем, - вмешался юркий Ермилка. - Вначале, чай, надо баб: с ними - малые чада…

Ермилке было тринадцать лет, но он считал себя взрослым, и перевозчик, взглянув на него, опять серьёзно сказал:

- И то.

- Ты, чай, приедешь ещё не раз? - спросила его Любава. - Тогда мы сядем все…

- Я мыслю, что речка пока не встанет, - кивнул старик на быструю воду. - Ещё раза три приеду, всех заберу! А кто ты? Забыл я…

- А помнишь, деда, запрошлый год? Ты был у нас в Городце, рассказывал мне о рае…

- А-а… будто и помню!

Старик пожевал ввалившимися губами, подумал, потом вздохнул, нагнулся к ладье, натужливо крякнул и ловко спихнул её в воду.

В третий раз возвращаясь к низинному берегу, где лодку нетерпеливо ждали бежане, старик уже с превеликим трудом работал вёслами. Но было видно, что он хотя и измаялся, еле жив, а будет гнать свою лодку сквозь зимнее «сало» не раз, не два, пока не перевезёт всех бежан на обжитый берег.

- Знать, добр он, старче! - с улыбкой сказал Мирошка, следя за грузным ходом ладьи. - Чуть жив, а за нами по стуже едет и едет…

- А ты вот будь и того добрей, - наставительно откликнулся Страшко, поправляя котомку на костистых, больших плечах. - Ты парень в силе - помочь старику не грех.

- Ну-к что ж, помогу! - охотно решил Мирошка. - На весла сяду. Чай, мне на вёслах-то лучше, чем так сидеть: погреюсь работой всласть! Согласна со мной, Любава?

Он обратился к Любаве не потому, что хотел ответа, а потому, что всё время влёкся к ней мыслью. И девушка это чувствовала. Её округлые щёки порозовели, глаза счастливо сверкнули, она сказала:

- Вестимо, будет теплей! - И, чтобы скрыть счастливое смущенье, отвернулась к реке, по которой тащилась лодка.

- Дай и мне погрести! - попросил Ермилка Мирошку.

- Я, чаю, тоже сумел бы! - ревниво вскрикнул Вторашка.

Но парень сказал:

- Ни-ни, я сам. Во всю свою силу буду гресть. Такую ладью вам и с места не стронуть!..

Ладья была древняя, как и сам перевозчик. Ткнувшись в затянутый льдинкой берег, она широко всхрапнула, как очень уставший зверь, повернулась боком и покачнулась. Бежане полезли в неё, ступая прямо в стылую, ледяную кашу, покрывавшую днище. Они расселись, дрожа от стужи и нетерпенья, и бойкий Мирошка ударил вёслами по воде.

Ладья заскрипела, берег пошёл назад. А навстречу ладье, за спиной размашисто гребущего Мирошки, стал наплывать похожий на колокол иззелена-бурый холм.

- Ты тут перевозчик, иль как? - спросил Страшко тяжело дышавшего деда.

- Нет, я не то, - негромко ответил дед. - Я тут вожу бежан для-ради добра. Вон, видишь часовенку на холме? - Дед показал крючковатым пальцем в сторону берега. - Та вон часовня - моя. При ней обитаю…

- А что за река? - продолжал Страшко. - Видать, богата она, преславна?

- Видать, что и так. А имя реке - Москова… Заросшее чёрной, большой бородой худое и хмурое лицо Страшко мгновенно повеселело:

- Так, значит, здесь Юрия-князя место?

- Угу. Именуется место: «Московское порубежье». А то и просто: «Высокий берег»…

Страшко внимательно поглядел вокруг.

- Ишь, тихо тут, чисто да лепо! Река сильна… лес густ… часовенка божья… Суздальской земли Московское порубежье. Отцовы места!

Перекрестившись, старик Демьян истово поклонился плывущему им навстречу холму с чуть видным на самом верху остоем:

- Ну, значит, дошли!

За ним закрестились бабы. Рыжий бежанин Михаила, нетерпеливо пришлёпывая по днищу длинными, обутыми в обветшалые лапти мокрыми ногами, с надеждой спросил чернеца:

- Молва шла, что у князя Юрия мир да покой и можно сидеть без страха. Так ли то, отче?

- Может, и так…

- А далеко ли до Суздали?

- Хлеб здесь найдём ли?

- Погреть бы хоть чад наших, дедка, - с надеждой вставил Михаила. - Вишь, мёрзнут малые мои чады!

- Ан, я не замёрз! - отказался Вторашка от слов отцовых. - Мне ещё ух как жарко! Верно, Ермилка?

Михаила ударил сына синей от холода ладонью по рваной шапке:

- Молчи! - и опять повернулся к деду: - А примут нас тут, отец, хотя бы на день? Аль дальше погонют? Ломоть-то хоть подадут?

- Глядишь, какие и примут… какие вдруг и накормят…

Старик отвечал на вопросы бежан односложно, не упуская случая одновременно подсказать Мирошке, каким веслом сильнее грести. Видно было, что и Московское порубежье пока не сулит бежанам добра и мира.

- Ох, всё едино! - устало вздохнул Демьян, приглядевшись к деду. - Худо нам в Киеве - от бояр да князей нелюбья. Худо в Путивле да в Курске - от половцев да от тех же бояр. Не легче и в землях Галицкой, Туровской да Новгородской. Где нам добро?

- А всё же, - с тоской закричал длинноногий, рыжий Михаила, взглянув на своих голодных детей и на бабу Елоху, в тридцать лет похожую на старуху, - сесть бы нам тут у реки на землю, избы поставить… весною бы пашню надрать и посеять жито. Доколе брести нам с пустой утробой?

Оставив на краткое время весла, вспотевший, пунцовый Мирошка мечтательно протянул:

- И прийдёт ли то время, когда на Руси не будет ни глада, ни брани?

Седой Демьян с затаённой болью ответил:

- Кабы никто не тягал с нас даров и дани… может, тогда и пришло бы доброе время.

Мирошка весело откликнулся:

- И стали бы мы тогда грести злато лопатью, как зерно! И были бы смерды не нищими, а такими же сытыми, как князь и бояре!

Рыжий бежанин Михаила восторженно подхватил:

- А жёны и девы наши стали бы молоды плотью, прелестны и полногруды, румяны лицом и радостивы!

Мирошка переглянулся с Любавой.

- Да, славно! - сказал он, имея в виду её, потом опять было бросил весла, чтобы добавить что-то тайное и большое, но Страшко, не любивший пустых мечтаний, строго и хмуро крякнул, почти равнодушно взглянул окрест и обрезал возникший вдруг разговор:

- Богом положено, чтобы боярам добреть от добра обилия, а нам трудить свою спину, возить повоза на боярский да княжий двор, наполнять обилием их скотницы да бретьяницы[17].

Мирошка резко взмахнул веслом. Брызги ударили прямо в лицо Ермилке. Но тот, увлечённый ходом ладьи, равнодушный к общему разговору, только молча вытер их красной от стужи ладонью.

С внезапной даже для себя самого удалью Мирошка пылко сказал, обращаясь прямо к Страшко:

- Видно, не труд спины, а всё же нож вострый да воля - вот наша доля!

Любава испуганно откачнулась от парня. Страшко сердито толкнул Мирошку ногой:

- Грешить греши, не теряй души! И все замолчали.

Сказанное Мирошкой не раз приходило в мысли и остальным, но было уж больно страшным. Да и не крови или бездомной удали, а добра и покоя, труда на земле, честного счастья хотело людское сердце.

- Думал заяц лисицу съесть, - всё ещё сердясь, заключил Страшко, - да еле ноги сумел унесть! Опять в ватагу, знать, потянуло? Нет, вижу, что зря тебя взял с собой: ты - малый отпетый. Отселе иди один: с ватажником нам идти неуместно…

Свечник Демьян примирительно произнёс:

- Молод… отсель и буйство.

И все опять замолчали.

Смолчал и Мирошка…



Глава X. ГОСПОДСКИЕ СЛУГИ

О, богатий златолюбцы!

Что ми пакости деете?

Что бесчествуете мя, яко злодея;

и твёрдо вяжете, и в землю погребаете,

и аки от тьмы во тьму в ваши руки

посылаете мя?

Книга, глаголемая Измарагд


Лодка ткнулась в мёрзлый песок. Бабы и дети полезли из неё на высокий берег, охая и с трудом разгибая зазябшие ноги. Чернец помог сойти им, а с ними - Любаве. Последним сошёл и сам.

С ним вместе на берег спрыгнул Мирошка. Он тихо побрёл позади бежан, ругая себя за неожиданно вырвавшуюся из души разбойничью удаль, за несдержанность языка. Вот сболтнул про нож да вольную волю, теперь прогонит его суровый дядька Страшко. Не даст ему быть с Любавой, тогда хоть топись в реке!

Мирошка остановился и оглядел чужую реку. Ишь как сильна она да просторна. За нею стеной громоздятся леса, горящие мёртвым, холодным жаром сухой осенней листвы. Над лесами высится небо, а в небе - незримый ветер, словно пастух, гонит по синему полю стада больших, раздувшихся облаков…

«Авось не прогонит! Что-нибудь сделаю доброе - и простит! - повеселев, подумал Мирошка о строгом Страшко. - Небось ко мне он теперь привык. И вовсе я не отпетый, а так… с дуринкой! С чего теперь меня гнать? Да и до места уж близко: вон и Москва-река позади осталась. Реки иные, что встретим мы впереди, не нынче, так завтра скуются льдом: зима! Идти по твёрдому будет легче. Теперь дойдём!»

Он повернулся к холму и сразу насторожился: там, на бегущей к избам тропе, начиналась свалка. Какой-то дюжий мужик толкал кулаками да громко бранил бежан.

А кто-то из вновь пришедших оправдывался и плакал. Кого-то из них уже волокли на лысое взгорье, и схваченный отбивался, цепляясь руками за землю и за кусты.

Мирошка взбежал на высокий берег. На развилке тропы он через головы сбившихся в кучу бежан оглядел чужаков, не дающих прохода к избам. Оглядел - и невольно ахнул: первым, кого он увидел, был Сыч…

Высокий и быстрый Сыч, как и прежде, держался нагло, бесстрашно. Скаля свои по-звериному крепкие зубы, оглаживая усы, он вызывающе говорил кому-то из вновь прибывших бежан:

- Сюда не лезь. Не лезь, говорю: боярская тут земля!

- И туда никому нельзя: там земля князя Юрия! - кричал стоявший невдалеке от Сыча носатый, рябой мужик в изодранном кафтане. - Мимо идите, в избы вас не пущу. А та вон изба и того запретней: она есть княжья!

Возле Сыча и рябого сердитого мужика Конашки на пути бежан стояли другие сильные мужики, насупив густые брови. А сзади этих за всем наблюдали двое: один - невзрачный и рыжеватый, другой - толстопузый, крупный, с безбородым бабьим лицом и маленькими, заплывшими глазками. Первый из них был тиун посёлка, княжий приказчик Федот. Второй - Якун, управитель московской вотчины Кучки, одного из сильнейших бояр Ростово-Суздальского удела.

Невзрачный, тощий Федот и крупный да толстый, похожий на сытую бабу Якун глядели на бежан презрительно, как на нищих: лезут в посёлок лишние рты в такое голодное время! И поживиться с них нечем: небось ни в одной суме не найти добра. Одни голодные рты да цепкие руки. А лезет, лезет на холм, проклятое семя…

Федот оглядел толпу.

- Гони их, Конашка! - громко сказал он рябому. - Вишь, этот козлобородый как борзо прётся поближе к избам…

Слуга Федота - рябой Конашка Дементьев - толкнул кулаком в плечо старика Демьяна, вскричал:

- Сказал тебе, дьяволу, прочь иди, так, значит, иди! И без вас тут голод…

- И ты бойчей не пускай лохматых! - велел Сычу управитель боярина Кучки, толстый Якун.

Сыч с удовольствием хлестнул своей узкой, но сильной и жёсткой, словно доска, ладонью жену гончара Михаилы Елоху по худому, серому от голодухи лицу. Так же хлестнул он Вторашку и тупо лезущего вперёд бежанина Михаилу.

- На боярскую землю без мзды и покорства дороги нет! - повторял он при этом, глядя на людей смеющимися, безжалостными глазами. - Землю боярина Кучки голодным топтать не дам!

Бежане беспомощно топтались на месте: куда деваться? Направо пойдёшь - боярский слуга бьёт кулаком в зубы. Налево пойдёшь - рябой караульщик князя чем ни попало толкает тебя с пути. Назад повернуть - страшнее, чем быть побитым…

- Почто ты гонишь отселе голодных баб да ребят? - потирая ушибленное Конашкой плечо, не напирая на мужика, но и не отступая, тихо спросил седоусый, худой Демьян. - Мыслю: земля-то повсюду не токмо княжья или боярская, но и русская, божья…

Федот с угрозой спросил:

- Ты это что там брешешь, холоп? Рыжий Михаила тоскливо крикнул:

- Забрешешь, коль с прошлого Покрова идём по воде да снегу, тихое место ищем!

- Здесь нет вам тихого места, - сказал Федот. - Гонит вас бес, нечистых…

- И верно, что бес! - горестно отозвался седой Демьян. - Ныне он гонит бежан по всей земле русской на радость Беде да Лиху…

Рыжий Михаила вдруг с маху упал перед Сычом на колени:

- Прими ты нас, парень! Вторашка, плача, схватил отца за плечо:

- Ой, батя… ой, встань ты, батя…

Но тот отстранил Вторашку рукой и истово поклонился в ноги Сычу, стукаясь лбом о мёрзлую землю:

- Дай хлеба. Пусти нас в избу согреться. От холода коченеем…

Сыч насмешливо предложил:

- Пляши, ан - упреешь. Тогда и мороз нипочём! Стоявший позади Сыча управитель Якун повернул к тиуну Федоту своё бабьё лицо, ощерил зубастый рот в довольной улыбке:

- Ишь, ловок Сыч на язык! Скомороху мой Сыч подобен!

Польщенный Сыч нахально добавил, оглядывая бежан:

- Сейчас дуду принесу, плясать здесь начнём. Глядишь, и согреетесь в пляске разом!

Не поднимаясь с колен, Михаила безмолвно подполз к Якуну. Не замечая, что плачет, что голова от ссадин в крови, он снова стукнулся лбом о землю:

- Защити нас, бежан, господине добрый. Для-ради бога, дай нашим детям и кров и пищу!

Якун внимательно оглядел заплаканного Михайлу.

- Худую утробу не утолишь! - буркнул он грубо, но тут же громче сказал, обращаясь ко всем бежанам: - Однако я дам вам и кров и пищу… если отплата будет.

- Себя отдаю! - поспешно крикнул Михаила. - Только дай моим детям хлеба!

Он глухо забормотал:

- - Себя отдаю в холопы! Себя тебе отдаю! Но только дай ты чадам несчастным приют надёжный и хлеба… хлеба - молю!

Якун засмеялся.

- Вот этот решил разумно! - сказал он, довольный. - Слыхали, как он решил?

Никто ему не ответил.

Якун на глазах у всех приказал Сычу, кивнув на Михайлу:

- Этому хлеба - дать! И строго добавил:

- Отныне ты, рыжий, холоп мой.

- А дети? - спросил Михаила.

- И дети и баба твоя - отныне мои холопы. Вставай да иди в усадьбу.

Михаила помедлил.

- Сказал я тебе - иди!

Михаила с трудом, как битый, поднялся с земли.

- Зачем ты спешишь? - сердито спросил до того молчавший Страшко. - Подумай, Михаила…

В сердце Страшко всё это время шла незримая, безрадостная борьба: добрался он наконец-то до князя, в земли отцовы… и вот - добро ли так сразу лезть в драку со здешними княжескими людьми? Хоть и толкают они и бьют, а - свои… не половцы и не князя чужого люди! Но нет, нельзя и терпеть: погубят они бежан. Толстый боярский слуга с бродягой Сычом и этот тощий тиун с рябым мужиком Конашкой, как видно, приучены к лихоимству.

Неужто это терпеть?..

В своём Городце кузнец не привык к тому полурабскому положению смердов, которое прочно ещё держалось в глухом московском углу, на землях боярина Кучки. Ему ещё только с этого дня предстояло с трудом привыкать к той судьбе, к которой с рожденья привыкли, не зная иного, рябой Конашка Дементьев, толкавший бежан по воле княжеского тиуна Федота, и другие тёмные мужики, грудью вставшие против бежан на тропе по указу Якуна.

Честное, исполненное вольнолюбивого гнева сердце Страшко не стало терпеть погибельных утеснений. Он крепче сжал сильными пальцами половецкий лук, служивший ему в дороге и подожком и дубиной, плечом растолкал бежан и выдвинулся вперёд.

- Хотели вместе идти ко князю на Суздаль, зачем же один ты решился идти к сему? - спросил он Михаилу с гневным упрёком. - Повременил бы до срока…

Якун оглядел Страшко, язвительно протянул:

- Мыслят, бродяги, что князь их в Суздали так и ждёт!

- Князь им яства да мёд приготовил! - в тон боярскому управителю добавил княжий тиун Федот. - Однако не зря речётся: «Лезли коровы в княжьи хоромы, да взяли коров в сто сот топоров!»

- Зачем ты срамишь нас, как и слуга боярский? - твёрдо спросил Страшко смеющегося Федота. - Чай, ты есть княжий слуга, а мы княжьи дети…

- Ох, дети! - Якун усмешливо всплеснул толстыми, коротенькими руками. - Ох, княжьи дети!

Федот бесстыдно произнёс, взглянув на Страшко:

- Князь далеко, а боярин близко. А я да Якун - мы две руки единого тела. Каждая хочет мзды…

- Дать-то нам нечего, - тихо отозвался Демьян.

- Вот оттого и зову в холопы: себя отдай…

- Хотим мы в иное место, - ответил за старика и всех остальных Страшко. - Все скопом в Суздаль идём…

Рыжий горшечник Михаила с болью вскричал, обращаясь к Страшко:

- Да где он, тот Суждаль? Не вижу. И князя не вижу. А эти двое - вон тут… Да и не всё ли то, брат, равно: сей холм или некий Суждаль? Похоже, что нет нам иной пути: всюду для нас только глад и горе - у князя и у бояр…

- А у этих примешь горе вдвойне! - негромко, но убеждённо предупредил Михаилу Страшко. - Взгляни на сего Сыча: убойца он, тать… оттого и слуга боярский!

Сыч отшатнулся, вгляделся в Страшко, протянул: «А-а… вот это кто!» - и стремительно повернулся к Якуну:

- Видишь сговор их, господине? Я этого знаю: бес! Якун презрительно фыркнул:

- Я вижу. Какой он бес?!

И обратился к бежанам:

- Кто ещё, кроме рыжего, хочет ко мне в холопы?

- А то и ко мне! - торопясь, добавил Федот. - Без этого хлеба не дам, ибо сам оскудею.

- А что же, вот я пойду…

- И я!

- Куда ты суёшься? - крикнул со злостью Сыч и оттолкнул худую, старую бабу.

Старуха упала. Вперёд протолкался старик. Сыч ткнул и его. Шатаясь, тот слабо пробормотал:

- Стужа вельми люта, сокол… От хлада кончаюсь.

- Кончишься, в землю спрячем! - равнодушно ответил Сыч.

Трясущиеся от стужи, еле стоящие на ногах от многодневного голода, нищие и бездомные люди не обижались на то, что их не пускает красивый слуга боярский, а с ним - рябой Конашка, да и другие, стоящие на тропе. Бежане давно привыкли к тому, что все их хулят и толкают, пихают прочь, как бревно гнилое. Но теперь и в них, как в Страшко и Мирошке, отчаяние дошло до предела: стоять на ветру без надежд на огонь и пищу стало невмоготу. Если уж не дают им согреться в избах, тогда хоть пускай позволят костры разжечь, обогреться… Ан нет: черноусый боярский слуга, будто угадывая их мысли, строго велит:

- И костров не жечь. Брось, парень, палку. За лом боярского леса дам батогов!

- Чего его слушать? - вдруг вырывается из тоскливого гула напористый хриплый голос. - Вали его! Жми!

В глазах Сыча загорается радость: он, видно, готов использовать крик для злобной расправы. Взглянув на Якуна, он с угрозой спрашивает толпу:

- Кто там сказал - жми?

Горбатый парень Ониська с бесстрашием обречённого отвечает:

- То я сказал…

От мгновенного удара Сыча горбатый, охнув, валится на бок. Сыч, подхватив Ониську на лету, прижимает к себе спиной и туго стягивает под горбом его исхудавшие локти.

- Пусти! - пробует вырваться горбун.

Лицо его перекашивается от боли. Он глухо хрипит:

- Помогите! Ой, лихо, добрые люди!.. Мирошка, как и Страшко, некоторое время глядел на всё это молча, прячась за спины бежан. Вначале, увидев Сыча, он испугался: узнает бродяга - не жди добра!

Вишь ты, стоит как хозяин всего холма. Пощады от него теперь не жди… И парень, таясь за спинами бежан, с малодушной завистью вспомнил о тех «ведунах», о которых слышал немало: выварит, говорят, такой вот хитрый ведун из кошки, чёрной как ночь, кудесную косточку, возьмёт эту кость в свой рот - и станет невидим! Вот и Мирошке: взять бы такую кость и сделаться невидимкой… потом подойти к Сычу и трахнуть его дубьём по башке.

Но нет этой косточки, и зря сжимает рука дубовую палку: увидит Сыч - погубит навеки!

Однако и молча стоять душа не согласна: уж больно злобен проклятый разбойник! Ишь как суёт седому Демьяну в зубы… Вон бабу Елоху с маху хлестнул… Вторашке люто поддал ногой… Столкнулся с дядькой Страшко и вытянул из-за пояса нож… Ударит ещё, проклятый! А вон - горбуна Ониську… Ужель стерпеть?

Мирошка свирепо выдрался из толпы.

Сыч, увидев его, удивлённо вскинул чёрные брови. Лицо его побледнело, тонкие губы сжались.

- А-а, Чахлый! - сказал он настороженно. - Ты тоже сюда пришёл?..

Мгновенье помедлив, бродяга оттолкнул горбатого от себя, перевёл внимательный взгляд на Страшко и вновь на Мирошку и низко пригнулся, как рысь для прыжка.

Мирошка вскинул дубовый кол. В ответ бродяга медленно поднял нож, и сталь блеснула так же светло и безжалостно, как и его глаза.

Любава вскричала:

- О-о-ох!..

Бежане испуганно откачнулись.

Мирошка решил: «Умру, но не сдамся!» - и впился в противника немигающими глазами. Пузатый Якун со смешком велел:

- А ну, покажи ему, Сыч, как перечить служне боярина Кучки!

Федот с угрозой прибавил:

- Чтоб знали, где есть предел, разбойничье племя! Мирошка подумал:

«Либо сам здесь лягу костьми, либо сломлю разбойника колом! Пусть душу вынет из тела, но я его нынче дубьём окрещу! Не дам уйти, как тогда от баб…»

Крепкий, хоть худощавый и малорослый, с девичьим простодушно-смелым лицом, оборванный и голодный, теперь он не отступил бы и шагу. Однако не успел Мирошка взмахнуть своим колом, как сбоку рванулось большое тело Страшко, мелькнул половецкий лук - и нож покатился из рук Сыча.

От сильного удара рука Сыча обвисла, как плеть.

- Казнят! - проныл он, в страхе взглянув на Якуна. - Руки вон меня лишил этот бес лохматый… Ох, больно! И нож мой отнял…

Якун багрово надул мясистые щёки, зафыркал и зло затопал ногами:

- Ах, тати! Ах, злое семя! Хватай их! Бе-ей!..

Федот, а за ним рябой Конашка Дементьев и одноглазый мужик по прозвищу Полусветье да двое других мужиков из посёлка нерешительно двинулись на бежан:

- А вот мы в сей час им покажем!

- Закрутим в бараний рог!

Но подойти вплотную боялись и только подталкивали друг друга да грозно размахивали руками.

Страшко, как дубинкой, опять замахнулся своим половецким луком. Рыжий горшечник Михаила, забыв, что он стал холопом, тоже выхватил из кустов дубьё. Вслед за ним и Ермилка вытянул из валежника хлёсткий прут. Даже старый, благообразный Демьян метнул со спины котомку, и в ней загремело что-то, будто ударился нож о нож…

Видя, что дядька Страшко пошёл напролом, Мирошка вдруг по-разбойничьи свистнул.

- Ух, повстречали татя! - крикнул он звонко и кинулся на Сыча.

Тот отскочил к Якуну, а от Якуна за куст. Якун испуганно завопил, прикрывая жирный живот руками:

- Чур меня… бес глазастый!

- Вот ахну тебя по лбу, - свирепо вскричал Мирошка, - тогда зачураешься, тать полночный!

И вдруг, изловчившись, сильно ткнул Якуна головой в живот.

Сыч в страхе бросился бежать по тропинке на холм. Федот помчался за ним. А за Федотом - рябой Конашка Дементьев.

Полусветье и два других мужика растерянно забормотали:

- Ух, что вы, робяты, право? Чай, мы толкали вас не по воле!

- Мы княжьи, а не Якуиьи. Живём мы вон тута…

- Гляди, ин, изба у часовни, так то моя там изба.

- А там вон - изба Ивашки, сего в овчине… Чего вам на нас яриться?

Мирошка в запале всё же толкнул в плечо и одноглазого Полусветье. Потом наскочил на другого, в худых лаптишках, а кстати и на того, которого звали Ивашкой, - на мужичонку в драной овчине. Когда те в страхе попятились и наскакивать стало не на кого, парень остановился и с любопытством - похвалит иль нет? - взглянул на Любаву.

Белолицая, крутобровая, с большими глазами, Любава и в старых лохмотьях не потеряла своей красы. Глядя на парня молча, она как будто взглядом ласково говорила:

«Ох, смел ты, Мирошка… Соколу ты подобен!»

Мирошка от радости засмеялся.

- Ну, что же, - сказал он бойко. - Теперь у нас воля. Куда пойдём-то, дядя Страшко?

Демьян, опустив котомку на землю, ответил за кузнеца:

- Нет силы в сей день идти. Кабы можно поспать в избе… Как мыслишь об том, Страшко?

- А что же тут мыслить? - Страшко сердито сказал Полусветью и двум другим мужикам: - Вы тоже, чай, люди, возьмите же в избы детей да баб!

Те почесали затылки и промолчали. Тогда Страшко погрозил им луком, добавил:

- Идите-ка, бабы, в те избы сами… Мужик в лаптишках помялся:

- Уж больно кучно в моей избе. И чада у нас, и бабы…

- Не токмо чада. И старых в углах немало! - вставил Ивашка, одетый в изодранную овчину. - А избы у нас негожи: княжий тивун Федот не даёт нам время на избы. В холодных ютимся.

- Вот эта изба пуста! - сказал, схитрив, Полусветье и указал на большую избу с окном из бычьего пузыря, стоявшую у тропы на широком взгорье. - Тепло в той избе, просторно…

- Чай, это изба-то княжья! - с упрёком поправил его Ивашка. - Чего над людьми смеёшься? Для них, людей, такая, чай, не подходит…

- Ништо! - решительно заявил Страшко и снова вдруг рассердился: - Куда теперь нам идти? И верно, осталось одно: в разбой! Не можем мы больше терпеть такое! Идите же, бабы, вон в ту избу. Да не страшись ты лиха, седая! - нарочно громче прикрикнул он на худую старуху, пугливо глядевшую туда, где скрылись Сыч и другие. - В ответе за вас буду я. Иди же, не вой! - добавил Страшко и ласково подтолкнул старуху.

Плача от голода и испуга, бабы, дети и старые люди пошли в большую княжескую избу.



Глава XI. ДОЛГИЕ РУКИ

Были на сем месте по Москве-реке

сёла красные, хорошие боярина

Кучки Степана Ивановича…

Повесть о начале Москвы


Сыч торопливо шёл за Якуном торной конской дорогой: здесь был путь от посёлка к московской усадьбе боярина Кучки.

Дорога бежала кустами и лесом возле Москвы-реки, потом повернула влево: там, за плотным смешанным лесом, лежало Кучково поле, а справа от поля, где нынче место Чистых Прудов, тоже в частом лесу, стояла усадьба Кучки - большой пятистенный дом.

Туда и спешил Якун, а вслед за Якуном - Сыч: надо было позвать боярских людей на расправу с бежанами, да и боярину следует знать, что нынче опять немало бежан прибрело в посёлок.

Тучный Якун тяжело сопел, продираясь лесом. Там снег был погуще, но всё же не скрыл травы. Управитель изредка сплёвывал кровь из разбитого рта и ворчал на Сыча, что тот побоялся «лохматого беса» с луком да тощего парня с палкой.

- Тут надо было на смерть идти! - выговаривал он сердито. - За меня, твоего господина, была бы и смерть красна! А ты вон сбежал от хилого парня…

Сыч молча шагал за Якуном и думал трусливо и озлобленно:

«Ни в чём не везёт мне ныне. С того самого дня, как убил я в посольской ладье проклятого сарацина, судьба не шлёт мне удачи! Видать, сарацин тот - вещий, мстит с того света…»

Сыч вспомнил, как он, уйдя из ладьи, в которой убил араба и чуть не попался в руки гребца, несколько дней петлял по чужим дорогам с пустой утробой. Ел ягоды и сырые грибы, коренья трав и невызревшие орехи. Потом набрёл на ватажку, пристал к ней, надеясь на счастье. Но при первой же разбойной засаде ватажке не повезло: оказалось, что вместо нищих бежан ватажники наскочили на воинов из рязанской княжьей дружины. После кровавой стычки Сыч с другим из оставшихся в живых ватажником, по прозвищу Таракан, два дня отлёживался в кустах от тяжких побоев. Охая, еле живой, Таракан поведал, что вроде как есть на Москве-реке лихая шайка с названьем «Якуньи други». Держит её человек Якун, управитель боярина Кучки, тайком от боярина, вместо слуг…

- Вот где нам выгоды было бы много! - завистливо повторял Таракан Сычу. - Бежал я в то лето из-под Рязани и слышал от верного человека: надёжней тех «другов» и нет нигде!

Решив проверить молву, Сыч с Тараканом пошли к Москве. И молва оказалась правдой: в усадьбе Кучки управитель Якун тайком от боярина и в самом деле держал ватажку. Он набирал в неё отчаянных мужиков якобы для того, чтобы оборонять глухую лесную усадьбу от разных татей. Ватажка часто стояла заслоном близ устьев Пахры или Истры, а иногда ходила даже в рязанские земли и возвращалась оттуда с большой добычей. Шарил жадный Якун и в низовьях Москвы-реки, и в её верховьях: купцы рязанские, новгородские да смоленские - чем не добыча? А если выпадет случай - добро поживиться и на своей, московской земле! Князь - далеко, боярин - не догадается, не узнает. А и узнает - слуги, мол, насамовольничали… прости!

Сыч с Тараканом пришлись Якуну по нраву. Да и Сычу пришлось в «Якуньих другах» по вкусу: бродяга был сведущ в разбойном деле, тёрт жизнью, честолюбив, знал счёт до ста, был ухватист на выдумки и забавы. Поэтому после первых же двух «походов» Якун приблизил Сыча к себе, и уже в третий «поход», когда ватажка ушла «на дело», бродяга остался стеречь усадьбу. В тот день управитель Якун собрался в княжий посёлок к Федоту в гости, взял с собой и Сыча. И быть бы хмельному дню, - ан, привалили бежане крутого нрава: помяли Якуну жирное пузо, Сычу же руку едва не сломал проклятый мужик Страшко…

«Уж не судьба ли Мирошку с лохматым бесом сюда прислала? - прикидывал Сыч, шагая вслед за Якуном. - Ох, нет, не надо бы мне колоть в ладье сарацина! А если уж заколол, то надо было сказать заклятье:


Укроюсь от врага небесами,

Перепояшусь ясными зорями,

Обложусь частыми звёздами,

Как вострыми стрелами!»


Не сделал этого Сыч, теперь судьба повернулась к нему спиной…

Тропа между тем уже выскочила из леса на луговину, и впереди показалась усадьба. За частоколом мелькнули и бешено захрипели псы. Якун сердито вскричал:

- Э-эй… цыц, вы!

Собаки замолкли, узнав своих. Ворота раскрылись. Сыч вместе с Якуном вошёл во двор.

На крыльцо к ним вскоре вышел боярин - приземистый человек с мясистым лицом, заросшим седой бородой, с насупленными бровями и строгим взглядом маленьких серых глаз. Одетый в хорьковую шубу и шапку с бобровой опушкой, он был подобен медведю.

Боярин спросил:

- Ну что?

Якун во всех подробностях рассказал про бежан, особенно про Страшко и Мирошку. Про трусость Сыча смолчал…

- Теперь, должно, что Федота бьют! - закончил он с тяжким вздохом.

И больше для оправданья, чем зло, вскричал:

- Ну, чисто, как тати! Хотя и бабы с ними да чада, но просто не чаю того, что там Федот останется жив: зарежут!..

Боярин презрительно вскинул густые тёмные брови.

- Зачем же Федот средь бежан остался один? - спросил он насмешливо и сердито. - Чай, люди-то в княжьей есть?

- Надёжных немного: всё новые, приселенцы. Опрошлым летом пришли…

- Ништо! Был бы Федот в уме, собрал бы их скопом - да на бежан! Голодных, я чаю, в разум ввести нетрудно…

Боярин сердито сошёл с крыльца. Махнув рукой стремянному, чтобы тот подавал коня, всё так же строго добавил:

- Мне тоже тут, на Москве-реке, бежане больно нужны: чай, некем ни землю драть, ни зверя добыть, ни стадо вскормить! Тут чернь мне нужна без счёта! А ты от черни бежишь… Федоту её оставил. Тот князю её передаст. А я тем часом опять останусь без всякой корысти! Ох, стар ты, Якун, а вижу, что - недоумок. Пока я в Суздале жил, ума в тебе не прибыло!

Боярин с трудом залез на коня и выехал за ворота.

Якун и Сыч без шапок заторопились за ним.

У выезда в поле боярин вдруг обернулся: ему показалось, что ниже к берегу - шум… Он придержал коня и раздражённо спросил Якуна:

- Чего со мной только ты да холоп? Сам болтал, что бежан там больно уж много…

Якун закрутился перед конём.

- Помилуй меня, господин мой добрый. Иных нынче нет в усадьбе…

- А где?

- Да так…

Якун уклончиво пояснил:

- В поход их послал недавно. Какие-то воры, сказывают, за Длинным Коленом реки вечор появились.

- У-у, довбня! - буркнул боярин, сердито стегнул коня сыромятной плетью, и конь рванулся вперёд, к посёлку.

Якун побежал у стремени, непрестанно кланяясь и бормоча:

- Послал я нашу дружину на то Колено… Велел ватажку там изловить, дабы тихо у нас тут было…

- Гляди! - недовольно сказал боярин. - Коль сам тут зря набедуешь и князь узнает - я отступлюсь: беда и тебя не минет!

Он снова хлестнул коня, и Якун отстал.

Оплывший жиром, грузный, одетый тепло, Якун едва успевал бежать за конём. Глаза его пучились, как у рыбы, попавшей на берег, в носу свистело. Из-под нестриженых, грязных волос на шею и на багровые щёки всё гуще катился пот. Но он продолжал бежать, боясь боярского гнева, и Сыч со злорадством видел, как жирный Якун всё чаще хватает раскрытым ртом сухой зимний воздух, как лицо его багровеет, а от подбитого мехом кафтана всё гуще исходит пар…

«За поле выбежим, - спокойно подумал Сыч, - Якун повалится наземь мёртвый. Не мне ли тогда судьба богатством боярским править? А ну-ка, опережу да боярину покажусь…»

Он обогнал Якуна, легко сравнялся с конём и побежал на виду господина у стремени, как собака.

Левее Неглинки, в лесу, боярин вдруг задержался. Конь зло запрядал ушами и захрапел.

- Замкнись! - сердито крикнул боярин Якуну, дышавшему с тяжкой силой.

Якун посинел, придержав дыхание.

«Как видно, кончаюсь!» - решил он в страхе и, не сдержавшись, выдохнул воздух так, что конь заплясал на месте и покосился на управителя чёрным, свирепым глазом.

От резкого звона крови, от дрожи в ногах и в утробе, от страха Якун ничего не слышал. Но остальные услышали ясно: странный, широкий шум катился к ним от реки и посёлка.

Спокойное ухо уловило бы звон металла, конское ржанье, топот, людскую речь. Но боярин с холопами ждали иного. Поэтому им показалось, что это - шум пожара и драки.

- Видать, там Федота жгут! - с трудом прохрипел Якун. - Ох, тати…

Лицо боярина жарко побагровело: Кучка был строг и смел. Он не боялся бежан и черни. Он не боялся и князя, не только черни. Он не боялся и церкви, не только князя. Чего же боярину Кучке бояться бежан?

- Руки им обломаю! - сказал он глухо. - Зачинщиков там же своей рукой живота лишу!..

Подстёгнутый плетью карий помчался внамёт, оставив сзади не только Якуна, но и Сыча. Он вынес боярина из Неглинской низины влево, потом кустарником - на посёлок. С громким, призывным ржаньем конь выскочил на бугор и словно вкопанный встал: под холмом, покрывая поляны, берег реки и задворки посёлка, двигалось войско. Оно гудело, сверкало, перемещалось, вдруг выделяло летучие точки, снова объединялось, будто его тугое движение имело незримый центр. И действительно: центром этим, его головой и силой, была изба, от которой недавно бежали в страхе Якун и Сыч.

Боярин узнал знакомый возок, а рядом с возком - гнедого княжеского коня, щиты и шлемы дружины.

«А-а, князь! - подумал боярин. - Должно, что низом реки прошёл».

Густые брови его сошлись в тревожной досаде. Дождавшись Сыча, подбежавшего первым, Кучка велел:

- Немедля беги назад. Скажи боярыне, что велю к приёму князя дом приготовить… Спеши, холоп! - вскричал он нетерпеливо.

И Сыч, повернувшись, без отдыха побежал назад.

Боярин задумчиво пощипал седые усы. Не отрывая холодных, прищуренных глаз от избы, у которой стоял возок, он будто прикинул: уж не за ним ли, словно за волком, пришла дружина по следу? Бежал он от князя из Суздаля сюда, с юной женой в Помосковье скрылся… ан, месяца не прошло, как князь пришёл за ним следом! Да не один, а с дружиной…

«Нет, я тому - не причина! - спокойней решил боярин. - Раз войско, значит - поход. Небось на Рязань собрался?..»

Грузно спрыгнув с коня, он движеньем руки поманил Якуна, потом тихонько перекрестился - от всякой напасти - и стал спускаться с бугра.

Он шёл без тропинки, метя полами шубы лёгкий снежок. Шёл с досадой, даже со злобой, ругая себя за то, что не смог убежать от князя: настиг его князь и тут, на Москве-реке! То ли настиг его князь нарочно, то ли приехал случайно, с иной задачей. Но всё едино: «Приехал князь - и сам с коня слазь».

Пропал теперь сладкий покой боярский!

Нахмурив густые брови, боярин внимательно пригляделся. У избы, возле князя, стояли рослые воины. Среди них, должно быть, и княжич Андрей. Беды теперь не минуешь: увидит юная боярыня Анастасия Андрея, которого в девках ещё любила, что станешь делать? Не миновать ей принимать гостей, а с ними - Андрея!

Кучка медлил. Но от избы его уже увидали. Сняв шапку, он быстро сошёл с бугра и приветливо поклонился князю.

Кучка и князь находились в давней вражде.

Эта вражда возникла по многим причинам. Но самая главная из причин и связывала их, и порождала жгучую злобу. Имя этой причины: власть и земля.

Бояре искали земли и власти себе, князь Юрий - себе. И в этой борьбе во многих других уделах Руси бояре были сильнее: они владели землёй и людьми, засевали хлеб, держали в своих руках и торг, и вече, и войско.

Тот из князей, который был счастлив в бою, покладист и мало вникал в дела управления «волостью», больше всего устраивал сильных бояр. А вместо того, который был властен, хотел по-своему управлять уделом, бояре «кликали» нового, более им удобного князя.

Многие из таких строптивых, но небогатых князей кочевали из «волости» в «волость», от одного невыгодного «стола» к другому невыгодному «столу». Сегодня иной из них приглашался князем в Чернигов или Переяславль, завтра - ссорился с переяславским боярством и уходил в Смоленск или Туров, пытаясь пустить там новые корни.

Боярам, подобным Кучке, был дорог лишь свой доход, своя земля, своё господство в уделе. Они не думали обо всей Руси, считая, что благо их личной земли есть высшее благо; что вся иная земля на Руси - земля соперников и врагов.

Князь же, считая себя возможным князем многих уделов, знал больше и видел дальше бояр: он себя чувствовал всё же князем Русской земли, а боярин хоть и владельцем огромных богатств, но только удельным землевладельцем и думцем, не больше.

В те годы великокняжеский Киев с его патриотическими традициями, большим государственным опытом и авторитетом был ещё влиятельным центром для всей страны. С ним вместе и церковь духовно как бы объединяла всю Русь, создавая религиозную общность «крещёного люда». Но патриархом её был грек, сидевший за морем в Царьграде; митрополитом русским тоже был грек, ставленник патриарха, сидевший в Киеве. А церковь была ещё «молода»: за полтора века[18] она не успела добиться того, чего добилась позднее. Библейская схоластика её «премудростей» не доходила до тёмных низов народа, ограничиваясь заменой языческих предрассудков книжными предрассудками христианства. Поэтому всё же не церковь, а умный, патриотический князь на Руси, и прежде всего в «стольном» Киеве, становился в тот век объединяющим «общерусским» началом.

Правда, редко какой из великих князей обладал этим даром - объединить и мыслью и делом всю Русскую землю. Таких, кто мог бы твёрдой рукой и ясным умом поднять отчизну над пеплом пожаров и кровью распрей, было немного. Таких князей в народе помнили много лет. Имена их с любовью хранили потомки. О них - о Владимире Красное Солнце, о Ярославе Мудром, о Мономахе - слагали былины и песни. А тех, кто множил распри и горе, кто был уж слишком корыстен, недальновиден, дробил на части Русскую землю, тех проклинали и вспоминали лихом…

Юрий Владимирович Долгорукий всю жизнь затевал походы на Киев, на Новгород и Рязань. Он силой садился не раз на киевский «стол». Сажал своих сыновей князьями соседних уделов. Но Примосковская, Суздальская земля - была для него основой.

Он хорошо усвоил заветы отца своего Владимира Мономаха - крепить Московское порубежье, и рано понял великую силу владенья личной землёй и людьми на этой земле: князь так же, как и бояре, крепок не столько дружиной, сколько владеньем больших угодий, людским трудом на личной княжьей земле. Надобно быть боярином всех бояр…

Это Юрий усвоил рано. И год за годом, с упорством великой мысли, он собирал в уделе людей и личную землю.

Он множил и укреплял в своей волости те ремёсла, которые помогали быстрее и легче трудиться его земледельцам в поле, его дроворубам в лесу, его умельцам и мастерицам шить обувь, рубахи и шубы, ковать оружие, делать сосуды и украшенья. Поэтому всякое дело его было выгоднее и ладнее, чем это же дело у бедного поселянина или даже боярина с ограниченным кругом желаний и интересов.

Пользуясь лучшими, чем у других, топорами, ладьями, сохами и оружием крепкого войска, снижая взиманье княжеской части с людского дохода, а то и совсем отменяя её на год или два, он ревностно заселял места в лесных, глухих бездорожьях взятыми в плен ратниками и смердами, бежанами и «служней».

Князь ставил посады в долинах ничейных рек и присваивал их себе. Строил церкви и города, укрепляя лесную, глухую «волость» своей неусыпной волей.

Он знал: у кого земля и взятые с этой земли богатства - тот и хозяин! А у кого лишь дружина, да «стол» в удельной столице, да жадность к лёгкой добыче - тот лёгок, как пух голубиный: дунут бояре, с которыми ты в ссоре, - и пух полетит по ветру без доли, без воли!

Князь Юрий «Долгие Руки» год за годом любым путём расширял свои земли и княжий доход от них. И если в те годы он был как будто ничем не лучше и не славнее, чем Изяслав или Всеволод Ольгович, то был он умнее их всех в одном: в отцовских заветах - копить, крепить, расширять свою землю в великом Волжско-Окском «углу». И вот в то время, когда многие из князей, вроде Ольговичей, крепили не землю, а собирали дружины да бегали от «стола» к «столу», князь Юрий, прежде всего, приник к родной земле. Он как бы лёг на неё от Мурома до Торжка, от Вологды до Москвы-реки и всё подгребал, подгребал под себя соседние и ничейные земли, губя слабейших, дружа и торгуясь с теми, кто был сильнее.

Тайные думы и крепкие руки князя тянулись далеко: на Киев, к Рязани, за Унжу, Сухонь и Ветлугу. Они тянулись в богатое Заволочье, и на мордву, и к булгарам за Волгу, и к мирным народам мари, и к новгородским богатствам.

Недаром он прозван был Долгоруким.

Недаром в каждом походе ум его занимала не только победа, но и мысли о пленных, о смердах: он приводил из походов целые семьи вражеских смердов с бабами и детьми. Таких он селил на своей земле добром или силой. И чаще, конечно, силой. Он принимал и бежан и тоже селил их в своём уделе.

Так заселял он глухие, дикие земли. И вот уже новые княжьи люди упрямо секли для него леса, драли под пашни землю, ставили избы.

Изба за избой - и у рек Московского порубежья, среди лесов и болот вставал небольшой посёлок. Туда приходил чернец, появлялся и княжий тиун - приказчик. А немного спустя наезжал и князь, ходивший зимой в «полюдье» для сбора дани.

Год за годом множились и росли в уделе Юрия сёла, исады[19], людные волоки и усолья, рядки и торги, посады и города с подгородьями и слободами.

Шли отовсюду к князю возы с мехами и солью. Тянулись телеги с зерном, железом, золотом, всякой «рухлядью» и богатством.

Росли его земли, росло богатство.

А с ними росла и сила.

А с силой росла и власть!

Князь Долгорукий умело боролся в своём уделе за силу князя. Он одинаково теснил корыстных, богатых тяжелодумов и бойковатых радетелей веча, защитников древних народных вольностей.

Правда, и вече давно уже было не вольным: в нём, как и всюду, давно верховодили воеводы-бояре и «крепкие» люди - старосты промыслов и ремёсел. Средний и низший люд пользовался лишь видимостью народного вечевого права. Главной силой в уделе были бояре. И князь, как «боярин бояр», упорно шёл к цели, крепил свою силу.

Нередко он делал это открыто. Нередко его противники из бояр сами открыто теснили князя, сплотившись и опираясь на вече. Тогда между ними и князем шла война. Война без крови, без рати. И часто - князь отступал. Если бы он в уделе своём сидел как простой наёмник, он бы ушёл кочевать от «стола» к «столу», в сраженьях ища удачи. Но Юрий Владимирович Долгорукий сидел в уделе не как наёмник, а как богатый боярин на личной своей земле. Поэтому, даже будучи побеждённым в иных делах, он крепко держал свой Владимиро-Суздальский княжеский «стол», не давал боярам кликать нового князя. Поссорившись с противниками, он просто бросал тот город, в котором случалась с боярами эта ссора, уходил в другой из владимиро-суздальских городов и объявлял его столицей всего удела.

Так он ушёл из Ростова Великого в Суздаль. Так, сидя в Суздале, думал теперь о новой столице. В ряде безвестных мест на всякий случай ставил он и крепил города, называя их именами своих детей. В городах тех он строил большие дома и церкви. Его называли «градостроитель». И он поставил церковь близ устья Нерли. Его стараньем выросли Юрьев, Можайск, Кснятин и Кострома, Переяславль и Димитров, а вслед за ними - Москва…

Суздальский воевода Кучка был среди всех бояр едва ли не самый упрямый, противник князя. И может быть, потому, что у его нелюбви к Долгорукому имелась ещё причина: ревнивый страх.

Молодая жена боярина Кучки, Анастасия Суеславна, ещё будучи девушкой, увидела однажды в Ростове Великом вдового сына князя, Андрея, и сразу в него влюбилась. Но старый боярин Степан Иванович Кучка был другом отца Анастасии: вместе боролись они против князя «Долгие Руки». А вместе борясь, сроднились: отдал старик Суеслав Ростовский юную дочь свою старому Кучке в жёны. Осенью, тайно от князя, венчал их в Ростове попик, и сразу после венчанья увёз боярин свою «молодую» в далёкую вотчину на Москве-реке.

Здесь думал прожить он всю зиму, а как привыкнет к нему Анастасия, когда забудет о глупой своей любви к Андрею, тогда вернуться обратно в Суздаль.

Однако, видно, что не судьба: князь сам приехал с дружиной на Москву-реку. А с князем - и вдовый княжич…

«Зачем их сюда пригнало? - думал боярин. - Ишь, словно за волком, пришли по следу!»

И тут же сам себя успокоил, спускаясь к избе со взгорья:

«Должно, что не я причина: похоже, он в сечу ведёт дружину! Ишь, плещутся стяги да сверкают шлемы. Авось беда меня минет…»



Глава XII. СУД КНЯЗЯ

Ходяще путём по своим землям,

не дайте пакости деяти отрокам,

ни своим, ни чужим, ни в сёлах,

ни в житех, да не кляти вас начнут.

Поучение Владимира Мономаха


Тем временем князь, любивший всё делать продуманно и неспешно, сидя возле своей избы, «оправливал» пришлых и поселковых людей, творил свой суд и расправу.

Злой, ядовитый тиун Федот, кланяясь князю в ноги, всячески наговаривал на Страшко и Мирошку, стараясь внушить господину, что эти бежане есть «тати» и «злое семя».

- Этот чернобородый, - Федот кивал на Страшко, - и этот вон парень, - указывал на Мирошку, - оба тут не токмо что лаялись, будто псы, но первый из них своим луком боярских людей избил! Этот же старый, - тиун указал на Демьяна, - твою и боярскую землю хаял: «Земля-де, мол, тут не княжья, а как и повсюду - божья…» А этот, что, слышно, зовётся от худости тела Чахлым, мне дубьём разбойным грозил: «Убью-де, суда не страшуся!..»

Бежане стояли перед крыльцом, виновато сутулясь. Слуги Юрия выгнали их из избы ещё до прихода князя. Бабы и дети, выйдя наружу, теперь испуганно жались друг к другу, боясь расправы.

Мирошка мрачно молчал.

Парень не ждал добра от чужого князя. Стоя с Ермилкой между Страшко и Любавой, он думал, что вот бежали они всё лето, всю осень к счастливой, как говорил им кузнец, земле, ан - что же нашли здесь? От многих напастей ушли - зачем? Вот схватит теперь их суздальский князь, и если не сунет в «железа», то повелит надавать по шее да кинуть всех в воровскую яму.

«Его тут сила, его и закон!» - подумал Мирошка и тайно решил, что если нынче уйдёт отсюда живым, то только затем, чтобы нигде, нипочём не даться в чужие руки - ни в руки любого князя, ни в руки боярских слуг.

«В ватагу пойду! Весёлых разбойничков поищу, а битым никем не буду! - сердясь, рассуждал Мирошка. - И без того с нас шкура клоками сходит! Ишь, судит нас Юрий Суздальский. А вон, похоже, спешит и боярин Кучка. Не жди добра от его суда…»

В те годы, хотя и были писаные законы, простой народ судили не по закону, а чаще всего по свидетельству очевидцев, «по совести», по боярской да княжьей «правде». По этой «правде» виновному полагалась разная кара. За бесчестье женщины и убийство вольного человека присуждали штраф в десять гривен серебром. За обиду без насилия и за убийство холопа - одну гривну. За побои свободного человека с поломом костей и нанесением ран - пять гривен. За выбитый зуб - три гривны, а за удар по лицу и дранье волос - три четверти гривны. Виновный в большом проступке мог быть закован в «железа» и брошен в яму только тогда, когда он не в силах был откупиться или найти поручителя.

Знатный таких поручителей находил. Находил и гривны. Бедный садился в поруб или шёл в «железа»…

Князь в этот день, «оправливая» людей, мог даже не посчитаться и с этой «правдой»: он волен был распорядиться душой и телом своих людей и чужих, пришедших к нему в удел, по прихоти, по капризу. Перед кем, кроме совести, отвечать за беглую голь, раз нет у неё господина?

Об этом бежане знали и, сбившись возле крыльца, покорно ждали расправы.

Молча выслушав злоречивого тиуна Федота, князь строго, с явной угрозой спросил бежан:

- За что же вы лаяли тиуна моего, бродяги?

- Сироты мы, не бродяги! - после молчанья тихо сказал Демьян.

- То ты говорил, что земля тут божья?

- Я говорил…

И без того раскрасневшийся от морозца да тёпой шубы, рассерженный Юрий весь розово вспыхнул, хотел дать знак, чтобы схватили Демьяна, но удержался.

- Землю сию всевышний мне передал, - сказал он строго. - А значит, она моя!

Демьян, поникнув, молчал.

- А ты? - спросил князь Мирошку. Мирошка замялся.

Страшко, поняв, что князь его не узнал, и решив идти напролом, вступился за парня:

- Он не со зла. То злой боярский холоп, называемый нами Сыч, бежан здесь на ссору вызвал…

- Чего за других не в свой черёд говоришь? - сердито прикрикнул князь. - Лучше ты сам за себя ответь: почто здесь безвинных дубьём побил? Ответь же, раб непокорный!..

- Это они нас раньше побили от сердца лиха! - угрюмо сказал Страшко, печально подумав: «А может, князь и узнал, да что моя жизнь для князя?»

Ещё угрюмее он закончил:

- А я есть не раб, но сын вольного отпущенника отца твоего, великого князя Владимира…

Юрий быстро, внимательно поглядел на Страшко. Он, видимо, сразу понял, что этот худой и грязный, давно не стриженный, крупный, чернобородый мужик упрям и опасен, что он - голова стоящих здесь бежан, и как помыслит эта упрямая голова, так остальные помыслят. А коли так, то верно ли будет сразу же встретить голову нищих злом? Не лучше ли горе да буйство этих голодных направить к миру и этим самым добро земле своей сотворить?

Князь примирительно усмехнулся в усы, набегавшие на бородку, ещё внимательнее пригляделся к смелому мужику, спросил:

- Тебя-то я вроде видел. Отколь ты?

- Слуга я твой, верный, княже, из Городца… Юрий, вдруг догадавшись, привстал:

- Страшко?!

- Я, княже…

- Ух, подвело тебя лихо, узнать не смог!

Князь весело оглянулся на княгиню Елену, стоявшую у возка, на сынов Андрея, Ивана и Ростислава, нашёл приметчивым взглядом одетого в воинские доспехи Данилу-книжника, погружённого в свои думы.

- Гляди-ко, Данила! - сказал он живо. - А самый-то верный из всех моих городцовских сюда пришёл! Выходит, что ты с Никишкой ошибся: сказывал, будто вместо посада - один лишь пепел. Живой души не осталось… Никишка тут слёзы лил. А оказалось - живые есть! Не всех, знать, враги сгубили!

Он вновь повернулся всем корпусом к кузнецу:

- Ты как же от смерти спасся? И есть ли с тобой иные из Городца?

Страшко не терпелось спросить о сыне. Слова Долгорукого о Никишке вошли в его сердце радостной болью, но он подавил отцовскую радость и, соблюдая порядок, просто сказал:

- Иных посекли иль угнали в Дикое Поле. Елена, жена, навеки туда пошла. Сам я с дочерью и сыном в ту ночь по лесам да оврагам ушёл к тебе. А где мой старшой, Никишка, я вижу, ведомо больше тебе, чем мне…

Припомнив недавнюю строгость князя, Страшко осторожно добавил:

- Вот мира на землях твоих ищу…

- Так… вижу!

Князь будто понял тайные мысли Страшко, кивнул и тихо, как с глазу на глаз, прибавил:

- Никишка твой у меня. Приплыл к концу лета в Суздаль на челноке, пожил у меня, наказ мой один усвоил да и пошёл на Торжок… по надобности моей.

Страшко невольно взглянул вдоль реки на север, словно пытаясь прикинуть в уме, какие опасности подстерегают Никишку на дальних путях-дорогах в соседние новгородские земли? А князь тряхнул головой и весело обратился к бежанам:

- А вы что тут натворили? Зачем пришли? Бежане заволновались:

- Прости нас, княже, что влезли в твою избу!

- Если что сделали худо, то обогреемся и уйдём!..

- Оборони нас: мы - твои дети, а ты - отец нам!..

- Помилуй!

Князь, улыбаясь, взглянул на скучающую, равнодушную к грязным бежанам гречанку-княгиню, на довольных поездкой сюда сыновей и сразу же согласился:

- Пусть буду я вам отцом, а вы - мои дети!

Его мужественное, заросшее снизу небольшой, но густой седеющей бородой лицо открыто заулыбалось, серые глаза блеснули.

- Приму вас добром, коли хотите служить мне верой и правдой! Вот тут, на Москве-реке, и приму. Рубите на взгорье избы - я лес вам дам. Дерите под пашню землю - весною пашню засеем!

Стоявший ближе других оборванный, отощавший старик Демьян, подумав, сказал печально:

- Голы, босы к тебе пришли, ибо скудость да брань на всей земле русской. Поэтому нет у нас тебе дани.

- Три лета не возьму с вас дани! - живо ответил князь.

Демьян встрепенулся:

- А твой тивун здесь дань с нас просил при входе на эту землю…

Федот испуганно завопил:

- Напраслину брешут, княже!

- Просил! - подтвердил и Страшко, поняв, что тиун испугался и, значит, дань просил не по воле князя. - Как половчанин, дань с нас просил! И тот, боярский холоп, тоже просил с нас дань! - указал Страшко на Якуна, плетущегося от взгорья вслед за боярином Кучкой.

Багрово-красный, облитый потом, еле живой Якун, с трудом перегнувшись, издали поклонился князю с княгиней. Раньше Якуна медленно подошёл к избе Степан Иванович Кучка. Увидев его, князь поднялся навстречу:

- А-а, вот и боярин!

Он обнял Кучку и, не садясь, пошутил с улыбкой:

- Ну вот, воевода… ты, оженившись, тайно увёз молодую жену из Суздаля на Москву-реку, а нынче - я за тобой! Знать, нету тебе от меня покоя!

Боярин сдержанно поклонился:

- Приезд твой что праздник…

- Да, праздник…

Князь хмуро взглянул на Федота.

- Сей нерадивый тиун этот праздник мне злом мутит! Помню я, как поучал нас отец мой, великий князь Мономах: «Не приемли мзды, ибо мзда ослепляет очи». А ты? Почто ты, корысти собственной ради, просил с них дань?

Федот потерянно захрипел:

- Не я… не дань… не просил я, княже!

- Ан ты! - без жалости подтвердил Страшко.

- То он! - сказал и Мирошка. - А также и тот вон, тиун боярский…

- Напраслина всё… не я! - заплакал Федот и упал на землю. - Якун это всё содеял, меня подбил…

Князь строго взглянул на Якуна.

- И ты?

- Да ведь кострища они палят на земле боярской, - сказал Якун простодушно и вытер шапкой вспотевший лоб. - Вон видишь: горит огонь, посохшие дерева в огне том трещат…

Он указал на большой костёр:

- Как раз на земле боярской!

Лицо князя снова розово вспыхнуло, как и во время опроса пришлых бежан:

- Чай, здесь земля-то моя, не боярская!

- Боярская, княже, - с наглым смирением повторил Якун, взглянув на хмуро молчавшего Кучку. - Хоть своего тивуна Федота спроси, он тоже скажет: твоя земля за избой да за тем вон дубом. Эво он, дуб, разбитый Перуном. За ним и земля твоя, то есть княжья. А тут - господина мово земля, боярина Кучки…

Князь в гневе привстал и сверкнул глазами:

- Что брешешь про землю, холоп лукавый?

Якун испуганно отступил. Но, поглядев на Кучку, с жалким, лукавым смиренством ответил:

- Я не брешу, князь мудрый. Тивун твой Федот свидетелем будет, что княжья земля не тут, а за той избой. А здесь - боярское место…

Князь побледнел, но смолчал и внимательно пригляделся к боярину. Смирив свой гнев, он осторожно, спокойно, как возле большого зверя, ступил со скамьи на медвежью шкуру и даже вдруг улыбнулся - медленной, тайной улыбкой: это у Мономашичей было в крови…

Зато не сдержался горячий княжич Андрей: внезапно шагнув к Якуну, он ударил управителя по лицу, и тот упал навзничь, раскинув руки.

Князь недовольно поморщился:

- Погоди!

И почти удивлённо сказал боярину Кучке:

- Слуга твой солгал, боярин: моя тут земля. Искони была княжьей - и тут, и вдоль по Неглиике, и вплоть до Кучкина поля!

Кучка хмуро взглянул на Андрея. Потом перевёл нелюдимый взгляд на стонущего Якуна и на людей, стоявших поодаль. Взглянул и на тихую, зимнюю красоту земли. Вспомнил Настасью, которую тайно увёз сюда в надежде отвлечь от любви к Андрею. Вспомнил всегдашние ссоры с князем и суздальский свой покой, который он бросил для дальней вотчины на Москве-реке. С тяжёлой злобой взглянув на сильного, рослого, как отец, широкоплечего княжича и на князя, он окинул взглядом весь холм и посёлок, прикрытый войском, и громко, резко сказал:

- Правду ответил тебе Якун: твоя земля будет чуток подале. Тут, у избы и где дуб - моё порубежье!

Вспыльчивый княжич Андрей рванулся к мечнику за мечом.

- Эко, бирюк проклятый! - глухо вскричал он, не отрывая своих светло-карих яростных глаз от Кучки. - Эта земля испокон была княжьей. И вотчина твоя была княжьей. Только мой дед Мономах от доброго сердца дал её в дар твоему отцу.

Князь строго велел, обратившись к сыну:

- Постой!

И снова мягко спросил у Кучки:

- Твой раб солгал. Не так ли, боярин? Но тот, как прежде, упрямо ответил:

- Моя тут земля. Отцово наследье…

Долгорукий успел оттолкнуть Андрея, замахнувшегося на боярина, и с медленной, осторожной злобой, словно предупреждая, внушительно произнёс:

- Лживое слово змее подобно. Помни об том и не лги, боярин…

Боярин не сдался. С упрямым спокойствием он сказал:

- То лгу не я. То княжич Андрей твой лжёт. Андрей стремительно выхватил меч из ножен. Князь тоже привстал, бледнея, и поднял руку…

Тогда вдруг Данила Никитич сказал негромко:

- Нет мира и здесь, на нашей милой земле…

Князь сел. Пощипывая пальцами, покусывая крепкими зубами седеющие усы, он некоторое время хмуро молчал. Потом обратился к сыну:

- Почто сразу за меч схватился? При тёмных людях зачем хулить воеводу?

- А что он здесь лжёт про землю? - упрямо спросил Андрей.

Но вспышка гнева его успела погаснуть. Он кинул свой меч на промёрзшую землю и отвернулся.

- И ты утихни, - стараясь сдержать свою ярость, сказал Долгорукий Кучке. - К чему бесполезно спорить, коль эта земля - моя? Закончим же дело миром…

Князь снова хмуро рванул свой седеющий ус белыми, длинными пальцами и отвёл от Кучки глаза. Яростный взгляд его вдруг захватил Федота. Князь резко взмахнул рукой и сказал Федоту:

- А ты не слуга, ты вор! Ибо ты, лживой корысти ради, в сердцах бежан голодную смуту сеял. И землю мою предал: на тебя вон Якун сослался… За то возьмут тебя в батоги!

От избы подступили ратники, взяли обессилевшего от страха Федота за локти и поволокли в кусты.

Боярин угрюмо вступился:

- Не он, а бежане - крамольники и бродяги.

- Федот же первый вор и бродяга, ибо волю мою нарушил! - свирепо ответил князь. - Ему повелел я селить тут бежан, а он их гонит и гонит. И всё оттого, что правду мою поменял на кривду. Землю мою здесь предал, смолчав о том, что земля здесь окрест моя, не твоя, боярин…

Кучка с минуту угрюмо думал. Потом, взглянув на кипящего злобой князя, тише, теплей сказал:

- Коль так ты того желаешь, готов я взять своё порубежье от той вон рощи…

Он указал на дорогу, где глухо лежало поле, а дальше опять поднимался лес.

Юрий стремительно встал. Лицо его просветлело. В глазах мелькнуло веселье.

- Вот это добро!

Он взглядом велел подойти Страшко:

- Помыслил я тут, на тебя взглянув, и чую: верен мне, да и крепок, подобно дубу. И так решил я для ближнего блага: сядешь в посёлке моём тиуном заместо Федота. Будешь блюсти тут покой да мир, как старший над младшими.

- Я?

- Да, ты. Пришёл с погоревшего Городца - так садись на землю вот здесь, в Москве. А вместе с тобой и все… Глядишь, и Никишка сюда придёт!

Страшко подумал, согласно кивнул головой:

- Коли велишь, попробую, княже! Юрий присел на скамью, довольный.

- Сия доброликая дева и есть твоя дочь Любава?

- Она…

- А отрок и есть Ермилка?

- Ага. Ивашка же, младший, в огне сгорел…

- А этот вон парень?

- В пути прибился, кличут Мирошкой.

- А старый да рыжий?

- Чужие… Один - свечной мастерец, другой - горшечник Михайла. К тебе за миром пришли. Прими их, мой князь пресветлый!

- Добро. По воле моей, ты сам прими тут бежан, особо умельцев. И этих прими и, буде, прочих иных, какие придут. И сразу вели трудиться… Эй, друг Симеон, поди…

От избы подступил худощавый, чернявенький человек, одетый легко, как инок.

- Слугу моего Страшко я здесь тиуном оставляю, - сказал ему Юрий мягко. - С ним вместе прими бежан. Вели разместить их в избы. Согреть, накормить: здесь они град с тобой строить будут…

Он весело объяснил Страшко:

- То муж Симеон, мой преславный зодчий. Мудр он и сердцем ясен. Служи ему, словно мне…

И опять повернулся к Кучке:

- Ну что же, пойдём, боярин. Теперь от тебя на шаг не отстану: дотоле буду с тобой сидеть, доколе дело с землёй не кончу!

- Сердце моё открыто, слух мой отворён, княже! - без радости поклонился Кучка.

- Добро…

Князь резво вскочил в седло и весело оглянулся.

- Далече отселе видно! - сказал он с улыбкой. - Весьма предивное место: и холм сей, и даль реки, и низкое то Заречье. Давно я на них гляжу. Давно это место разум мой занимает…



Глава XIII. ЗАБОТЫ СЕРДЦА

Всякий на свете женится,

Да не всякому женитьба удавается.

Былина


Боярин хотел было тоже сказать: «Предивное место! Оно и меня не первый год занимает…» - но к сердцу опять подступила злоба.

Вместо льстивого слова он хмуро взглянул на княгиню, на сыновей Долгорукого - смуглолицего Ростислава и остроносого - в мать - молодого Иванку. Взглянул - и тоскливо замер: Андрея здесь не было. Видно, пока говорил боярин с князем про землю, пока «оправливал» князь Федота, строптивый княжич Андрей ушёл…

«Куда он ушёл? - ревниво подумал Кучка. - Не в вотчину ли, по вдовству своему, помчался смущать мою Анастасью?»

Боярин заторопился. Забыв про людей вокруг, не замечая пушистого снега, начавшего медленно падать с неба, не видя ям на пути и Якуна, сопящего рядом, он грузно пошёл на взгорье.

Князь весело крикнул вслед:

- Уж больно ты быстр, боярин! Подобно оленю бежишь по лесу! Младая жена влечёт?..

Боярин очнулся, в лицо горячей волной хлынул стыд. Багровый и жалкий, он сильно протёр ладонью глаза и тут вдруг заметил: снег! Летит он волной пушистой, ложится легко на землю, - молчит земля. Молчи же и ты с ней, сердце!..

Боярин вздохнул, с тугой, виноватой улыбкой дождался князя.

- Спешил я затем, чтобы встретить тебя достойней! - сказал он глухо. - От радости растерялся…

- Ништо!

Князь с хитрой беспечностью повторил:

- Ништо. Я, чай, и так не обижусь.

- Прошу без обиды. Прошу в мой дом и тебя, княгиня. И вас, преславные княжичи… Эко, а где Андрейша? - Боярин с безмерной болью взглянул на князя. - Хотел и его я позвать в усадьбу…

Князь Долгорукий нахмурился. На миг ему показалось, что он увидел Андреев след, идущий по взгорью к усадьбе. Нельзя такое позволить! И князь недовольно сказал что-то по-гречески, склонившись к молчаливой княгине.

Княгиня заволновалась, вскинула чёрные брови, заторопилась, пошла к возку.

Садясь в возке на пышные шкуры, она подозвала к себе Данилу и, тоже по-гречески, как и князь, что-то сказала, - боярин с досадой услышал её невнятную речь. Но книжник, как видно, знал ту чужую речь и мгновенно понял: он поманил кого-то рукой. Тотчас же ему подвели коня. Данила взлетел в седло и помчался следом Андрея - по лесу, по взгорью, за поле - к Неглинной роще…

«В усадьбу мою погнали Данилу, - тоскливо подумал Кучка. - Значит, Андрюша туда пошёл…»

Он горько прикрыл глаза, постоял с минуту. Но едва Долгорукий пришпорил гнедого, Степан Иванович ровно пошёл с ним рядом, чтобы никто из людей не заметил Кучкина горя…

Однако же князь, княгиня и книжник Данила Никитич знали об этом горе. И каждый из них не хотел воеводе несчастья. Князь первый решительно чтил семейный крепкий закон. Он сам был женат два раза, и оба раза - по властной воле отца: не любовь, а выгоды Русской земли заставляли его жениться!

Когда между морем Сурожским[20] и Русью в степи стало расти и крепнуть сильное половецкое царство Дешт-ы-Кыпчак, великий князь Мономах сам выбрал сыну невесту: дочь половецкого хана Аепы. Став русской княгиней и попав в Суздаль, княгиня-половчанка с трудом отвыкала от жира, которым мазала тело от насекомых, любила скакать на коне по чистому полю, как воин, метко стреляла из лука, рядилась в яркие платья, дивилась мехам и снегу, носила бусы, понизи и запястья, перстни и всякие украшения из золота, меди и серебра.

Она была широкобёдрой, смуглой, скуластой, с плоским носом. Но сердце её было добрым, и Юрий любил половчанку. Она родила ему дочь и трёх сыновей - таких же смуглых, как мать, но схожих и с князем. Только старший сын Ростислав был в деда Аепу - вылитый половчанин: остроскулый, с чёрными, словно уголь, глазами и белым рядом сильных, волчьих зубов.

Половчанку-княгиню убила во время охоты дикая кабаниха. В зарослях молодого дуба княгиня подняла крупный кабаний выводок и ранила мать копьём. Кабаниха пыталась бежать, но охотники выгнали на поляну её поросят, и княгиня, смеясь, уклоняясь от кабанихи, стала насаживать поросят одного за другим на своё копьё. Каждый из поросят был мал, как котёнок, но тоже пытался бить мордой в копыта коня княгини, и это её забавляло, как риск в игре.

На кончике своего копья она подала слуге последнего поросёнка. Потом устремилась к свинье. Ей удалось ударить свинью в жёлто-бурый горб. Но кончик копья сломался. Зверь с яростным визгом кинулся на коня, ударил его по передним тонким ногам, и конь упал на землю вместе с княгиней.

Не успела княгиня встать, как кабаниха подмяла её под своё тяжёлое брюхо, стала злобно топтать и бешено рвать зубами…

По воле отца, в последний год его жизни, князь Юрий женился вторично. На этот раз Мономах ему выбрал в жёны дочь императора Византии, принцессу-гречанку: Византия держала в руках вселенскую церковь, и Суздальскому уделу было выгодно с ней породниться. Там, в Византии, сидел патриарх, там был центр наук и торговли, там было можно найти опору во благо родной земле. И князь Мономах, в предвиденье общей пользы, послал тогда сына в Царьград - навстречу принцессе Елене.

Скоро Юрий вернулся с Еленой на Русь, и в Киеве, у исада, их встретил отец - великий князь Мономах Хворь уже поедала его могучее тело, но он стоял, улыбаясь, и свежий днепровский ветер легко шевелил его длинную, сивую бороду.

Юрий увёз гречанку в свой Суздаль и прожил с ней тридцать с лишним счастливых лет.

Елена была спокойней, но и хитрее, чем половчанка: мысли её всё время стремились из русских лесов в Царьград. В первые годы супружеской жизни она впрямую пыталась влиять на князя в делах, суливших выгоды Византии. Потом, в ответ на упрямство мужа, обиделась и замолкла. Но тайные мысли не покидали её. Через епископов, ставленников митрополита, она пыталась ещё влиять на дела в центральных русских уделах. Недаром позднее, когда Долгорукий умер и князем стал ещё более, чем отец, упрямый и властный княжич Андрей, он выслал Елену домой - в далёкую Византию…

Было в княгине и то, что очень нравилось князю: живая тонкость ума. Вместо охоты и скачек, которые были милы княгине-степнячке, Елена любила шить золотом по шелкам и бархату, петь, особенно же молиться и целыми днями читать заморские книги.

- Книги суть реки мудрости, напояющие нас в жажде каждого века! - говорила она своим детям, читая пандекты и жития. - Велика есть польза вам от учения книжного. Наставлениям книжным учимы, обретёте ум здравый и благо душе своей. Ибо кто книги мудрые чтёт, тот сам премудрым бывает, он как бы беседует с мудрыми пастырями, принимая от них великую пользу…

Книги привозились Юрию в Суздаль послами, церковниками и «гостями». Сам он любил их читать неспешно, приказывал множить, и Елена усидчиво, день за днём, сама охотно переписывала на пергамент редкие, драгоценные книги. Укрытые в кожу, они лежали в книжной палате, как пища лежит в кладовых, дожидаясь голодного часа…

За долгие годы своей жизни с князем Елена с трудом, но привыкла к Суздалю и к Руси. Родила ему сыновей - мужественных и статных, и несколько дочерей - разумных и милых; испытала радости в дни их свадеб, не избежала печалей, когда сын или внук умирал от жестокой хвори.

Она умела быть доброй, ласковой и послушной, - князь никогда не менял её теплоты на чужую. Поэтому и другим не хотел потакать в семейном нечестье. Он не позволил бы и Андрею, овдовевшему год назад, ни явно, ни тайно пойти к Настасье, жене боярина Кучки: нельзя нарушать закон, утверждённый от века! Раз Кучка Настасье муж - никто не должен тревожить Кучкино сердце ни волей, ни случаем, ни в обиде!.. Об этом он и шепнул княгине. Об этом же и княгиня сказала в возке Даниле. Поэтому и Данила так спешно помчался по следу Андрея - догнать, успеть остеречь от ложного шага…

До этого книжник был, словно в сон, погружён в свои постоянные беспокойные мысли. Как и в дороге «от греков», он всё тревожней думал о том, сколь тяжко и круто за эту осень вдруг изменилась его молодая жизнь. Добро бы только донос царя Мануила и смерть Константина в пути… хотя и за это князь Юрий лишил его прежнего дружелюбья. Главное было в том, что книжник, вернувшись в Суздаль из Византии, открыто стал делать добро в своих родовых починках и сёлах. Прежде всего в этом неурожайном году он почти половину сбора зёрна на своей земле приказал отдать голодным слугам и смердам. Он разрешил взять лес на избы бездомным. Велел своим слугам, правящим «чадью» в посёлках, не мешать гуляньям и свадьбам, если они творятся там по любви. Он перестал, наконец, толкаться в княжьем дворе, тем самым как бы пренебрегая честью и силой бояр и князя.

Князь Юрий именно так и понял смысл крамольных поступков Данилы. Смерть Константина он бы ещё простил за то доброе, что Данила Никитич сделал в Киеве, побывав у митрополита и поручив Никишке помочь опальному Святославу. Долгорукий простил бы Даниле многое, если бы тот продолжал оставаться его единомышленником и помощником, княжьим дружинником и слугой. Но Данилу - как подменили! Он пошёл по особой, своей дороге и стал опасен. Такому нельзя ничего простить, потому что нельзя простить основного: крамольного вольнолюбия - спеси нищих! И если теперь Данила Никитич приехал с князем к Москве-реке, то это, увы, лишь затем, чтобы утром тронуться с княжеским сыном Иванкой в ратный поход к Оке…

«Отныне я стал дружинник не князя, а княжича. Быть в опале!» - легко догадался книжник ещё в начале похода, качаясь в седле от Суздаля до Московского порубежья.

В то время, когда у княжей избы на холме велись расспросы и ссоры, он молча стоял за спиной Иванки, очень похожего на отца, и неприязненно следил за князем и ссорой Андрея с Кучкой. Зато он с душевной болью наблюдал за толпой несчастных бежан, глядевших на князя ждущими, полными слёз глазами. Вон спорят князь и боярин о порубежье своих земель, секут друг друга словами, а голодные люди стоят и молчат - тощие, сирые, со слезящимися от стужи глазами…

«Не так ли вся Русь глядит на бояр и князей, скудея от свар и горя? - раздумывал книжник. - Вот князь и княгиня нынче в обиде за то, что якобы я не сберёг Константина, когда возвращались из Византии. Но как им ответить, что более драгоценного не сберёг я в собственном сердце: покоя?! Князь - он спокоен! Хоть он и в гневе, и злобой волнуем, сцепившись с Кучкой, но он спокоен! Ибо он твёрдо знает, что правда его деяний - в обилии здешних земель, во множестве смердов, которые платят дань, в покорстве бояр и слуг, в мечах добротной дружины. И старый боярин Кучка - тоже спокоен, хотя он и стал вон багровым от злости, - подумал книжник, взглянув на Кучку. - Ибо боярин сей тоже знает, что сила его деяний - во власти, в богатстве, в спеси его боярской. Лишь я один не спокоен. А не спокоен я потому, что вижу корысть и в Юрьевой правде, и в Кучкиной силе, а собственной силы - нет!..»

Не отвлекаясь от мыслей, Данила Никитич мельком взглянул на простор за Москвой-рекой - холодный, звенящий сухим предзимьем - и внутренне поразился: какая краса вокруг! Как густо темнеют сосны среди поникших берёзок! Вот так, бывало, в юности на заре, ещё сонный, выскочишь в поле, и взгляд - нет, даже не взгляд, а сердце - вдруг жадно охватит в одно мгновенье и ясность синего неба, и тайные шумы леса, и звонкую песню птицы, и серую нить дороги, и криков призывный отклик. И сразу поймёшь, что нет тебя краше, Русь! Нет вас милее, места родные, отцовы! Ни моря тут нет, ни роскоши солнца, дворцов и платьев, как в Византии. Но есть здесь роскошь приволья да смердов длинная песня…

Данила легко вздохнул - давно уже так не вздыхалось: ведь здесь, на Москве-реке, живёт Пересвета!

Как птица, которая возвращается к своему гнезду, куда бы она ни летала, так он, Данила Никитич, во время посольства памятью возвращался к ладе своей Пересвете. И вот - приехал сюда…

«Зачем я ещё до отъезда в Царьград не заслал к боярину сватов? - с досадой подумал книжник. - Самонадеян был, молод и неразумен: влекло тогда ум иное. Мне мир чужой показался лёгкой добычей. Манила тщетная слава!..»

На этом и были прерваны мысли Данилы: он вдруг услышал сердитый голос… Потом расстроенная княгиня пошла к возку. Делая вид, что берёт меха, мешая греческий с русским, она велела книжнику тихо:

- Немедля скачи в усадьбу: Андрея… верни Андрея! Данила взглянул на притихшего Кучку, потом на сурового князя, сидящего на коне, и также тихо сказал княгине:

- Скачу! Верну Андрея немедля…

Но книжник спешил напрасно: княжич Андрей и не думал идти в усадьбу. После ссоры с боярином он отошёл от избы, где князь «оправливал» тиуна и бежан, просто по злой досаде: чего болтать с воеводой Кучкой, когда ладнее рассечь старика мечом - и всякой смуте конец?! Однако отец не велит, гневится. И это не в первый раз: ссорясь с такими, как Кучка, князь всегда передумывал долгие думы, в то время как княжич коротко предлагал:

- Посечь!

Отец в те минуты хмурился и бранился:

- Нельзя с боярами сечься… И строго учил Андрея:

- От частых ударов меча и своя голова слетит…

- Вначале слетит чужая! - по пылкости нрава перечил отцу Андрей.

Но князь продолжал, мрачнея:

- Говорить мечом - промышлять плечом, а коль хочешь умом - и секись языком…

Подумав, он добавлял:

- И язык руки вяжет, и от речей голова летит!

Андрей смирялся. Но осторожность отца была ему не по нраву: хотелось ему позвенеть мечом, поглядеть на Кучку, когда тот падёт на землю, - и потечёт из-под пышной шубы волчья Кучкина кровь! Ведь что из того, что сильны в уделе Степан Иваныч и те, кто с ним? Зато у князя - дружина! Можно в единую ночь пожечь и вотчину Кучки, и дом спесивого Суеслава в Ростове Великом, и дом Васяты Иванского - Кучкина друга в Суздале. Можно пойти в Киев, где сел не отец, по праву, а Мстиславичи, младшие из князей Мономашичей, захватив «стол» киевский силой.

«Но чем же суздальский меч слабее переяславского или смоленского?» - самолюбиво думал Андрей.

Позднее, когда он стал князем, губил он бояр в отцовском уделе, ходил войной и на Киев. В один из походов Андрей Боголюбский взял Киев с бою и сел на дедово место - великим князем всей Русской земли. При этом он сел великим князем не в стольном Киеве, а в своём надёжном Владимире, поставленном за Москвой-рекой руками великого деда: разграбив Киев, Андрей Боголюбский, впервые за много веков, в 1169 году перенёс великокняжеский «стол» с Днепра за Москву-реку, задумав не на Днепре, а здесь утвердить столицу Руси. Правда, и «стол» позднее вернулся в Киев, и сам Андрей Боголюбский был в 1175 году убит боярами во главе с одним из Кучковичей…

Теперь же, уйдя от избы, он в горькой досаде просто побрёл наугад по холму - поглядеть оттуда окрест, на зареченские леса. Опытный, молчаливый отрок неслышно вёл вслед за ним коня. На полянах от жарких костров, завидев Андрея, вставали ратники. Воины князя любили Андрея за силу, за доброе, хоть горячее сердце и за отвагу. Немало походов провёл он с отцом в дружине, немало ран осталось на юном теле, но битва для княжича - точно пир:

- Пируй, меч с мечом! Веселись, копьё с сулицей!..[21]С холма, где стоял небольшой остой из дубовых брёвен на случай, если придут к Московскому порубежью враги, княжич взглянул окрест. Он увидел холмы и селенья справа и слева, дымы их очагов за Неглинной, вершины лесов Заречья, а прямо внизу - сверкающий первый ледок на тёмной реке. Сев на сосновый пень, он с улыбкой взглянул на небо: медленно падает чистый снег - пушистый, лёгкий, - и мир под ним затихает. Славно будет по этому неглубокому снегу идти в поход, забыв о боярине и о разных суздальских распрях…

- Ну, вот и зима пришла! - сказал он отроку, вставшему возле пенька с конём. - Люблю я зимнее время: бодрит оно, как в зной вода ключевая! Поедем, взглянем на тыльную часть холма. - Он кивнул на север, потом похлопал коня по шее и быстро вскочил в седло.

В эту минуту к нему и подъехал книжник. Земля зазвенела под конским копытом, с веток посыпался лёгкий снег. Андрей приветливо оглядел Данилу, спросил:

- И ты от боярской спеси на холм ушёл? Книжник замялся, потом сказал:

- Нет… Князь с княгиней меня за тобой послали: боялись, что ты в усадьбу Кучки пойдёшь.

- Зачем?

- Смущать покой Анастасьи… Андрей рассмеялся:

- Зачем же его смущать? Боярыне то не надо, и мне ни к чему.

- Кто знает, княжич, что надобно ей, что нет…

- На что намекаешь?

- Так… ни на что.

Андрей равнодушно повёл плечами.

- Я здесь без всякой вины. Настасьиных снов не хочу смущать. К тому же отец мне, вдовому, дочь Кучкину в новые жёны прочит. Со своевольными боярами князь наш ссорится, - недовольно добавил он, - а сам в них крепости ищет. Нам, своим сыновьям, дочерей боярских сватает в жёны…

Данила Никитич качнулся и побледнел. Андрей, заметив это, добавил:

- Да ты не бойся. О новой жене я ещё и не мыслил. О той, что в гробе лежит, всё ещё тоскую… Да и отец мне прочит не юную Пересвету, а лишь как мысль: что надо, мол, с Кучкой родниться. А я, чай, знаю давно, - он мягко похлопал книжника по руке, - что ты Пересветой ранен. Езжай же скорей врачевать сердечную рану!

Андрей ударил коня Данилы ладонью по круто выгнутой шее:

- Тебе говорю, скачи! Пока я езжу за тыл холма, ты сердце своё в усадьбе согреть успеешь. Вернёшься - скажешь княгине, что был со мной…

Данила Никитич смутился:

- Неловко мне вроде, княжич…

- Чего неловко? Скачи! Тебе говорю: скачи!

Он, рассердившись, опять ударил коня тяжёлой ладонью. Конь сгоряча рванулся и прыгнул в сторону - по снежку. Данила хотел сдержать его резвость, но княжич велел уже гневным тоном приказа:

- Скачи! - И книжник не в силах был отказать себе в этом счастье.



Глава XIV. ЛАДА

Яви мне зрак лица твоего, яко

глас твой сладок, и уста твоя мёд

источают, и образ твой красен…

Моление Даниила Заточника


Книжник скакал целиной, без дороги, лишь бы скорее попасть к Пересвете, сказать ей:

- Милая… лада!

Внезапно конь книжника встал, и Данила, едва не упав, очнулся: какой-то чужой человек стоял на его пути. И на лице человека - страх. И что-то в том человеке знакомо. Может, чёрные небольшие усы? Нет, не усы - глаза: наглые, злые глаза… Так это же Сыч, поганый убийца! То он заколол в посольской ладье араба Лейсад-даул-Ахья…

Данила рванул коня и вскричал:

- Постой-ка!

Сыч охнул и зайцем прыгнул в кусты.

- Погоди! - повторил Данила. - Не то конём затопчу!

Но бродяга, узнав Данилу, засел в кустах. Потом из кустов, оцарапав лицо и руки, он с визгом выскочил на поляну. А по поляне промчался к елям. Из елей - опять в кусты, и там вдруг притих, надеясь на добрый случай.

«Как быстрый заяц!» - невольно подумал книжник, но руки его привычно давали повод, шпоры кололи бока коня, а глаза искали бродягу зорко: не скрыться Сычу от мести!

Сквозь безлистую сеть ветвей, сухо бьющихся друг о друга, Данила видел бродягу ясно, а тронуть его не мог: кусты не давали. Но и бродяга не мог бежать: от этих кустов до леса книжник легко догнал бы его и замял конём.

Прикинув, куда скакать, если Сыч рванётся к лесу, книжник строго спросил:

- За что ты убил в ладье учёного сарацина?

- Не я! - поспешно ответил Сыч, припомнив лари, которые он открывал, и убитого им араба. - Клянусь душой, что не я…

- А кто?

- Гребец тут подплыл в челне… Туес у него в ногах, а на том туесе - самострел. Вот он и убил.

- Ты врёшь!

- Ей-богу, не вру.

- Ан, врёшь: гребец тот был наш человек Никишка. При этом я видел, что он до ладьи ещё не доплыл, когда киевский одноглазый Радила за ним помчался в погоню!

Сыч поёжился, промолчал. Данила спросил:

- Молчишь?

- А что же мне? Вот, ей-богу…

- Ты Бога не поминай. Уж лучше скажи, убийца: за что зарезал араба?

- Не я… Он сам на нож накололся… Данила Никитич крикнул:

- Он жив, чай, тогда остался и всё о тебе сказал!

У бродяги радостно ёкнуло сердце: значит, зря сарацин ему ночью снится? Теперь судьба не накажет, раз жив убитый!..

- Так жив сарацин остался? - спросил он смелее.

- Был жив! А как рассказал, - так помер. Сыч вздрогнул:

«Нет… видно, всё же не зря мне араб тот снится!» - и ноги его затряслись от страха. Он жалобно поглядел сквозь ореховый куст на Данилу, хотел сказать: «Не губи!» - но губы не раздвигались, и Сыч только грузно, словно старик, опустился на корточки под кустом, ожидая, что скажет книжник.

- От злобы своей звериной души ты сгубил араба! - в предельном гневе крикнул Данила Никитич. - И золото, знать, искал. По книжным ларям пошарил. Араб тот - ларей дороже! Ответишь за то, убойца! - и с маху пустил коня на тот куст, за которым сидел бродяга.

Сыч запетлял у кустов вдоль дороги, которая шла в усадьбу. Но на миг книжнику удалось настигнуть Сыча и ударить его сыромятной плетью. По-заячьи завопив от боли, бродяга свалился в покрытую лёгким снежком траву, покатился по ней, взметая листву и снег, вскочил и кинулся без оглядки к лесу…

Данила Никитич, остыв, придержал коня. Погрозив вслед Сычу кулаком, он мысленно оглядел себя, усмехнулся и медленно выехал на дорогу.

«Как глупый отрок! - подумал он о себе с беззлобным упрёком. - Нашёл для забавы время: чай, там Пересвета ждёт!..»

Мысль о боярышне тотчас же отозвалась в сердце, мгновенно прошла по всем жилам счастливой тёпой волной. Данила Никитич радостно встрепенулся и с лёгкой душой, отбросив мысли о князе, забыв и о злобе к Сычу, опять помчался к усадьбе.

Оставив коня у ворот, он оттолкнул испуганного слугу и быстро вошёл во двор. Найдя глазами крыльцо, он ясно заметил, как вдруг мелькнуло в дверях, распахнутых в сени, чьё-то лицо, дверь скрипнула и плотно закрылась, кто-то вскрикнул: «А-ах!» - и вновь стало тихо.

Но это припомнилось позже. А в этот миг книжник был полон только одним желаньем: увидеть свою Пересвету, сказать ей два слова наедине.

Не видя ни мрачных боярских слуг, ни лохматых лютых собак, хрипло лаявших возле конюшни, не слыша скрипа дверей и топота ног за ними, он кинулся в сени и шумно, с размаху вошёл в полутёмный дом.

Прямо перед собой, посреди светлицы, он разглядел пугливую тень старухи.

«А-а… мамка! - решил он сразу. - Боярыню стережёт».

В комнате с маленьким слюдяным окошком горела лампада. Здесь был полумрак, и книжник после дневного света всё видел неясно, плохо. Но по испуганному движению старухи, по расстановке вещей в светлице он не умом, а чувством вдруг догадался, что надо идти в ту дверь… вон в ту, которая слева.

Едва не толкнув старуху, книжник быстро шагнул вперёд и в левом дверном проёме увидел двух женщин. Одна из них молча стояла возле угла большой домовитой печи, откинув назад по-бабьи покрытую голову.

«Значит, боярыня, раз голова покрыта!» - отметил книжник.

С ней рядом стояла стройная девушка в розовой, как заря, одежде. Книжник узнал её сразу: «То милая лада моя, Пересвета!» И тут же забыл и о мамке, и о боярыне, и о князе с дружиной, и обо всём на свете. Он видел лишь стройную, как берёзка, юную Пересвету, встал перед ней и глухо, хотя ему показалось, что он закричал, спросил с ликующим счастьем:

- А-а… вот ты где, моя лада?! Сзади вдруг тонко запричитала мамка:

- Ой, страхи! Убьёт нас боярин за то, что пустили чужого…

Но молодая боярыня приказала:

- Молчи!

И улыбнулась Даниле:

- Здрав будь, премудрый книжник… аль меня не узнал?

О том, что приехал князь с сыновьями, боярыня с Пересветой уже слыхали от прибегавшего в дом Сыча. Но о том, что в усадьбе первым появится книжник, никто из женщин не мог и думать. Вот разве лишь Пересвета…

Она о книжнике думала едва ли не каждый день. И сердце её наполнялось то жаркой надеждой, то тяжким горем: уехал с посольством - и словно умер! Как будто и нет его больше в мире: осталась одна лишь память, лишь образ его в душе…

Анастасия ещё печальней думала об Андрее. Но встреч она не хотела: к чему встречаться, когда у ней муж - боярин? Да и Андрей, как муж говорил ей часто, не нынче так завтра женится на другой: мать нужна его малым детям…

Боярыня с Пересветой по склонностям, по возрасту, по заветным сердечным тайнам были скорее подругами, чем старшей и младшей в семье: мачехе шёл всего восемнадцатый, падчерице - семнадцатый год. Одна от другой они ничего не скрывали. Не было дня, чтобы они, скучая в усадьбе, не говорили друг другу - одна о горе, другая о счастье. И если боярыня Анастасия была тиха и печальна, то боярышня Пересвета - вся в юной радости, в ожидании близкого счастья.

- Счастливая ты! - говорила мачеха тихо. - А мне вот легче в могилу…

- Не надо, матушка, не печалься! - ласкаясь, в слезах, просила мачеху Пересвета.

- Придёт весна, возьму я и кинусь в омут…

- Ой, что ты, моя былинка!

- Иль зелье приму… Пересвета сердито хмурила брови:

- Твой муж, он отец мне, а тоже его виню: зачем тебя взамуж младую взял? Он-то, батюшка мой, уже стар, а ты, моя матушка, мне ровесница…

- Мне он чужой, постылый! - с тоской признавалась Анастасия.

- Зачем же шла за него? Чай, ведали все, что люб тебе юный княжич…

- Княжич Андрей был люб, да я ему не люба…

- Ну, полно… тому не верю!

- Зачем же он сватов с посольством услал к заморской царевне? Не кто иной, как Данила твой, сватом его поехал в Царьград! Ох, княжич, - молила она в слезах, - за что меня так казнишь?

С чисто девичьей непоследовательностью Пересвета лукаво взглядывала на мачеху и не то о Даниле, не то о княжиче говорила:

- А я его помню: статный… ланиты розовы… очи влекущи, - забыть нельзя!

- Не растравляй! - просила Анастасия. - Ведь ныне я мужня жена, а княжич - сон тайный!..

И вот этот сон опять из мрака вернулся: стоит он, напротив, в обличье Данилы, «свата»…

Не в силах справиться с горем, боярыня вдруг спросила:

- Ну как, привёз ли невесту? Книжник не понял и промолчал. Она, задохнувшись, переспросила:

- Ответь: привёз ли ему невесту? Молчишь? Аль стыд разъедает очи?

- Кому я привёз? И чего мне надо стыдиться? - опять не понял Данила.

- Сосватал ли в греках невесту для княжича? Отвечай!

Она опять задохнулась, не зная, что делать дальше, и досказала:

- Вон из-за этого вышла я ныне за старого воеводу… Данила Никитич с недоумением произнёс:

- Нельзя уже было искать Константину невесту: хворь его поедала.

- Не Константину… Андрею! - не в силах сдержать обиду, вскричала Анастасия.

Данила Никитич понял.

- Таким я сватом не ездил. Меня ты коришь напрасно.

Анастасия в страхе закрыла глаза:

- Ты лжёшь…

- Душою клянусь, не лгу! Князь посылал меня с княжичем Константином в Царьград за зодчим и с письменами к царю о дружбе… о Киеве также, о многом ином. Но ради Андрея князь Юрий туда никого не слал. Княжич вдов, однако, невест не ищет…

Анастасия вдруг поняла, что Данила не лжёт. Она откачнулась от печи, беспомощно огляделась: хотела сказать: «Постой!» - но голоса не было, и боярыня только глотнула воздух да горестно поглядела туда, где за дверью стояла мамка.

- Ты честно сказал, что не ездил сватом для Юрьева сына Андрея? - с трудом ещё раз спросила она Данилу.

- Душой бессмертной клянусь! Да и не хочет теперь князь Юрий, чтобы вдовый Андрей взял иную жену, кроме как от своих же бояр. Он сам при мне Андрею про то сказал…

Боярыня медленно опустилась на пол. Закрыв ладонями рот, боясь закричать от горя, она глядела на книжника молча, радуясь и пугаясь.

- Так, значит, меня обманули, сказав: «Он сватов послал к царьградской невесте…»

- Кто так говорил, скажи? - рассердился Данила.

- Боярин мне говорил… ныне - муж мой.

- Змеиная ложь устами его водила!

- Ох, тяжко! - тихонько сказала Анастасия. - Как тяжко: ведь то боярин…

Не поднимаясь с колен, как будто кланяясь, она досказала:

- То он! И батюшка мой, когда не хотела идти я за старого воеводу. Оба мне говорили. А я лютой лжи их поверила…

Она заплакала, и только тогда Данила вдруг спохватился, что мчался сюда не ради боярского горя, а ради встречи со счастьем своим - Пересветой. Он, улыбаясь, взглянул на неё и, совсем осмелев, взял тонкую руку:

- Так здравствуй… Дозволь сказать тебе, что хочу! Со двора вдруг послышался быстро растущий шум.

Потом рванулась наружная дверь, ведущая в сени, и в светлом её проёме встала фигура огромного бородатого мужика. В одной руке мужик держал наготове большую дубину с шипами на толстом комле, в другой руке - нож. А сзади него, на крыльце и ниже, стояли ещё мужики - бородатые, злые, готовые к драке.

- Кто ты такой? - свирепо спросил мужик широким и сильным басом. - Почто ввалился в боярский дом?

- А ты чего влез, холоп? - вдруг вспыхнул горячий книжник и резко шагнул к дверям.

Но бородатый не отшатнулся, не оробел. Напротив того: он тяжко шагнул навстречу и, обернувшись, сказал:

- Вяжи-тка его, робяты-ы! Давай, Таракан, сюды… Крыльцо заскрипело от сильных мужицких ног. Тогда вдруг вскрикнула Пересвета:

- Баган! Знать, бес тебя спутал? Иди с холопами прочь! Не видишь? То княжеский книжник… Данила Никитич… сотник!

Она назвала Данилу не сразу, будто споткнувшись, а «сотник» сказала твёрдо, и грозный мужик, неловко переступая с ноги на ногу, вдруг смутился.

- Дак что же мы, госпожа младая, - сказал он, вначале взглянув из-под мрачных бровей на Данилу, потом смущённо на Пересвету. - Мы, чай, боярину служим. Добро его стережём… От татей тебя да боярыню тут спасаем!

- Нету здесь татей! - гневливей вскрикнула Пересвета. - Иди себе прочь. Иди!

Баган неуклюже попятился, задел на ходу дубиной за дверь - и дверь загремела, потом сошёл на крыльцо - крыльцо закачалось, спрыгнул с крыльца на землю, и книжник услышал его спокойный и зычный голос:

- Добро-то не всё внесли?

- Всё! - ответил кто-то ему со двора.

- Гляди, а то засеку! - без злобы сказал Баган и, звякая на ходу оружьем и амулетами, грузно пошёл от крыльца по двору - к привычным своим делам.

Почти тотчас же послышался новый шум - вначале несильный, но многоногий, широкий. И книжник подумал: «Князь!»

Мамка выскочила наружу, а Пересвета осталась, и книжник сказал ей тихо:

- Вот и вернулся я, лада моя, к тебе… Девушка вспыхнула и смутилась.

- К тебе спешил, Пересвета…

Она окинула книжника быстрым, счастливым взглядом.

- Ты краше, чем той весной… живому цветку подобна!

Он говорил это сердцем, не думая о словах, и девушка, чувствуя это, не испугалась, не оскорбилась и даже не удивилась. Она глядела на книжника молча, доверчивым, нежным взглядом.

- И там, за далёким морем… и каждый час на Руси о тебе я думал…

Внезапно вбежала мамка.

- Ох, матушка Анастасия Суславна! - залепетала она в испуге. - Ох, страхи: боярин со князем сюда идут!

Анастасия вскочила с пола, на котором как опустилась, так и сидела до этого молча. Данила Никитич поспешно вынул заветный свиток.

- Вот «Слово» моё к тебе! - сказал он растерянной Пересвете. - Не чернью, но сердцем писалось то «Слово». Прочти и ответь мне сердцем!

Девушка быстро взяла письмо. Рука её вдруг коснулась руки Данилы. Он вздрогнул.

- Я завтра иду в поход, - добавил он прямо. - Весной возвернусь - приду за ответом…

Девушка внятно сказала:

- Приди!

Данила Никитич снова счастливо вздрогнул. Но уже некогда было ни оставаться, ни думать: и без того он стоял здесь долго, а князь подобного не любит…

Книжник выбежал на крыльцо - и как раз ко встрече: сопровождаемые боярином, князь и княгиня вошли во двор.

Боярин кланялся низко, хуля нерадивость слуг и свою оплошность, из-за которой не узнал он зараньше о славном приезде князя, не встретил хлебом да солью, а встретил собачьим лаем…

- Уйми ты собак! - свирепо велел он Якуну, и управитель сам побежал ко псам, и псы у конюшен завыли, давясь, словно костью, собачьим страхом и лютой, привычной злобой…



Глава XV. СПОР О ЗЕМЛЕ

Где древние Ростов и Суздаль,

там бояре хотят свою лишь правду

поставить, а не хотят сотворить

правды божией - говоря: что нам

любо, то и сотворим…

Владимиро-Суздальская летопись


Введя гостей в дом, Кучка велел звать боярыню с Пересветой да ставить на стол все яства и вина.

Он кланялся и обрядово клял «великую скудость» своей еды, слуг своих леность и дома «тепло худое». Но Юрий был весел, ласкова и княгиня, мирными - Ростислав и Иванка, пришедшие вместе с отцом в усадьбу.

Когда, одевшись в богатые платья, Анастасия и Пересвета спустились вниз, княгиня сказала первой из них, целуя её и лаская взглядом:

- Как прежде, юна, прекрасна! И платье - вельми к лицу…

Анастасия с горечью усмехнулась в душе: «Юна, прекрасна… но как постылы они - и это смиренное женское покрывало, и белое платье с твёрдыми поручами из золотого тканья, и алый бархатный хитон с широкими рукавами да башмаками из парчи и кожи! Одеться бы так, как одета невинная Пересвета: в девичий голубой наряд, без головного женского покрывала, с нерасплетённой толстой косой… Но нет, уж так не одеться: смиренной боярской жене - вековать под тем покрывалом!»

Анастасия тихо сказала:

- Благодарю за добро, княгиня, - и опустила глаза. Гречанка добавила, зная о любви боярыни к сыну князя, Андрею:

- Горлинка сизокрылая! Потом позвала Пересвету:

- Ты, дева, поди ко мне!

Поцеловав и внимательно оглядев Пересвету, она сказала князю с довольной улыбкой:

- Млада, словно цвет весенний! - и быстро перевела глаза на сына Иванку. Князь понял, секунду помедлил, кивнул княгине и весело произнёс:

- Да, девы русские краше всех!

- Эта же всех прекрасней! - бесстыдно глядя на Пересвету, громко проговорил вдруг старший из княжичей, Ростислав, успевший уже приложиться к чаше.

Князь строго взглянул на сына. Княгиня поджала губы. Боярин, заминая неловкость, истово попросил:

- Отведайте скудную пищу. Прошу тебя, добрый князь. И тебя, княгиня. И вас, преславные княжичи!

Он мягко велел жене:

- По доброму обычаю - чти гостей! Анастасия склонилась:

- Милости просим, князь…

- С пути славно и пить, и ясти! - не обращая внимания на строгость отца, с откровенной алчностью вновь произнёс Ростислав и первый, прямо руками, схватил со стола еду.

Князь промолчал. Лицо его помрачнело. Потом, тряхнув головой, он весело улыбнулся, будто решил не гневить себя в этот день пустыми делами. Выпив и взяв еду, он повернулся к Кучке и, улыбаясь, как прежде, громко сказал:

- Пить нам в хорошем доме во благо. Однако, боярин, пришёл я к тебе по иному делу. Ибо я помню завет отца моего, премудрого Мономаха: «Питию, еде, спанью не предавайтесь… не будьте ленивы ни на что доброе!» За этим добрым я к тебе и приехал.

Кучка насупился. В сердце его шевельнулась тяжёлая, застарелая злоба. Но он заставил её смириться: к чему до срока давать ей волю? Мудрее - повременить. К тому же князь ему даже и нравился: смелый в решениях, умный, весёлый и твёрдый, - такого бы и любить! Ан, больно уж жмёт… всю жизнь теснит, супротивник!

- Нетерпелив же ты, княже! - помедлив, сказал боярин с невольно выступившей на губах дружелюбной усмешкой. - Уж лучше за чашей твори веселье…

Но князь, как видно, принял внезапную мягкость в голосе Кучки за желание идти на уступки. Взглянув на Кучку и всё ещё улыбаясь, он громче, твёрже ответил:

- Судьба велит мне творить иное. Поэтому я отвечу тебе, как царь Александр Македонянин: «Не по нужде творю, а по судьбе!» Московское порубежье и новый город на нём есть, видно, судьба моя. Оттого о них мысли не покидают…

Кучка смолчал. Сердце его не хотело слушаться воли, но он ещё раз заставил себя смириться. Так, чтобы князь это понял, он сделал вид, что по слабости слуха не слышал последних слов Долгорукого, взял со стола высокие чаши и снова с мягкой настойчивостью протянул одну из них князю:

- Отведай вино сие, княже. Славное есть питьё…

- Отведаю. Ибо питьё лишь у отрока ум отбивает, а муж не теряет разума. Так и я…

Юрий спокойно и быстро выпил, вытер бороду рушником.

- Однако хочу от тебя иного…

Он на секунду запнулся, взглянул на княгиню. Она взмахнула большими ресницами, словно сказала «да!», и князь, улыбнувшись жене, добавил:

- Продай мне, боярин, вотчину эту миром. А с ней продай и здешние твои сёла. Либо же дай их в приданое вон Иванке за дочерью Пересветой: буду строить здесь новый город!

Боярин дрогнул. И без того мясистое, красное лицо его побагровело.

- На то твоя воля, - сказал он глухо. - Однако вотчина мне нужна: сам хочу сесть в ней к старости крепко..

- Крепче меня нельзя.

- Мыслю, что можно. Ибо князь - это воин. Ныне ты либо сын твой - здесь, завтра - сядешь князем на Киев. А я на сем месте - вечно!

- И я хочу вечно. Недаром бежане, сюда придя, остаются тут с превеликой охотой. Недаром и я свой новый город затеял: место это в средине Русской земли! Оно здоровому сердцу подобно для всей Руси. Подумай, Степан Иваныч, реши. А я не скупой: дам тебе за Московскую вотчину много гривен златых…

Боярин упёрся.

- Вотчина от отца. Потому и глаголется: «вотчина» Не продам. О зяте же - дай помыслить…

- Взгляни вон, боярин! - сдержав обиду, вскинул князь длинную, сильную руку и указал за окно, где за лесом и полем лежал московский посёлок. - Твоя вотчина с моим Помосковьем стоит впритык. Как же я буду строить здесь новый город, если земля моя вон на твою находит? Боюсь, - добавил он, усмехнувшись, - что и по твоим лесам пойдут строители с топорами… Боярин привстал, озлобленно крикнул:

- Любого псами стравлю! Не дам ходить по моей земле…

Ростислав, опрокинув чашу, вдруг громко захохотал:

- Ох, строг ты, боярин! - и вновь склонился к столу Юрий свирепо взглянул на сына, потом на Кучку, но вновь сдержался.

- Всех псами не стравишь, ибо и псов не хватит, - сказал он с тем осторожным спокойствием, которого так боялись бояре. - А городу быть на этой земле - судьба!

Кучка тише спросил:

- Кому он надобен здесь, тот город? Князь оживился:

- Чай, знаешь сам, за Москвой-рекой лежит не моя земля. У меня есть дружина, но есть и чужие рати… вдруг да пойдут на Суздаль?

- Им не дойти: далече!

- Однако бежане дошли?

- Бес их, нечистых, гонит.

- Бес же и недруга наведёт. Поэтому надо крепить Московское порубежье. Пусть там, где пусто, встанет посёлок. А там, где стоит посёлок, путь встанет крепостью город. Делам моим надобен он, боярин. Продай же мне эту землю. Чай, видишь: нужна для дела!

Боярин хмуро взглянул на жену, исполнявшую дело хозяйки молча, на дочь, сияющую, как солнце, на княжичей - алчного черноглазого Ростислава и на Иванку - спокойного, с острым и чуть кривым, как у матери, носом. Взглянул он и на смуглолицую княгиню, не то лукаво, не то равнодушно смотрящую на всех чёрными, полными тайн глазами. Потом опять поглядел на строгого князя, подумал и с вызовом, грубо ответил:

- Я сам, князь Юрий, хотел бы торгом взять твоё порубежье…

Князь искренне поразился:

- Ты? У меня? Моё Московское порубежье? Опомнись! Знать, выпил ты медове непотребно!

- Вот и не пил!

- Тогда высоко занёсся. Не упади.

Голос князя вдруг зазвенел угрозой, но Кучка уже не смог удержаться и с прежним вызовом зло сказал:

- По высоте и крылья… Князь быстро встал.

- Я подсеку их, брехун лукавый!

С грохотом упала скамейка. Вскрикнула Пересвета. Большими, одержимо горящими глазами Анастасия взглянула на мужа. Казалось, не князь, а она сейчас кинет в лицо воеводе слова угрозы и обвинений.

Братья-княжичи ждали молча.

И лишь княгиня вдруг мягко сказала князю по-гречески:

- Не злобься… остынь. Князь крикнул:

- Мечом засеку седого!

Княгиня беспомощно оглянулась, взяла его за руку:

- Сердце своё сдержи! - И строго по-русски сказала Кучке: - Очнись, боярин. Чай, это - князь твой, а я - княгиня. Добро ли в своём дому затевать такое?

Боярин медленно поклонился.

- Прости! - сказал он княгине хрипло. - Забылся… И, через силу сдерживаясь, также медленно поклонился князю:

- Отведай же мёду, Юрий Владимирович!

Он потянулся к чаше. Однако князь сердито отвёл боярскую руку с чашей, шагнул от стола и сухо сказал:

- Я вижу, боярин, что торг ты ведёшь неразумный. Зачем тебе эти места на Москве-реке? Ты жаден, своекорыстен. Однако тебе ли эти места? Окинь-ка их оком: холм московский высок - не для тебя, а для князя. Встань на чело холма - и узришь всю Русскую землю от края до края!

- Что же ты видишь с того холма? - с усмешкой спросил боярин.

Князь покраснел от обиды, но всё же внятно сказал:

- А вижу я Русь, стонущую от усобиц и мора. Ещё я вижу, что вы, бояре, своекорыстны.

- А ты своеволен!

- На то я князь.

- На то мы бояре!

- Выходит, меж нами - брань? Боярин уклончиво ответил:

- Зачем же лишь брань? Можно ещё и миром…

- Не всё можно миром.

Князь быстро прошёл от стола к окну, от окна к столу и с горечью бросил:

- Во время оно такие, как ты, воеводы искали правды и чести для всей земли Русской. Недаром вещий Баян славил бояр в старых песнях, ибо ярыми были они впереди полков…

- Так что же, и ныне бояре отчизне по чести служат.

- Нет, ярость ваша нынче не для отчизны, а ради алчной поживы! Ныне и ты яр только на рухлядь и землю, а не на благо Русской земли!

Боярин вскипел обидой:

- А сам почто Долгоруким зовёшься? Чай, ведомо всем, что и сам ты о собственной силе мыслишь. Затем и своих сыновей взрастил, чтобы сели они на уделах по всей Руси, от Дикого Поля до Чуди… вон, княжича Ростислава недаром везде сажал!

Юрий вдруг задержался возле стола. Прищурив острый, внимательный глаз, он встал перед Кучкой.

- Добро! - подумав, сказал он внятно. - Но вот припомни: ведь славен и мудр был мой отец Мономах. Великим князем сидел он в Киеве. А нас, своих сыновей, держал между тем на прочих уделах. Того же и я хочу. Не оттого ли и были при Мономахе по всей Руси добро и покой? Не благо ли мне подумать о том же?

Боярин угрюмо бросил:

- Благо моё, боярское, всё же выше: чай, мы - бояре, всему опора и сила. Нам и решать. А ты теснишь нас…

Князь гневно вскричал, отбросив ногой скамью:

- Не всех я тесню, а таких, как ты! И тесню за то, что вы мне дело судьбы творить не даёте! Вон ты здесь, как вор, моё Помосковье грабишь! Лес мой изводишь! Землю мою дерёшь… тёмных бежан хватаешь в холопы!

- А ты?

Но князь перебил:

- Молчи!

Поняв, что в ссоре со злопамятным князем позволил себе промолвить лишнее слово, боярин попытался было смиренно сказать: «Прости!» - но князь, разъярившись, опять закричал:

- Молчи! - и, остро сверкнув глазами, подставив широкие плечи отроку с княжьей шубой, толкнув ногой наружную дверь, свирепо, грозно добавил:

- Я вижу, злоба твоя сильнее, чем разум. И мы ещё встретимся, погоди!

Яростно хлопнув дверью, он вышел, и в горнице стало тихо.

Преодолев дрожь сердца, Кучка сказал княгине:

- Ты защити хоть меня, княгиня! Князь Бога гневит. Во злобе винит безвинно…

Нерусским, невнятным говором княгиня ответила мягко, но равнодушно:

- Я без меча, боярин. Сам ловок - обороняйся! И вышла вон.



Глава XVI. ВРАЖДА

Уже я здесь, попленю землю твою!

Житие князя Александра Невского


Наутро Юрий опять приехал в усадьбу.

Делая вид, что и не было ссоры, он ездил в усадьбу два дня подряд. Два дня встречал его Кучка с большим почётом: сам выбегал навстречу раздетый, без шапки и вёл к столу.

Два дня у ворот усадьбы нетерпеливо топтались и звякали стременами и золотым налобным да золотым подгрудным набором крепкие кони князя.

Два дня вся усадьба жила в суете и тревоге: дымились печи; возле вооружённых ножами и топорами слуг дёргались в предсмертных судорогах и обливались кровью куры и поросята; из погребов Баган и его подручные ходко тянули бочонки с вином да брагой; боярыня по приказу Кучки каждый день вынимала из сундуков свои самые дорогие наряды, меняла украшения на шее и на руках…

Однако и князь был невесел, и Пересвета с боярыней - молчаливы, и Кучка смотрел угрюмо. Один лишь прожорливый княжич Ростислав ел да пил за столом без всякой заботы, а выпив, нагло глядел на боярышню Пересвету.

Андрей в усадьбе не появлялся, но Кучка, казалось, ждал его каждый час: на шутки князя и пьяного княжича Ростислава еле кривил сухие, твёрдые губы, от шума шагов наливался кровью.

Ещё в тот вечер, когда рассерженный князь покинул усадьбу, а вслед за ним ушли и княгиня с Иванкой да Ростиславом, боярин, вернувшись в горницу от ворот, за которые провожал княгиню, ревниво спросил жену:

- Был до меня тут проклятый княжич Андрей? Анастасия смолчала.

- Что он тут делал? - вскричал боярин со злобой. - Ну что? Отвечай, нелюба!

Боярыня вновь не ответила мужу ни слова.

- Он речь с тобой вёл ли? - допытывался, холодея в душе, боярин. - И коли он вёл, то о чём? Ну, вёл ли? О чём? - просил он жену всё настойчивее и злее, хотя давно уже сам решил, что был здесь проклятый княжич, что видел Анастасию и что беседовал с ней. Оттого и бледна. Оттого и стоит у стола неподвижно, и смотрит мимо, будто слепая…

По-своему Кучка любил жену глубокой, почти суеверной, последней в жизни любовью внутренне одинокого, нелюдимого, старого человека. Опытным глазом он ясно видел, что её горячая, но ещё незрелая, по-девичьи хрупая душа с годами могла бы стать неодолимо прекрасной, зрелой, женской душой. Он жадно тянулся к этой душе, хотел её теплоты, готов был во имя этого многое в сердце своём подавить, исправить. Но стоило колючке ревности уколоть обнажённое Кучкино сердце (а этих уколов, казалось ему, не счесть!), как старый боярин вскипал нестерпимой злобой и этим сам же (тоже без счёта) отталкивал прочь от себя молодую душу жены.

Боярин был недоверчив и чёрств. Не в его раз и навсегда установленных правилах было без толку жалеть жену: и первой жене, и второй, и теперь вот третьей, при всей любви к ней, велелось дышать по его лишь воле. Что стар он, а эта юна - расчёт невелик: юна или нет, а всё она - баба. Мужним умом и жить! Поэтому даже теперь, подавив невольную жалость к жене, стоявшей с бессильно опущенными руками, Кучка злобно спросил:

- Молчишь? Таишь от меня ту встречу с Андреем? Анастасия вдруг поглядела на мужа большими и грустными, словно пронзёнными болью глазами. Она как будто впервые увидела его в горнице в этот день. Увидела, пристально пригляделась и удивилась: что это за старик здесь, возле неё, без толку машет руками? Кто он такой - седой, краснощёкий, с вспотевшим морщинистым лбом, в кафтане из богатой ткани? Зачем он кричит? Чего у неё домогается? Почему?

Взгляд её был так удивлённо пуст и вместе с тем проникнут таким нестерпимым горем, что Кучка внезапно понял: Анастасия молчит не от страха перед боярским гневом. Об этом гневе у неё и заботы нет! Она молчит оттого, что давно уже душою ушла за своим Андреем!

Мыслями - там она, за стеной, на безвестной его дороге…

«Там сейчас она и ведёт с ним беседу! - с тоской подумал боярин. - Ведёт и ведёт, обо мне забывши… оттого и молчит здесь как истукан. Потому и стоит как слепая, что в мыслях туда ушла! Потому и бледна, что вся кровь любимому вслед рванулась! Оттого и руки без сил опущены, и глаза пустые. Ох, горе моё… ох, горе!»

Подумав так, Кучка впервые за этот год вдруг дрогнул и ужаснулся. Но ужаснулся он не силе любви жены, обманутой им, не беззащитности и безмерности её женского горя. Он ужаснулся лишь той тяжёлой потере, которой грозила ему молчаливая любовь жены к другому. И поэтому вместо жалости наполнился, словно ядом, ревнивой и злой обидой. Шагнув к жене с кулаками, он грубо спросил:

- Что, злосердечная, смолкла? С чужим небось когда виделась без меня, вот так не молчала?!

И вдруг затопал ногами:

- Я знаю, что не молчала! Как тать, он в мой дом вошёл, когда я был с князем Юрием там, в посёлке! Как тать полночный, как бес лукавый…

Лицо жены покрылось румянцем. Глядя боярину прямо в глаза, она негромко сказала:

- Тать полночный и бес лукавый есть вовсе не он, а ты!

Боярин качнулся. Он даже не сразу понял: про что это вдруг сказала Анастасия? Он просто увидел её лицо - белое, в ярких пятнах, с презрительными глазами. Увидел - и поразился: что она тут сказала? Как посмела ему, владыке, сказать, что он «тать полночный»?!

- Ты про меня это «тать полночный» сказала? - спросил он почти со страхом.

- Да, сказала то про тебя. Ибо тать есть не княжич Андрей, а ты. И не только тать, но и злой обманщик. Ибо кривдой смутил ты меня, постылый! Лукавой ложью взамуж меня ты взял!

Она говорила внятно, всё более подаваясь вперёд и спеша, а глаза её остро и неотрывно глядели ему в лицо - сверкающие, большие…

Боярин от ярости сел на громко скрипнувшую скамью.

- Замкни дурные уста! - почти попросил он хрипло. - Скорее укроти язык свой! Не то я сам его укрощу!

- Чего пугаешь? Не люб ты мне, - громко и жёстко опять сказала Анастасия. - От тебя хоть в омут…

- Убью!

Боярин швырнул скамейку под стол, возле ног жены.

- В железах сгною!

Он подошёл к ней вплотную и властно взял за плечо.

Дрогнув от боли, опять побледнев, но не мигая и внутренне вытянувшись, как струна, она упрямо сказала:

- Я прежде сама убью себя, зверь нелюбый! Кучка толкнул её, потрясённо шагнул назад.

- Чур нас, глагол бесовский! - забормотал он, перекрестившись. - Безумная ты…

- От тебя, бес, и разума нет! - всё так же тихо, дрожа всем телом, сказала Анастасия.

Боярин перекрестился ещё раз. Даже ярость его пропала: впервые так страшно, так непонятно, безумно глядя в лицо одержимо сверкающими глазами, говорила с ним Анастасия. Сердце его будто вдруг раскололось. Пот высыпал, как роса, на жаркую шею.

- Ох, сердце моё терзаешь, что лютая гарпия! - еле выдавил он, облизнув сухие, спёкшиеся губы. - Ныне кричишь непотребство, заутро кинешься в омут…

- И кинусь!

Боярин, смолчав, задохнулся: выкрик Анастасии ударил его, как плеть. Он сильно шагнул к жене и рванул её на себя за тонкие, белые руки.

- Молчи, супротивница! - пригрозил он глухо. - Зря не гневи! Ибо час твой, видать, пришёл…

Но тут же, разжав ладони, он удивлённо взглянул на лицо жены и вскрикнул: закрыв ввалившиеся глаза, она упала ему на грудь. Потом, всё так же с закрытыми глазами, безвольно и странно попробовала оттолкнуться, но не смогла, бессильно обмякла и медленно, словно подбитая под ноги, сползла как-то боком и упала на пол.

Сразу опомнившись, Кучка кинулся к ней.

- Настасьюшка! - зашептал он в страхе. - Цветик мой… горлинка… лада!

На крик пришла Пересвета. С мамкой, с прислужницей-девкой она отнесла свою мачеху на постель, а боярин, не поднимаясь с пола, глядел им вслед, и ему казалось, что из его больного, старого сердца льётся последняя кровь на душу, на мозг - на горький остаток жизни…

Однако утром Анастасия встала. И когда в усадьбе опять появились князь и княгиня, она их встретила низким поклоном, просила отведать яств и вина. Только всё время руки, ресницы и губы её дрожали, и Кучка со страхом ждал, что вот-вот опять упадёт она с лёгким стуком возле стола на сосновый пол…

Боярин вместе с женой угощал гостей и на шутки Юрия складывал твёрдые губы в улыбку, а сам поджидал беду: неотвратимый приход Андрея. Ненависть к княжичу, старая злоба к князю, сознание вины перед женой - мешали Кучке дышать. И на всё, с чем князь к нему обращался, сводя разговор к усадьбе или боярским сёлам, лежащим окрест, Кучка ответствовал только:

- Нет…

Юрий не мог уехать домой ни с чем: нельзя было бросить дело, задуманное давно. В конце концов, не сделать ли так, как требует сын Андрей: посечь упрямого Кучку?

Но всякий раз на ум приходило:

- Нельзя. Попробую кончить миром. Недаром отец, Мономах, сказал в своём «Поученье»: «Ни правого, ни виноватого не убивайте». И он же учил: «Не имейте гордыни в уме и в сердце». Значит, надобно встать превыше своей обиды во имя важного дела!

До бешенства тяготясь угрюмым боярским упрямством, он сильно, нетерпеливо хватал щепотью свою рыжевато-седую бородку, трогал решительный крупный нос, тоже, как и боярин, хмурился на мгновенье, но сдерживал сердце и снова весело обращался к Кучке:

- Продай же усадьбу да сёла свои, боярин. Пусть встанет здесь новый мой город, во имя добра, как щит! Давно я его замыслил. Сам знаешь, что ныне поют уже стрелы над Окской поймой. Стучат уже копья в Московском устье. Звенят мечи вкруг нас недалече: племянник мой, киевский князь Изяслав, и брат его Ростислав Смоленский, а с ними Муромский Ростислав Ярославич, и Глеб Святославич Рязанский, и новгородские недруги наши - хотят нам горя! Готовы их рати пойти за Москву-реку, по нашим суздальским землям. Надо крепить Московское порубежье. Пора, боярин, пора! К чему тебе здесь усадьба? Не лучше ли, чем отдать её так врагу, соединить эту землю в руке единой… в моей руке, воевода? Продай же. Ответь. Реши…

Боярин твердил, угрюмо выслушав князя:

- Ты этого хочешь, княже, не оттого, что стрелы чужие грозят тебе отовсюду. Ты этим силу свою крепишь, дабы в уделе своём быть сильнее бояр. А может, сильнее бояр и в других уделах? Лукав!

- Но я прошу не ради себя, а ради общего дела!

- А наше боярское дело чьё?

- Ваше только. Своекорыстное дело!

Боярин слушал, хмурился и молчал. Наконец, пересилив стыд, он сказал с тяжёлой усмешкой:

- Добром ты усадьбу просишь… А княжич Андрей мне мечом грозит. Жену мою на позор и мой гнев обрекает. Ишь ходит - бледна… безумству душа подобна!

Не выдержав, Кучка всхлипнул:

- Знать, снадобьем опоил он боярыню… Видишь? Себя не помнит!

Князь мягко тронул красную руку Кучки:

- Она молода. Обойдётся. - И, вздохнув, с печальным упрёком добавил: - Поторопился выдать её за тебя Суеслав Ростовский. А ты поспешил жениться: стар ты, Степан Иваныч, для юной девы.

Боярин обидчиво дрогнул:

- Немногим тебя старее…

Но князь, улыбнувшись, ответил:

- Так я и живу со старой!

Порозовев от женской обиды, княгиня спросила его с упрёком:

- За что меня обижаешь? Князь весело досказал:

- О том, матушка, что на младых не гляжу! И вновь повернулся к Кучке:

- Младому младой и нужен. Вон сын у меня - Иванка, а дочь твоя - Пересвета… младым совместность - добро!

Боярин опять замкнулся и промолчал.

- Так что же? Ни так, ни этак? Ни в торг, ни на свадьбу?

Не отвечая прямо, боярин истово поклонился:

- Отведай еды моей скудной, княже!

Князь резко дёрнул бородку, крякнул и отвернулся.

- Ну, коли так, пусть так! - сказал он сердито. - Однако, боярин, помни: худо будет тебе и здесь. Как их ни останавливай, а начнут мои смерды сечь тут лес, орать с весны пашню, бортничать[22] по твоим лесам…

С особым значением он прибавил:

- Андрейшу строить город пришлю… Кучка быстро ответил:

- Тогда я с Настей в Суздаль уеду.

- Вотчину так и так не продашь? И Пересвете не дашь с приданым?

- Нет. В приданое с Пересветой тоже не дам: самому сгодится. Лучше ты сам продай мне княжий посёлок на сей реке…

Князь шумно встал:

- Спасибо за хлеб да за соль. От двери он обернулся:

- Меня ты ещё попомнишь! - и вышел вон.



Глава XVII. ЗИМНЕЕ УТРО

Ты далече ль едешь?

Куда путь держишь?

Скоро ль ждать велишь,

Когда дожидать?

Былина


Охранная княжья дружина стояла в посёлке три дня, дожидаясь прихода главной бойцовской рати. За эти три дня зима укрепилась. Мороз, как ловкий кузнец, заковал в свои панцири сильную воду Москвы-реки. Густо лёг снег. Всё стало вокруг нарядным и тихим: на землю спустился мир.

Греясь возле костров, разминая наутро иззябшие и затёкшие от неудобных ночёвок ноги, воины князя кричали:

- Ого-го-о!

Снег от этого сильного и весёлого крика вспархивал с веток и долго сверкал и кружился, подхваченный ветром, облитый румяным солнцем.

- Вот и опять зима к нам на Русь пришла! - говорили, невольно любуясь прелестью мира, добрые люди.

Другие предупреждали:

- Не радуйся зря-то: начнутся теперь морозы. Михайла да Юрий[23] - пред зимней бурей!

- Потом Варвара заварит!

Весёлые соглашались:

- Трещит Варюха, береги нос да ухо!

- Придётся теперь беречь!

Но в голосах людей, опасающихся морозов, легко звучала общая радость. А снег, казалось, почуяв это, всё падал и падал. День ото дня он всё гуще валил с небес, скрывая земные раны, ямины и овраги, ржаво-жёлтые косогоры, обтрёпанные ветром кусты, корявые кочки пней, звериные норы, сор. Он покрывал пушистым платком зимы поля, леса и дороги. Смутное небо было похоже на безмерно большой сугроб, с которого ветер сваливал вниз большие охапки снега.

На третий день снегопад прекратился. Украшенный белой порошей, мир открылся ясным глазам людей, как новая смоляная изба: встань в ней, новой и чистой, встань и возрадуйся вечной сладости жизни!

Так и взглянула на мир Любава.

Рано утром вышла она к реке с деревянным ведром, сделанным из дуплистой осины. Вышла и удивлённо встала под взгорьем - так было повсюду славно! Попеременно она взглянула на красное зимнее солнце, медленно лезущее на синее небо из-за тёмных лесов Заречья, на гладкий прозрачный лед с живыми, переливающимися на фоне тёмной воды воздушными пузырями, на дальние дымы у Яузы и на горах за рекой, и у Кучкова поля, где были боярские сёла, и на дымки, повалившие вдруг из тёмных и низеньких изб посёлка, где бабы, раскрыв скрипучие двери, чтобы дать дыму выход, начали новый день.

На сердце Любавы лежал покой: кончились дни скитаний. Пришли, наконец, бежане на тихий кусок земли. Хоть голо пока в их жизни, несыто и тесно, ан - угол есть!

Вначале, когда пришли, старик Феофан-черноризец позвал к себе Страшко и Любаву с Ермилкой в тёмную келью возле церковки согреться. Они там согрелись, проспали первую ночь. А утром не только Любаву с Ермилкой, но всех бежан поставил княжеский зодчий, старик Симеон, в нагретые избы.

Страшко не стал отнимать избу у Федота, хотя, как тиун, и мог бы. С Любавой и сыном он отошёл на постой к одноглазому, хитрому Полусветью. Демьян да рыжий Михаила с бабой Елохой, сыном Вторашкой и прочими чадами поселились у мужика в лаптишках, Чечотки Худого. Мирошка встал у Ивашки, того, который был в рваной овчине.

«Жаль, что не вместе с нами пошёл Мирошка. Не смог принять его Полусветье в свою переполненную избу, - вздохнула Любава. - Однако он близко, рядом…»

«Теперь уж навек он рядом!» - решила она в то утро, выскочив из избы за водой и взглянув на ядрёный, солнечный мир счастливыми, ласковыми глазами.

Мир вокруг голубел, сиял, искрился, жил, хрустел - славный, радостный мир зимы! И Любава, весело задевая днищем осинового ведра пушистый, чистый снежок, упавший на взгорье, сошла по тропе к реке.

Там, на светлом, но уже крепком льду, гремя копытами и пуская пар из широких, жарких ноздрей, топтались у проруби кони. Возле коней, поя их, шумели трудолюбивые люди княжеских военачальников.

- А-а, здравствуй, Любава! - сказал один из этих людей, сверкая зубами на розовом, безбородом лице. - Рано ты нынче встала.

- А ты и того пораньше! - ответила девушка, сторонясь коней. - Налей мне, Кирька, водицы…

Отрок Данилы-книжника, юный, весёлый Кирька охотно сунул осиновую долбянку в тёмную, неширокую прорубь.

От проруби тонко струился пар. Попадая в луч солнца, бьющий из-за спины коней пар начинал гореть и струиться множеством ярких, прозрачных красок. Он был многоцветным, как кисея, и вместе с тем призрачным, невесомым. Дружина глядела на этот пар с такой же счастливой улыбкой, как летом - на радугу в небе.

Любаве вспомнился приговор:


Гори-гори, радуга,

Да вёдро надолго!


А вспомнив об этом, она подумала, что зима, видно, будет здоровой: крепкой, морозной. Снежок да мороз вначале - уж больно всегда к душе…

Тем временем Кирька поставил ведро на лёд.

В чистой, белой осине вода колебалась ровно, была прозрачной, будто единая капля. Морозец сразу же прихватил её на краях, и края ведра округлились, сверкнули в луче спокойно и так же ясно, как и края первозимней проруби.

- Как нынче спала, Любава? - спросил, улыбаясь, Кирька.

- Добротно спала, легко.

- А мы нынче ох замёрзли!

Юноша закряхтел и поёжился, изображая степень ночной прохлады. Но тут же весело засмеялся - румянощёкий, со сверкающими, белыми, как первая пороша, зубами.

- Бедный Мирошка совсем застыл! - добавил он как бы между прочим.

И девушка сразу притихла. Отвернувшись от Кирьки, чтобы он не заметил невольной озабоченности на её лице, она как можно спокойней спросила:

- Опять всю ночь с тобой у костра сидел?

- Опять.

- В поход идти его соблазняешь? Кирька беспечно взмахнул рукой:

- Не я соблазняю: он сам идёт. В избе, чай, душно да тесно. На воле - слаще…

Потом добавил:

- А что ты соблазном похода меня коришь? Раз хочет Мирошка идти в поход, пускай идёт! Ты думаешь, здесь-то лучше?.. Ну-ну, не балуй! - вскричал он сердито, дёрнув коня за повод. - Ещё в канавину угодишь! - и оттеснил коней от воды.

Мир для Любавы сразу же потускнел, как будто и не было в небе солнца, и снег под солнцем не искрился, не сверкал.

- Так, значит, верно: Мирошка идёт в поход? - тоскливо спросила она Кирюшку. - Куда же ему в поход? Уж не туда ли, куда князь Юрий нашего Никишку раньше услал?

- Нет, вроде как не туда. В другой поход. Вон туда! - легко ответил Кирюшка, махнув рукой на Заречье. - Ох, славно там вступим в сечу с врагами князя! Глядишь, Мирошка хорошим воином будет: всё лучше, чем землю сохою драть! А ну ты, гнедой, не лезь! - вскричал он опять свирепо и попросил Любаву: - Дай мне ведро, а то утоплю гнедого…

Пока суетливый Кирька и раз и два черпал воду из проруби для гнедого, пока конь пил, раздувая ноздри, влезая мордой в ведро до самого днища, Любава стояла и меркла, как меркнет день, когда вдруг с запада выйдет облако, скроет солнце и сразу станет повсюду скучно, холодно, неприютно…

Сзади кто-то всё ближе скрипел снежком, идя по тропе. Вот этот кто-то тихонько вышел на гладкий лёд, приблизился к проруби. Но Любава даже не оглянулась: печальными, потерявшими блеск глазами она следила за Кирькой и за конём, потом - за ведром, которое Кирька, наполнив свежей водой, поставил возле Любавы.

Вздохнув, Любава нагнулась, хотела поднять ведро - и смутилась: вместе с её рукой к ведру потянулась ещё рука. И девушка, вспыхнув, сразу узнала: он…

Мирошка мягко поднял ведро. Несколько светлых капель упало, дробясь, на лёд. Лучик солнца ударил в бусины капель, и они заиграли, как самоцветы, на синем льду.

Любава сказала:

- Ой, напугал меня, право!

Но голос её, и лицо, и значенье случайных слов были полны не испугом, а снова счастливой радостью оттого, что день начинается так хорошо, что в чистой долбянке вода - светла, что взял долбянку - парень Мирошка, что снег скрипит под его ногами чисто и весело, в лад скрипу шагов и самой Любавы…

Медленно, молча они поднялись на берег.

Посёлок лежал перед ними новый, недавно возникший после очередного пожара. Высокие, крепкие тыны, поставленные людьми для защиты себя и скота от зверя, особенно от волков в глухое зимнее время, были подобны ладоням, поставленным пальцами кверху перед безглазыми ликами изб, потому что прозрачных окошек в те годы избы простых людей не имели. Но девушке и Мирошке посёлок в то утро казался милым - под крепким широким взгорьем, с летучим клокастым дымом от очагов, с хлопаньем крыльев и звонким пеньем позднего петуха.

Любава с улыбкой взглянула в лицо Мирошки. И тут же смутилась, зарделась, как маков цвет: парень глядел на неё так ласково и открыто, что сердце её на мгновенье будто остановилось. Потом оно радостно распахнулось, как дверь навстречу летнему солнцу, а кровь прилила к щекам Любавы так сильно, что даже мелкие слёзки выжала на ресницы.

- Ты что же? - спросила Любава, заставив сердце смириться. - Опять по ночам у костра с Кирюшкой сидишь? Аль у Ивашки Овчинного на полатях уж больно худо?

- Так что?

Мирошка принял ведро из правой в левую руку, вздохнул и сказал:

- Да так…

Он не сказал Любаве, что быть одному у Ивашки - тоска невмочь: тянет Мирошку к избе лукавого Полусветья, где прижилась Любава Страшкова. От этого каждый вечер ходит он к той избе да стоит до ночи у тына в надежде хоть голос её случайный услышать, хоть след Любавы увидеть, а то и внезапно встретить, коль выскочит из избы…

Сейчас по ночам не спится Мирошке и от иного: каждую ночь возле изб, у реки и на взгорье, везде вокруг негасимо и жарко горят костры, ночует княжья дружина. Дружине и ночь, и лютый мороз нипочём. Её и зверь свирепый боится. А скоро будет её бояться и недруг: дружина идёт в поход…

Вздохнув, он подумал об этом походе, а Любаве только сказал:

- Да так…

Сказал и тайно подумал:

«Прощай, красавица лада. Надолго с тобой расстанусь!»

Как будто почуяв это, Любава спросила его с отчаяньем в сердце:

- Слыхала я от Кирюхи: решил ты идти с дружиной…

- Решил.

- Ох, страхи!..

Любава остановилась. И сердце в ней тоже остановилось. И кровь отлила от ушей и щёк. Но слёзы на глазах остались…

- Чего ты идёшь, Мирошка? Похоже, всё воли желанной ищешь?

Мирошка сказал:

- Ищу…

Потом взглянул на Любаву, спросил с надеждой:

- А что? - И тут же, вздохнув, прибавил: - Идти так идти…

Не смея глядеть на милого сердцу парня, Любава тихо проговорила:

- Коль у Ивашки тебе так скучно, иди к Полусветью, к нам… чай, мы потеснимся.

С нежностью и отчаяньем, словно уже теряя Мирошку в страшный и неизбежный час его воинского похода, она горячо сказала:

- Теперь расставаться с тобой нам с батей даже только и на ночь трудно! Жил бы да жил ты с нами…

Мирошка едва удержал ведро.

Схватить бы ему Любаву и понести по белому взгорью до самых изб на глазах людей. Уж больно мила она сердцу, ласкова, добролика!

Но именно потому, что больно мила, нельзя нести её на руках по белому взгорью: легче упасть на землю да поклониться ей так же, как кланяются волхвы огню!

Но и упасть на землю нельзя Мирошке: совестно отчего-то перед людьми и самой Любавой. Легче взглянуть на Любаву да всё ей просто сказать: «Люблю, мол…»

Ан и сказать нельзя: язык остыл за зубами. Да и глаза, как их ни неволь, боятся глядеть на девушку, хмурятся сами, ибо Любава слепит их, подобно солнцу!

А как не взглянуть? Взглянул исподлобья - и сердце захолонуло в груди: Любава сама зарделась, глаз не поднимет…

Любит!

Легко перекинув ведро из левой в правую руку, Мирошка шумно вздохнул и вдруг засмеялся: на сердце стало спокойно, будто бы он Любаву уже и нёс по холму не раз, и открыто глядел на неё немало, и слово своё о любви сказал. Поставив ведро на снег, он потёр зазябшие руки, дунул на них горячим дыханьем и весело поглядел на мир.

- Взгляни, как тут славно! - негромко сказал он Любаве с широкой, счастливой улыбкой. - Холм над рекой так бел, как будто поставлен у речки белый шатёр!

Ещё охваченная смущеньем, девушка исподлобья, но тоже с невольно идущей на губы улыбкой взглянула на парня. Худ он, глаза ввалились, а зубы - блестят… и рот его ал, и глаза - в синеве, как небо. Хоть встань вот и заплачь, а отчего - объяснить не сможешь: не то от счастья, не то от горя…

- Чего ты в поход уходить задумал? - спросила она сердито.

Мирошка твёрдо, будто он муж, но ещё беспечно, как отрок, сказал с улыбкой:

- Поход - ненадолго. Зато возвернусь с добычей. Тогда мы с тобой тут избу поставим, - добавил он мягко, и девушка, снова счастливо вспыхнув, примолкла.

- Избу поставим, - с особой значимостью повторил Мирошка. - Твою и мою совместно. Печку в избе сложу… и будет нам в той избе покой да всякое благо!



Глава XVIII. СЕЧА

И бысть сеча зла…

Сказание о Борисе и Глебе


Рано утром, едва занялась заря, стали трубить походные трубы, зафыркали и заржали кони.

Ратники князя, успевшие подойти из Суздаля к взгорью, встали, кашляя и зевая, с покрытой снегом земли, где до этого жарко пылали ночью и днём костры. Пока они поднимались да собирались - были помяты, ленивы и неказисты. А встали вместе - и сразу переменились: из перемёрзших возле костров, усталых, хмурых, простых мужиков они превратились в войско.

И вот, разделившись на две равные части, оно, это могучее княжье войско, построилось на поляне за рядом ряд. К нему, как на праздник, дивясь снаряжению и осанке, сбежались подростки и девушки, бойкие бабы да бородатые мужики из посёлка и ближних сёл.

И было чему дивиться: войско было отменным. О его боевом снаряжении Юрий заботился ещё больше, чем о хорошей сохе или кованом топоре для своих хозяйственных нужд. Ибо он знал, что тот, кто имеет копьё длиннее и крепче, меч острее и шлем ладнее, и вовремя срезанную, хорошо провяленную дубину с шипами из жёлтой меди, и лёгкий надёжный щит, и обувь добротную, по ноге, и платье, удобное в битвах и на привале, - тот легче добудет себе победу.

Хорошо вооружённое войско Юрия было красивым, грозным.

Были на его ратниках шапки из войлока и мехов, звериные и овечьи шкуры, кафтаны и тигиляи, сукно и сермяга, и нечто подобное валенкам, и онучи в лаптях, да по-римски сшитые калиги.

Были у его всадников секачи с дисковидными набалдашниками или прямой крестовиной; у пеших - чёрные или белые копья, тугие луки из дуба и драгоценные луки из двух воловьих рогов, закреплённых комлями в толстой железной оправе.

На луках густо гудели жильные тетивы, а оперённые стрелы торчали в обшитых бобрами тулах подобно охотничьим соколам, приученным к охоте за жирной дичью. Стрелы были двукрылые и двурогие, чёрные, алые или белые, - остроклювые злые птицы!

С мечами и стрелами рядом качались щиты - крепкие стены войска.

Были у ратников копья и шестопёры, подобные косам, но с жалом, идущим вверх, как ножовый штык. Были и рогатины, а для дальних метаний - гибкие сулицы.

Были тяжкие булавы с металлическими шипами на комлях. Были просто дубины, которые с разумом резались осенью, вялились целую зиму в избах, потом обрабатывались и наделялись узором или заговорными письменами - по вкусу владельца.

Дубин было больше, чем копий. А копий больше, чем луков. А луков больше, чем шестопёров или мечей. И войско шло, как огромный ёж, ощеряясь оружьем, - пёстрое, грозное и большое.

А над идущим войском гордо взвивался стяг: на белом фоне - сидящий барс, знак силы и мужества Юрия Долгорукого.

Войско шло на смертную битву с такими же смелыми, умными, молодыми, выносливыми русскими людьми, как и воины суздальской рати. Во имя славы бояр и князей они собирались в грозные полки и сотни, точили мечи и копья и, встав под гордые стяги, двигались друг на друга и бились насмерть…

Племянник Юрия - киевский князь Изяслав Мстиславич, ставший великим князем по зову самих киевлян, - был твёрд, умён и отважен. Но и его отравляла забота о собственном роде. Желая владеть всей Русью, он посадил своих братьев Мстиславичей, старших своих сыновей и союзников на княжеские «столы» в Смоленске, Новгороде, Рязани, Чернигове, Курске и многих других уделах, выгнав оттуда князей-врагов. Игоря Ольговича он силой постриг в монастырь. Эта же участь ждала и младшего брата Игоря, Святослава.

Но вот, после тайной беседы Данилы-книжника с узником Святославом, а затем с митрополитом, князь Святослав исчез. Он бежал из-под стражи дождливой ночью. За Днепр его переправил, как стало известно, суздальский коробейник Никишка в быстром челне. А за Днепром - оказались кони и несколько воинов с сыном преданного Святославу курского боярина Коснятки.

Отсюда след беглеца уходил незнамо куда. Посланный Изяславом в погоню за беглецом одноглазый Радила, вернулся ни с чем. Обшарив учаны суздальского посольства все до одной, напрасно он рыскал потом по всем дорогам; только позднее Радила узнал от надёжных людей, что князь скрывается в Курске.

Радила кинулся в Курск.

Однако и здесь Святослав оказался хитрее: не дожидаясь Радилы, он ускакал в свой Новгород-Северский, а оттуда с малой дружиной подался к Оке, на север. Здесь всё же, в конце концов, после многих поисков и настиг упрямый Радила бездомного Святослава. Настиг - и погнал его дальше вместе с преданными Святославу воеводами Косняткой да Здеславом и сладкогласным былинником, знаменитым Даяном.

Радила прогнал небольшую, плохо вооружённую, слабую рать Святослава до самых верховьев Оки - подальше от юга Руси, от киевского «стола».

- Верни его мне не живым, так мёртвым! - велел взбешённый князь Изяслав, посылая слугу в погоню за Святославом. - Но ежели ты замешкаешься или струсишь и враг уйдёт, пускай он уйдёт за пределы моих земель. Подальше гони, подальше…

И вот - Радила прогнал врага за Оку.

От устья Протвы, едва отдышавшись после многих дней бега на истощённых конях, князь Святослав направил верного воеводу Здеслава с горячим молением в Суздаль:

«Внемли мне, брат мой, добрый князь Юрий, сын Мономаха! - просил он слёзно. - Изгнал меня Изяслав, племянник твой и наш общий враг, отовсюду. И теперь вот прогнал он меня до близких тебе земель, тем самым не только мне, но и тебе угрожая… Сижу теперь на Оке без надежды, без радости. Пошли мне скорую помощь, чтобы совместно ударить на рать Изяслава, пойти с победой опять на Киев и тем отвести от тебя беду и вызволить в Киеве брата моего Игоря…»

Здеслав появился с этим посланием в Суздале в тот же день, когда вернулось туда и посольство из Византии.

Наутро князь Юрий запёрся с Данилой Никитичем и Здеславом в своей деловой палате - для скрытного разговора.

Князь был до слёз расстроен смертью княжича Константина, но и не меньше обрадован тем, что союзник его Святослав не только бежал из плена, но и совсем ушёл от воинов Изяслава. Добро и то, что тайные повеленья царя Мануила и патриарха книжник донёс до слуха митрополита: значит, отныне в Киеве снова крепнет и верная Долгорукому сила!

Значит, не нынче так завтра под Изяславом станет качаться, гореть земля!

Самое время сейчас протянуть до Киева руку: вся Русь поймёт, что Юрий не по корысти, а по доброте и по чести решил помочь несчастному Святославу.

И Юрий решил помочь.

Но он был умнее, чем Святослав: нельзя собрать да и просто послать свою рать на рать притеснителя Святослава - Радилы. Если он сделает так, то от Мурома и от Новгорода, с двух сторон, как в бока ножами, могут ударить союзники Изяслава. Пока с победой пойдёшь посреди Руси от Суздаля в Киев, рати Новгорода и Рязани стиснут тебя с боков и перетрут, как трут жернова сухое зерно в муку или как зажимает кузнец железо, чтобы бить по нему нещадно.

Подумав так, Юрий велел направить из Белозёрска к Московскому порубежью среднее войско сына Иванки. Кроме того, князь взял с собою из Ростова-Суздальского несколько сотен копий и тоже привёл к Москве.

Здесь, пока собирались рати, он за три дня попробовал торгом взять боярскую землю окрест холма, с отцовской заботой «сажал» в посёлке бежан. А крепким, морозным утром велел, наконец, проиграть зорю: пока выступать в поход…

Воины встали с земли от дымных костров, торопясь в «десятки» и «сотни». Военачальникам подвели коней. Сверкнули на солнце кольчужные бляхи, мечи, шестопёры и копья.

Зареял стяг.

Войско пошло с холма.

Внизу оно разделилось. Меньшая часть, во главе с Иванкой и Данилой Никитичем, тронулась через лёд, чтобы идти на зов Святослава к Оке, а оттуда к верхнему Дону. Большая часть - в две равные доли, одна во главе с Андреем, другая с княжичем Ростиславом - двинулась на Рязань и Муром.

По замыслу Юрия княжичи Ростислав и Андрей должны были помешать рязанским и муромским союзникам Изяслава напасть на суздальский тыл, на Московское порубежье с юго-востока.

С князем остались только личные слуги. Но тем временем в Суздале воевода Микола Збыгнев вместе с Григорием Шимоновичем, старым дядькою князя Юрия, собирали третью большую рать. С этой ратью сам Юрий задумал ударить к весне по землям Великого Новгорода, чтобы не дать новгородцам сбоку пойти на Иванку и Святослава.

Для этого и послал он Никишку Страшкова да старика Верхуслава лазутчиками в Торжок: пускай к весне разузнают, способно ли будет Юрьеву войску занять Торжок?..

«А может, к весне успеют вернуться Андрей с Ростиславом, разбив рязанские рати, - думал князь Юрий, глядя во след сыновьям, спускающимся с холма впереди дружин. - Тогда я не сам пойду на Торжок, а пошлю туда сыновей: пускай отплатят наглым боярам да новгородцам за все обиды, которые потерпел я от них в последние лета! А сам тем временем буду ставить здесь новый город Москов…»

Дружины пошли от холма по разным дорогам: княжич Андрей и брат его Ростислав повели своих воинов левым берегом, мимо усадьбы боярина Кучки; Иванкова часть перешла ледяной дорогой Москвы-реки в укрытое снегом таинственное Заречье…

Данила Никитич ехал с Иванкой молча. Его не радовал новый поход к Оке: после смерти княжича Константина и злого доноса царьградского императора Мануила князь назвал Данилу Никитича «строптивым и нерадивым». И это было опалой. То, что теперь он всё-таки ехал рядом с Иванкой, не обольщало его: не только злопамятная гречанка-княгиня, но и понятливый князь теперь относился к нему не как к другу, а как к врагу…

«Будто в душу взглянул! - с усмешкой думал Данила. - Взглянул и увидел в ней моё несогласье с неправедной жизнью сильных мира сего!»

Оставшись влюблённым сердцем в усадьбе боярина с Пересветой, а мыслями с князем в Суздале и на Московском холме, он теперь равнодушно глядел на княжеский стяг, гордо реющий впереди дружины. Почти равнодушно глядел он и на удивительно белый, многоцветно искрящийся на ясном солнце первый снежок, и даже на воинов, с которыми книжник всегда был дружен в походах. Хорошо хоть, что воины заняты сами собой, им некогда замечать унылых взглядов Данилы…

Воины шли по первому снегу дружно. Им, как видно, казалось, что солнце и всё вокруг в это зимнее утро сулит одну лишь удачу. Они шагали и бойко пели походные песни, охотно смеялись от разных шуток, вели беспечальные разговоры.

Со всеми вместе шёл и Мирошка. Его уговорщик Кирька, лукаво кривя свой розовый рот, всю дорогу болтал без умолку.

- Ох, други, - рассказывал он во время привалов, - пойти бы летом, в Купальскую ночь, за папортным цветом! Если сорвёшь тот цвет, так разом увидишь всё: реки, покрытые серебром, и то, как ходят деревья с места на место, беседуя меж собой. Тайный язык их тебе откроется сразу! - толкал он Мирошку в бок. - А с ним и язык любого земли творенья. Даже постигнешь тайные человечьи мысли…

Он ёжился в страхе:

- Ух, страшно тогда, поди, когда постигнешь тайные мысли?

Но тут же, забыв о страхе, весело продолжал:

- Зато увидишь и то, как утром солнце в облике человечьем выезжает на небо. Оно выезжает на трёх конях. Первый конь - в серебре. Второй - в золоте. Третий - весь в самоцветах!

Ночью, подняв от костра лицо и глядя в звёздное небо, он говорил:

- Вон в самом верху небес сияет Прикол-Звезда[24]. Слыхать, что этой звездой приковано к тверди небо. Поэтому и стоит она неподвижно, а небо кружится вкруг неё

Старый воин Улеба спрашивал строго:

А как то случилось, знаешь?

- Нет, этого я не знаю…

- А то потому случилось, - не торопясь, разъяснял вислоусый Улеба, - что мир сотворил кузнец!

- Ой ты! Да как же? - искренне изумлялся Кирька. - Бают, то сделал Бог…

- Ну, может, вначале Бог, - осторожно учил Улеба. - Да только потом он устал, творя, и улёгся в палатах спать. Тут видит ловкий кузнец…

Улеба уверенно пояснил:

- А был тот кузнец не чей-нибудь сверху, а наш, из обели[25] вышел! Вот видит кузнец, что мир лежит недоделан, железо да серебро разбросаны всюду без всякого разуменья. Взял он тогда да вздул свой горн и начал тот мир ковать. Выковал свод небесный. А чтобы прочно висел тот свод над нашей землёй, прибил его сверху к тверди да к райской двери большим гвоздём. Так и явилась Прикол-Звезда в самом верхнем севере неба…

А дальше?

- А дальше выковал тот кузнец и солнце из ясного золота. Выковал много звёзд и медных округлых лун. Правда, иные из лун доковать не успел, ибо тоже устал и спать захотелось.

Кирька сам догадался:

- От этого, знать, и луны бывают разные: то круглые, то без края, а то и совсем как рог?!

- Ага. Вот так и пошёл он, мир от кузнечной руки умелой!

Улеба серьёзно, тихо закончил:

- Бают в народе, что спит тот кузнец и ныне…

- А где же он спит, скажи?

- Где-то у нас, на Руси. А где - не скажу, не знаю. Однако знаю одно: когда тот кузнец проснётся, тогда и докончит дело. Он в небо побольше гвоздей набьёт, чтоб крепче держалось. И землю перекуёт: земля наша будет краше!..

Они говорили о многом - о мире, о жизни всяких людей, о милых, оставленных ими в разных посёлках, о горе Руси и о близкой сече.

И вот то, во имя чего они шли, наконец, наступило: рать Иванки и книжника соединилась с плохо вооружённой, слабой дружиной беглого Святослава. Она не только соединилась с этой дружиной, но и сразу же вышла в чистое поле, где смело гуляли рати черниговцев и смолян.

Книжник как-то спросил Иванку

- Не жалко тебе смолян?

Княжич Иванка не понял вопроса и удивился:

- Чего их жалеть? Враги…

Князь Святослав, прислушавшись к их беседе, сердито и подозрительно поглядел на Данилу:

- Ты что спросил?

Он сразу понял тайну вопроса, книжник Данила толкает Иванку на жалость к врагам, на дружбу с врагами. Но если бы так случилось, то не было бы и сечи… а если не будет сечи, то не вернёт и изгой Святослав потерянного удела…

Подумав об этом, князь Святослав вмешался в беседу книжника и Иванки, сказал:

- Данила, как видно, струсил!

- Не струсил: душа болит, - ответил ему Данила.

- Чего ему трусить? - легко поддержал Данилу и добрый княжич Иванка. - Данила наш сечу всегда любил. Ведь правда, Данила?

Книжник смутился:

- Так…

- Ну, вот и секись!

- Однако про это хитрое слово о дружбе к смолянам я князю Юрию весть пошлю! - на всякий случай заметил князь Святослав. - Вельми престранное было слово про жалость к смолянам и всем другим…

Данила подумал: «Как царь Мануил с патриархом, так теперь этот донос пошлёт!» - и вновь ему стало больно и горько, как в тот нехороший час, когда в Суздале Юрий крикнул ему, прочитав донос:

- Чего ты хочешь, крамольник?

Подумав об этом, книжник в первую сечу с горя пошёл как в буйном хмелю.

Под ним был сильный, выносливый конь, привыкший к звону железа и вою чужих людей. Он резво скакал вперёд, и вот Иванковы воины вместе с Данилой врезались в гущу смелых черниговцев и смолян.

Данила рубился молча.

Меч и щит его вспыхивали на солнце и гулко звенели. Казалось, что это суздальский мастер-кузнец ещё работал над ними в кузне, настойчиво проверяя крепость металла на человеке. Злая, привыкшая к сече лошадь храпела и злобно рвала зубами плечи врагов. Жар боя жёг и её…

Сеча была подобна охоте. В ней на глазах у всех проверялись и закалялись качества человека: сноровка, разум, пылкость и сила.

Сходились копьё на копьё, клинок на клинок, дубина с дубиной, конь на коня.

Отвагу бойца видели друг и враг: бойцы сталкивались лицом к лицу, искали победу в стремительных поединках.

И книжник любил возбужденье смелого боя: он всякий раз прорубался только вперёд, как в частом лесу. Он взмахивал сталью сильно и быстро. Кровь не успевала стечь по лезвию к рукоятке, брызгалась каплями в стороны и кропила измятый снег.

Данила Никитич не видел, что делалось сзади и сбоку, стремясь вперёд.

Он не увидел, как новый боец Мирошка взмахнул топором и разбил противнику череп.

Не видел и взмахов меча Улебы, идущего возле коня по телам убитых.

Не видел и верного отрока Кирьку, которому рослый противник вдруг оцарапал рогатиной лоб.

Кровь из царапины залила Кириллу всё переносье и ослепила. Тогда второй из смолян, уклонившись с пути Улебы, ударил Кирьку мечом поперёк лица и рассёк его от рта до самых ушей. Нижняя часть лица тотчас же отвисла, открыв громадную рану.

Однако Кирька, неведомо как, устоял на ногах. Он упёрся руками в отвиснувший подбородок и сдвинул страшную рану. Шатаясь, он вышел из сечи, сумел дойти до обозов, где лекарь скрутил ему голову чистой холстиной, и только тогда упал.

Рана его срослась, и во время других походов он бился немало. Однако в тот страшный час, когда он, очнувшись, лёг не свежую хвою, он не услышал ни шума битвы, ни собственных стонов: лицо раздирала боль…

А книжник всё бился и шёл вперёд.

Он не заметил, как чьё-то копьё ударило воина Митеря в левый бок, рассекло ему по три ребра с обеих сторон груди и, выйдя наружу, ударилось в локоть правой руки и перерубило его по суставу.

Митерь умер, ещё не успев свалиться на алый снег.

Другому бойцу, сидевшему на коне, копьё противника разворотило веко, но он, обливаясь кровью, повиснув на шее коня, успел прискакать к опушке, где был и раненый Кирька. Старик обозный вскричал, сдержав храпящую лошадь:

- Ох, голубь… ты, видно, умер? Раненый всадник очнулся и глухо сказал:

- Вложи мне в рот свою руку… Старик испугался:

- Зачем?

- Велю я тебе: вложи…

Старик, дрожа, вложил в рот всадника грязный палец. Тот быстро сжал зубы. Старик вскричал. Тогда, теряя сознанье, но ещё найдя в себе силу для горделивой усмешки, всадник сказал:

- Ну вот… Раз есть ещё мощь в зубах, значит, есть эта мощь и в теле. Посыпь мою рану мукой и обвяжи её чистой тканью: я буду жить…

Старик обсыпал мукой и обвязал его рану чистой холстиной. И этот тоже остался жить, и тоже в других походах бился немало, только вместо левого глаза теперь зияла дыра…

А в поле секлись и секлись.

Лошади выбегали из сечи без всадников, утыканные обломками копий, и падали у канав, споткнувшись.

Раненые ползли по земле, зажимая руками раны.

Мечи ломались, и кости ломались, и головы никли, пока, наконец, враги не дрогнули и не бежали.

Книжник и этого не заметил: самозабвенно увлёкшись боем, он прорубил отряд врагов из конца в конец, пока последний из пеших не изловчился и не проткнул коня Данилы насквозь.

Со смертельно раненным сердцем, свирепо скаля длинные зубы, конь всё же успел вынести невредимого книжника прочь из сечи. Потом из ноздрей коня буйно хлынула кровь.

Но и тогда он сумел пробежать немного, наткнулся на цепкий куст, всхрапнул и упал на белую землю - алой мордой вперёд.

С ним рядом упал и Данила…


Часть третья. КРЕМЛЁВСКИЙ ХОЛМ