Юрий Долгорукий — страница 43 из 109

- Отче! - вслед отцу ещё раз крикнул князь Андрей, но Долгорукий уже не слыхал ничего, легко, почти юношески добежал до выхода из горницы, мигом догнал тех двоих, положил руку на плечо Манюне, сказал Иванице:

- Благодарение тебе за сообразительность, теперь возвращайся.

- Вот уж! - гмыкнул Иваница, не останавливаясь и ведя за собой Манюню, будто он тут был хозяином и знал все тайники переходов.

- Ну! - крикнул Долгорукий и рванул к себе Манюню так, что Иваница очутился впереди один и должен был теперь либо возвращаться назад к пирующим, либо же…

Он не мог возвращаться, знал, что возврата нет, никогда не возвратишься к женщине, которую мог взять и не взял, утратив на века; ему нечего было терять, он был вольным человеком, никакие князья не были властны над ним, в особенности же рядом с женщиной, да ещё такой женщиной.

- Ага, княже, - зловеще улыбнулся Иваница. - Ты так, княже? Тогда давай так. Давай спросим Манюню. Пускай скажет она.

- О чём спрашивать? - нетерпеливо потянул к себе Манюню Долгорукий. О чём спрашивать?

- А с кем она хочет пойти - вот что, княже. Ты князь - а я просто себе человек. С кем ты пойдёшь, Манюня?

- Нечего спрашивать, убирайся! - уже спокойнее, с чувством силы и власти сказал Юрий. - Пошёл прочь! К лекарю своему иди!

- Манюня, скажи!

- Прочь!

- Манюня!

Голос Иваницы обрёл ласковость, шелковистость, был тихий, но властности в себе имел больше, чем княжеское восклицание; и то ли этот голос, то ли мужество Иваницы, то ли его молодость послужили тому причиной, но Манюня легко сбросила с себя руку князя, шагнула к Иванице, тихо сказала:

- С тобою.

Голосом этим словно бы ударила Долгорукого в грудь. Он отшатнулся, наставил на тех двоих руки с растопыренными пальцами, будто отгонял от себя страшное видение, начал пятиться, потом тяжко повернулся и, сгорбившийся, постаревший, униженный, двинулся из тёмного перехода.

А те двое, проследив за ним, как будто ещё не верили, что он в самом деле отдаляется и уже не возвратится, бросились чуть не бегом в глубь переходов, открывали одну дверь за другой, девушка умело стучала засовами, отгораживалась от целого мира, вела Иваницу дальше и дальше, глубже и глубже, вокруг них теперь было лишь сено, сухое, душистое, тихое сено, лишь где-то внизу слышались вздохи и возня скотины, а наверху стучали люди, от которых они бежали и к которым не имели намерения возвращаться, увлечённые друг другом, погруженные в неистовость первого поцелуя, для которого, казалось им, они были рождены на этот свет.


Долгорукий, возвратившись в горницу, встретив встревоженный взгляд боярыни, которая, может быть, и радовалась тому, что произошло, но одновременно и боялась за дочь и за неизбежный гнев своего мужа, увидев увязанного ремнями, охрипшего от крика боярина Кисличку, сначала махнул было рукой, чтобы развязали хозяина ковчега, хотел гнать Кисличку за теми двоими, чтобы вытащил их из переходов, не дал произойти тому, что могло между ними произойти, но тотчас же передумал, тяжело подошёл к своему месту, упал на скамью, потянул к себе чашу с пивом.

Князь Андрей кивнул дружинникам, подтвердив веление великого князя, чтобы освободить от пут боярина.

Дулеб чувствовал себя прескверно. Может, даже хуже, чем князь Юрий. Ибо тот, утратив власть над теми двумя, всё же имел её здесь и над всей землёй, поэтому мог надлежащим образом распорядиться не только самим собой, но и всеми остальными. Дулеб же, хотя человек вольный и полный неповторимых знаний, зависел во всём от воли Долгорукого, правда обладая нескованностью мысли, но что значила неподвластная мысль в тот момент, когда нужны были действия?

Спас их (а прежде всего, наверное, самого себя) князь Юрий. Он встряхнул головой, будто после сна или помрачения от тяжкой болезни, сверкнул глазами, спросил так, будто ничего и не случилось:

- Так мы ещё споем сегодня?

- А какую, княже? - заглянул ему в лицо преданными глазами Вацьо.

- Может, про коников?

Князь ещё не сбросил с себя окончательно растерянности, он просил помощи, спасения, песня могла стать таким спасением, и Вацьо тотчас же завёл:


Коники iржуть князю в кiнницi…


И все подхватили тихо и грустновато:


А гусельки грають князю в гридницi,

А дiвчатко плаче князю в темницi…


- Разве ты плачешь в гриднице, доченька? - спросил Долгорукий Ольгу, протягивая к ней руку, но, видно, не решился прикоснуться к княжне, опустил руку на стол, смотрел на неё будто на что-то чужое, греховное, даже враждебное.

- Почему бы мне плакать, княже? - ласково заговорила с ним Ольга. Разве ты хотел когда-нибудь моей печали? Взял меня к князю Ивану, и вот я радуюсь, больше всех на свете! Почему бы мне плакать?

- Ага, к князю Ивану, скоро его найдём. Может, и завтра.

Влетел боярин Кисличка. Рот у него был раскрыт так, будто боярин изготовлялся к крику ещё издалека, однако он только и сумел вытолкнуть из себя одно-единственное слово:

- Забыл!

Наконец-то появился человек, который мог отомстить за всё, что случилось с великим князем. Спаситель и жертва одновременно. Долгорукий не мог упустить случая, сразу воспользовался им и бросил боярину насмешливо:

- Что же ты забыл? Куда положил прошлогодний снег в своём ковчеге?

- Не могу попасть! Не могу найти! - вопил боярин. - Спрятались, и не нашёл их!

- Способен ли ты хоть вывести нас из своей мышеловки? - продолжал издеваться над ним Долгорукий. - Или придётся мне выскакивать сквозь дырку в потолке?

- Ты! - крикнул боярин, подбегая к своей молчаливой и покорной боярыне и тщетно пытаясь сдвинуть её с места: жена оказалась намного сильнее.

- Оставь жену! - поднялся князь Юрий. - Выводи нас, сказано тебе. Мы уезжаем!

И все встали с облегчением.

- Князенька! - сложил будто к молитве ладони боярин. - Князенька, покидаешь меня, а как же мне с теми двумя!

- Выводи! - словно бы не слыша, крикнул Долгорукий.

- Что же мне делать? - допытывался Кисличка.

- Спросишь у них самих, - засмеялся князь. - Ежели захотят тебя слушать. И… ежели найдёшь их.

- Ох, забыл все! Забыл все проходы и переходы. Стар стал. Бежали. Спрятались.

Он бормотал и бормотал, идя впереди князя; когда же в открытую дверь ударило белыми снегами и морозами, Кисличка вроде бы даже обрадованно бросился к князю Юрию:

- А может, бежали они прочь? Князенька, скажи.

- Не бегал за ними. Да и что тебе за дело?

- Тогда бы не осквернили мой ковчег.

- Разве сам ты не осквернял его многажды с боярыней своей! Да, наверное, и девок сюда водил. Похвалялся ведь запутанными переходами, которые сам лишь знаешь! Прятал девок?

- Свят, свят, свят, князенька! Грех подумать!

- Ну, а эти греха тебе не сделают. А если и сделают что-нибудь, то разве лишь воина для меня!

Тем временем, пока дружинники выводили коней, вытаскивали сани, готовясь в поход, боярин Кисличка отчаянно посматривал на быстрые приготовления, наверно боясь оставаться в ковчеге наедине с молодыми, от которых не знал, чего ждать, поэтому предполагал самое худшее.

Дулеб до сих пор всё ещё не верил, что на самом деле случилось то, что случилось там, наверху, ему хотелось, чтобы всё превратилось в шутку, но Иваницы не было, уже подвели лекарю его коня, уже все расселись, он тоже должен был садиться и ехать дальше, рядом с Долгоруким, который поглядывал на Дулеба с нетерпением и некоторой злостью.

- Не могу оставить товарища, княже, - сказал Дулеб. - Дозволь, подожду его, догоним тебя потом.

- Кажется мне, не вспомнил он своего товарища, когда бежал к девке. Долгорукий изо всех сил пытался не выдать своего гнева, прятал его за насмешливостью.

- В таком деле никогда не вспоминают.

- Знаешь по себе?

- Должен знать. Я ведь лекарь.

- Так вот, лекарь. Поедешь со мной. Ибо я выбирался в эту дорогу ради тебя, а тот, ежели захочет, догонит сам.

Дулеб молчал, ибо разве же не помрачился когда-то и у него разум от одного лишь голоса Марии, от её взгляда, от запаха её тела? Не мог он выступать судьёй ни над князем, ни над своим баламутным товарищем Иваницей.

Они уже ехали рядом и не оглядывались назад, на неуклюжий, на нелепый ковчег, никто не оглядывался, и Вацьо, улавливая общее настроение, завёл песню: "Ой раненько наш князь устав, ой устав, устав, три свiчi зсукав; при однiй свiчi личенько вмивав, при друiй свiчi шатоньки вбирав, при третiй свiчi коника сiдлав".

Песня незаметно перешла в другую, новую, но снова про князя, которого любят, которому прощают его увлечения, которым любуются: "На нём шапочка как мак мелка. На нём сорочечка как снег бела, как лист тонка. Где же её стирали? В воде Дуная. Где она кручена? У коня в копытах. Где она сушена? У тура на рогах".

- Не обо мне сия песня, - сказал Долгорукий. - Про моего отца Мономаха. Два тура метали его на рогах вместе с конём. Посылал на Дунай свои полки супротив всемогущих ромеев. Был князь великий и славный. И великодушный такожде. Хотя знаешь, наверное, лекарь, как убил он пленных половецких ханов, нарушив слово, или как уничтожил люд во взятом Минске, не оставив там ни мужа, ни жены, ни дитяти. Не простое это дело княжеское великодушие, лекарь.

- Верно, не простое, - подтвердил Дулеб, - чинишь дела добрые и одновременно со спокойным сердцем созерцаешь, как боярин Кисличка обдирает своих людей, доводит их до погибели, да и не одних людей, а все земли свои. И для чего? Для химеры!

- Когда не хватает мудрецов, приходится довольствоваться безумцами, лекарь. Окромя того, есть сила не подвластная никому. Сила эта - бог. Заденешь боярина Кисличку - заденешь и моего сына Андрея, и всех епископов, и митрополита Киевского, заденешь самого бога. А князю надобно жить в мире со всеми силами. Порушишь хотя бы одну какую-нибудь - и всё порушится.