Дулеб промолчал, хотя и подмывало его спросить: "Неужели же незыблемость державы и мощь её непременно требуют ещё и таких бесплодных земель, как у боярина Кислички, требуют обнищания людей, их бедности, убогости, их смертей от голода и бедности? И зачем тогда такая держава, кому она нужна?"
Долго ещё ехали они среди уничтоженных лесов, по изуродованной земле, и лишь единой мыслью тешился Дулеб: что никогда не возвратится он в эти жалкие перелески, на эти бедные глины и пески, в эту сплошную безнадёжность. Однако знал очень хорошо: ничто не исчезает лишь оттого, что ты не возвращаешься туда ещё раз. И от сознания этого на сердце у него становилось ещё грустнее, и печаль его увеличивалась ещё и из-за утраты Иваницы. Как поведёт он себя дальше, что придумает ещё? Бросил вызов самому князю, смело перешагнул грань, которая отделяла его, простого человека, от мира высшего, преодолел, как сказал бы краковский каноник Матвей, impendimentum conditionis, то есть преграду положения, пренебрёг стыдливостью невесты, перешагнул через все заповеди, а что же дальше? Можно было бы обвинить его в том, что он забыл о своём долге, но перед кем исполняли они свой долг? Оторвались от одного князя, не пристали к другому, потому как поиехали к нему врагами. Уехали из одной земли, а в этой, новой земле не стали, да и не могли стать её сыновьями. Горькая участь заблудившихся, оторвавшихся от родного крова, суждено им одиночество безнадёжное и холодное, как безбрежные снежные поля; быть может, потому Иваница и кинулся за тёплой, манящей девицей, что надеялся забыть вместе с ней свои тревоги, страхи и блуждания?
Ночевать пришлось им в лесу, потому что засветло не доехали ни до какого жилища, и никто не знал, может ли поблизости что-нибудь подходящее встретиться. Дружинники, нарубив ветвей, сделали кое-какое укрытие для княжны, увешали его коврами, развели у входа костёр, и уже для Ольги был ночлег, хотя и в дыму, но в тепле. Для князей и Дулеба точно так же поставлен был шалаш из еловых лап, не столько тёплый, как задымлённый, всё же остальные вповалку легли возле больших костров, подставляя к огню то один, то другой бок, по возможности спасаясь от колючего мороза.
Дулеб не спал, переворачивался, сдерживал вздохи, думалось то про Иваницу, то про самого себя, то про князя Ивана, прозванного Берладником, которого Дулеб никогда не видел, но слышал о нём много ещё в Кракове, потому что этот Берладник приходился Марии племянником, выступил против брата её, князя Владимира Галицкого, хотел захватить Галич. Всё началось с того, что киевский князь Всеволод Ольгович разбил Владимирка и вынудил того заплатить ему "за труд" 1400 гривен. Владимирко всячески хитрил, изворачивался, пускался в длинные переговоры с Всеволодом, но закончилось всё тем же ужасным выкупом. Над галицким князем смеялись: "Сначала много говорил, а потом ещё больше заплатил". Галичане, которых князь ободрал до нитки, выдирая даже серёжки из ушей у женщин, не могли простить Владимирку такого унижения и, улучив момент, когда он с дружиной выехал на ловы в горы, позвали к себе на княжение племянника Владимирка, князя звенигородского Ивана Ростиславовича. За что-то они полюбили этого Ивана, раз отважились на такой поступок. Владимирко, узнав от верных людей об измене своих подвластных, кинулся в Галич, но князь Иван яростно сражался три недели, смело выезжал из города, отбивал наступление дружины Владимирка, да однажды, чрезмерно увлёкшись преследованием противника, был отрезан от Галича и неминуемо должен был погибнуть, однако пробился сквозь полк Владимирка и, не зная теперь, куда податься, на некоторое время исчез бесследно, то ли погиб, то ли стал странствующим безземельным князем, и только через некоторое время объявился в Берлади и в Малом Галиче на Дунае, начал собирать вокруг себя всех беглых, обездоленных, отчаянных, собрал несколько тысяч изгнанников, посадил их на челны, которых у него было не меньше тысячи, и так поплыли по Дунаю, по морю, а потом по Днепру, дошли до Хортицы, преодолев пороги и броды, пробрались выше, миновали Киев, приплыли в Смоленск, где князь Иван оставил свою молодую жену с сыном, тоже Иваном, и пошёл со своими берладниками, как называли их повсюду, служить то одному князю, то другому, но в Киев идти не захотел почему-то, хотя и враждовал великий киевский князь с его врагом Владимирком, а потом очутился в Суздальской земле, у Юрия, союзника Владимирка. Понять всё это Дулеб не мог никак. Да, собственно, разве мало непостижимых вещей встретил он в этой земле, начиная хотя бы с поведения самого Долгорукого?
- Не спишь, лекарь? - послышался из задымлённой темноты голос Долгорукого.
- Не сплю. Думаю. О тебе думаю, княже.
- Хочешь знать, почему не расправился с тобой за твоё неправедное обвинение меня в убийстве, потому что и сам вскоре убедишься до конца, что неправедное оно и тяжко оскорбительное?
- Почему не убил нас, хочешь сказать?
- Не убиваю людей. Запомни это. Крови ничьей не хочу. А заточить, упрятать навеки от мира мог бы. Знаешь, наверное, как великий Ярослав брата своего Судислава посадил в поруб и держал там до своей смерти?
- Почему же не бросил нас в поруб?
- Превыше всего ставлю разум в человеке. Сильку тоже должен бы в железо заковать за неправду, а не могу. Потому как это уже словно бы и не человек, а хранилище разветвлённых знаний, которое многим и не снилось. Так и в тебе, подумал я, собрана великая мудрость лекарская. Спрятать тебя от мира - всё равно что убить всех, кого можешь излечить, кому поможешь, в кого вселишь надежду. Люди не всегда умеют видеть истинную ценность того или иного, точно так же не открывается всем подлинное величие.
- А я думал, княже, что ты изворотлив, как Изяслав. Потому что все князья казались мне людьми изворотливыми прежде всего.
- Изяслав изворотлив, потому что хочет удержаться в Киеве. А мне такая изворотливость ни к чему. Ещё поведаю тебе: Изяслав не умеет ждать. А я - умею. Терпелив весьма. Убедиться в этом мог ты уже не раз. Даже с этими девками убедился. Уже вторую девку у меня из-под носа забираете. Одну отбили, не пустили ко мне, другую и вовсе забрали, увели на возлегание открыто. Кто бы снёс такое? А я терплю.
- Однако же не спишь - стало быть, казнишься или сожалеешь?
- Не сплю, потому что много дум имею. Об этом ещё поговорим в своё время. Давай спать, лекарь.
Он, видно, правда вскоре уснул, потому что дышал ровно и тихо, как и сын его Андрей, а Дулеб ещё долго ворочался с боку на бок, то погружаясь в дремоту, то снова пробуждаясь от сна и вяло собираясь с мыслями. Потом он всё-таки уснул, но сразу же и проснулся, потому что у самого входа в их укрытие что-то бубнил Вацьо, который всегда ложился спать у княжеского порога, а ему отвечал кто-то знакомый, но узнать его Дулеб никак не мог, пока тот на бормотание Вацьо не ответил что-то сердито.
Дулеб тотчас вскочил из-под тёплого меха и успел как раз вовремя, потому что те двое уже стояли друг против друга насупленные и злые, готовые схватиться за мечи. В одном из них он узнал своего товарища:
- Иваница? Ты?
- Ну да! Едва догнал вас.
- Тихо, разбудишь всех.
- Да это не я, а он.
- А ты, Вацьо, не прись к княжескому огню!
- Вот уж! Огонь от дерева, а не от твоего князя.
- Хватит! - решительно промолвил Дулеб. - Ложись где-нибудь там, возле другого костра, и хватит шуметь.
- Нагрелся возле Манюни, зачем ему костёр, Вацьо? - хихикал княжеский растаптыватель сапог.
- Завидно?
Они снова готовы были схватиться, Дулеб молча развёл их руками, толкнул Иваницу в темноту:
- Иди! Хватит тебе шуметь!
Вацьо, вздыхая и не переставая бормотать, располагался у входа в княжеское пристанище.
- И зачем я сюда скакал? - воскликнул Иваница. - Такую девку бросил! Боже! Чего я здесь не видел?
- И я не знаю, - сказал ему Дулеб и пошёл спать и после этого уснул быстро и крепко.
Когда утром отправились дальше, Иваница держался на почтительном расстоянии от князя Юрия, рядом с Силькой, с которым словно в чём-то сравнялся, что ли, по крайней мере в глазах у дружинников, для которых одинаково непостижимым был и бывший монашек, наполненный странными знаниями, как мех зерном, и этот молодой дерзкий киевлянин, который в своей независимости дошёл до открытого произвола, не побоявшись вырвать у самого князя из-под носа, быть может, сладчайшую девку в Суздальской земле. Иванице завидовали, ему сочувствовали и вместе с тем относились с откровенным превосходством, как относятся к каждому, над кем нависает княжеский гнев и угроза.
Но Долгорукий сделал вид, что и не заметил возвращения Иваницы. Мог бы превратить это в шутку и тем сделать облегчение самому себе и всем, но то ли занят был мыслями, то ли хотел невниманием своим подольше держать Иваницу в состоянии неопределённости, чтобы страдал тот, ждал княжьей воли, мучился от неизвестности.
Дулеб не знал, что и думать про князя. До вчерашней ночи считал, что Долгорукому вовсе не присуще чувство мстительности, но тот сам признал, что руководствуется в своих поступках только целесообразностью, следовательно, душа его открыта для чувств как высочайших, так и нижайших, а может, и подлых?
- Не договорили вчера мы, княже, в темноте. А хотел тебе сказать, что имею надежду малость помочь сыну твоему Ярославу.
- Вряд ли поможешь. Это у него с детства. Иногда и не верю, что он безумен. В божьей воле тогда он мне кажется весь. Мудр и добр. А потом мутится разум в нём ещё больше, ещё сильнее.
- Не разум это - мутится чувство и возбуждает мозг, затемняет его. У каждого из нас это есть, но одолеваем помрачение, а он не в состоянии. Можно попробовать дать ему покой душевный.
- Чем же?
- Музыкой. Помогает виола. Замечено ещё древними философами, что на виоле чаще всего играют люди не совсем нормальные. Ибо здоровый человек неминуемо должен выбрать себе в жизни какое-нибудь другое, более серьёзное занятие. А ежели так, то