Напрашивается другое объяснение. Так называемых детей врагов народа было по-прежнему слишком много в стране, поэтому при любой схеме распределения по детдомам они неизбежно образовывали какую-то прослойку, всячески маскируемую и нивелируемую администрацией. И в этом нивелировании, кстати, можно усмотреть отличие послевоенной практики от того, что происходило с «детьми врагов народа» приблизительно десятилетием ранее, на пике Большого террора.
Тогдашнее положение дел представлялось органам госбезопасности до такой степени тревожным и выходящим из-под контроля, что 20 мая 1938 года был издан приказ НКВД СССР № 00309 «Об устранении извращений в содержании детей репрессированных родителей в детских домах», подписанный заместителем наркома Михаилом Фриновским. Это по-своему удивительный документ, ощутимо нервический даже по стилю – с экспрессивным описанием ряда «недопустимых случаев», которые сами по себе ужасны, однако ни в какую внятную схему не укладываются.
В том приказе требование «обеспечить правильный режим воспитания детей репрессированных, своевременно пресекая имевшие место издевательства над детьми, также попытки воспитательского состава детдомов создавать враждебную обстановку вокруг детей репрессированных» соседствовало с указанием «устранить привилегированное положение, созданное в некоторых домах для детей репрессированных родителей в сравнении с остальными детьми». Похоже на то, что посредством этого документа, внутренне довольно противоречивого, руководство НКВД пыталось как-то обуздать массовую истерию по поводу «изменников родины», перекинувшуюся уже и на их малолетних отпрысков, и одновременно пресечь «излишнее», неуместное и подозрительное, сострадание к ним.
Иными словами, подразумевалось, что «дети репрессированных» должны окончательно раствориться среди прочих детдомовцев и перестать вызывать к себе особое отношение, в чем бы оно ни выражалось (про «политику диссоциации» мы уже говорили выше). Хотя внедряемое уравнивание имело, конечно, свои пределы: в том же приказе звучало требование «немедленно обеспечить оперативное агентурное обслуживание детских домов, в которых содержатся дети репрессированных родителей».
Нет сомнений, что и в 1940–1950‐е годы за такими детьми осуществлялся пригляд со стороны территориальных органов внутренних дел. И руководителей воспитательных учреждений по-прежнему обязывали регулярно отчитываться по данному вопросу: мол, что там и как с «детьми врагов», нет ли тревожных сигналов и симптомов. Скорее всего, руководители эти давали подписку о неразглашении секретов подобного свойства.
Когда писалась наша книга, автор неоднократно беседовал с Владимиром Васильевичем Климовым – другом всей жизни Юрия Ларина, физиком-ядерщиком. Их тесное знакомство началось как раз в Средней Ахтубе: Володя был сыном Августы Сергеевны Климовой, назначенной в 1949‐м директором здешнего детского дома. Дружба эта и потом никогда не прерывалась. Вот, казалось бы, редкая возможность для бывшего воспитанника из числа «политических» – спустя годы выведать у близкого товарища, раздобыть, можно сказать, из вторых рук хотя бы косвенную информацию про давнишние тайны, про надзор и секретное делопроизводство, про свой персональный статус в невозмутимых чекистских глазах… Но нет. Климов и самому Ларину так объяснил в свое время, и недавно повторил в подробном интервью: мама никогда и ничего об этом не рассказывала. Никогда и ничего, кроме редких и не слишком ясных обмолвок. Одно можно утверждать с уверенностью: Августа Сергеевна, зная подоплеку, тем не менее привечала у себя в доме воспитанника Юру Гусмана и поощряла их дружбу со своим сыном.
Впрочем, история тесных отношений Юры с семьей Августы Климовой относится уже к старшим классам школы, но и до того детдомовская жизнь не казалась ему кошмаром. И позднее, во взрослые годы, не казалась тоже. Через все воспоминания о той поре у него сквозили главным образом светлые чувства – в частности, признательность воспитателям. Нет, разумеется, тут было не казенное «спасибо за наше счастливое детство»: с чего бы вдруг всплыть подобным интонациям в рассказах не молодого уже художника, многое испытавшего и понявшего? Звучала благодарность конкретным людям – хотя и без подробного психологического разбора, почему каждый из них в отдельности и все они вместе поступали по-человечески. Юрий Николаевич так говорил о них спустя десятилетия:
Эти люди были для меня роднее, чем мама. Это очень странно. Они были хорошие люди, добрые. Все. Доброта как-то откликается в сердце.
Было бы опрометчиво, конечно, делать обобщения, основываясь на отдельном случае. К тому же встречаются свидетельства об обратном – как немилосердно, грубо и порой жестоко обходились в детских домах сталинской поры с воспитанниками в целом и с «детьми врагов» в особенности. Но все же нельзя утверждать, что ситуация в Среднеахтубинском детском доме оказалась каким-то невероятным исключением из общего ужасающего правила.
У автора книги была возможность расспросить про детдомовские годы другого ребенка из семьи «изменников родины» – Нонну Михайловну Скегину, ставшую впоследствии, в 1960‐х, завлитом у театрального режиссера Анатолия Эфроса. В 1938 году после ареста родителей она в семилетнем возрасте оказалась в детском доме в городе Кузнецке Пензенской области, где оставалась до 1945-го, вплоть до возвращения в Москву к родственникам матери. Так вот, в ее рассказе тоже звучала признательность воспитателям, и в целом тот период своей биографии, несмотря на тягостные детали, она вспоминала с добрым чувством:
Хотя образование в школе давали плохое, читала я там мало, но были друзья и подруги, с которыми мы потом дружили всю жизнь. И вообще была атмосфера большой, прекрасной семьи. Мы говорили, что у нас лучше, чем у Макаренко.
Нонна Михайловна скончалась в сентябре 2018 года.
А вот слова упоминавшейся уже Тамары Сергеевны Шульпековой об их послевоенной жизни в Средней Ахтубе:
Этот детский дом мы все вспоминаем с большой теплотой. Воспитатели и руководители у нас были очень хорошие. Не знаю, как мальчишки, а за девчонок могу сказать, что никогда мы не слышали ни криков, ни одергиваний. Среди девчонок была очень спокойная атмосфера, мы друг друга жалели, помогали.
И еще одна цитата из интервью с ней:
Хотели меня удочерить, но, слава богу, не удочерили. Я рада, что попала в детский дом. Там было воспитание. А так еще неизвестно, в какую семью я бы попала. Благодарна судьбе, что у меня сложилось именно так.
Личные свидетельства детдомовцев заставляют вспомнить о тексте, который нельзя назвать документальным – но и сугубо художественным вымыслом тоже нельзя, наверное. В пьесе Александра Володина «Старшая сестра» (был такой знаменитый спектакль в БДТ у Георгия Товстоногова, а потом еще и кинофильм с Татьяной Дорониной в заглавной роли) есть монолог Нади, адресованный ее сестре Лиде, где содержится эмоциональное, приподнятое описание их прежней детдомовской жизни. Позволим себе привести фрагмент.
Помнишь, как мы жили в детском доме? Ты ничего не помнишь, это ужасно. Там все жили как при коммунизме. Один раз воспитатели хватились – в столовой нет корок от мандаринов. Оказывается, старшие не едят, оставляют мандарины младшим. (Все с большим возбуждением, с тоской.) А помнишь? В коллективе плохое настроение – трубить общее собрание! Помнишь, как ты упала, у тебя было сотрясение мозга, в день нашей годовщины. Совет решил: отставить праздник! Не может быть в одном доме горе и радость. Дежурство по тишине. Бюллетень здоровья каждые три часа. Четырнадцать дней без памяти! Первое слово: «Хочу клюкву». Сообщение по радио: «Хочет клюкву». Все друг друга поздравляют. Постановление десять процентов заработка на подарок врачу. Встреча под оркестр. Помнишь, каждый месяц день рождения. Ляля, Лена, Леля, Лиля, Лида – все на букву «л», все вместе, какая разница!
Как ни парадоксально, наименее убедительными здесь выглядят мандарины – трудно предположить, откуда бы им взяться в Омске в военные годы (этот хронотоп отчетливо задан в пьесе). Тем более чуть ли не на соседней странице проскальзывает такой обмен репликами: «Лида. Что читаешь? – Надя. „Робинзона Крузо“ – Лида. Нам ее во время войны читали – как он пищу себе добывал, очень было злободневно». Тут на стыке можно процитировать опять же Тамару Шульпекову, вспоминающую свой первый детдомовский «сезон» (осень 1944‐го – зима 1945‐го; Юра Гусман тогда еще жил с семьей в Сталинграде):
В Заплавном было мало еды, мы сами что-то старались себе добывать. Ходили на речку, ловили мальков, сушили их и ели. Мальчишки по огородам лазили. А в Средней Ахтубе нам помогал местный плодоовощной завод, это было заметно. Рыбий жир нам сразу стали давать, от которого мы носы воротили, хоть были все очень исхудавшие.
Словом, мандарины в пьесе кажутся все же анахроническим перебором (хотя мало ли как могло выйти в неожиданном реальном эпизоде, который, вероятно, был известен Александру Володину). А вот все остальное как раз похоже на правду – пусть даже слегка утрированную для театральных подмостков. Разве что детсоветы начали входить в полную силу уже после войны, о чем говорится в исследовании современного историка Андрея Славко «Детские дома и школы для детей-сирот в России в годы Великой Отечественной войны и в послевоенный период». Славко пишет:
Отличительной особенностью второй половины 1940‐х от первой является возрастание роли общественного самоуправления в виде общих собраний воспитанников и детских советов.
Это как раз тот микроклимат, в котором обитал воспитанник Юра Гусман.
Вот еще один фрагмент из устных мемуаров Тамары Сергеевны Шульпековой, раз уж речь зашла про условия существования детдомовцев:
Мы дежурили по кухне, приходили рано утром, резали хлеб. Сами взвешивали хлеб, каждому нарезали положенную порцию с точностью до грамма. А Клавдия Михайловна (Кремнева, первый директор детского дома. –