Юрий Ларин. Живопись предельных состояний — страница 14 из 90

Д. С.) тоже приходила каждое утро на кухню – проверяла, сколько масла в кашу кладут и тому подобное, все контролировала. Хлеб мы так взвешивали долгое время: если вдруг меньше необходимого получался кусочек, то довесочек клали. Привыкли к этой нужде. А потом, в 47‐м или в 48‐м, разрешили класть хлеба больше, без строгого счета. За столами у нас сидели по четыре человека – и однажды мы приходим, а на тарелках лежит хлеб не по кусочку на каждого, а больше, по три, наверное. Мы смотрели и не верили глазам. Что, можно взять больше одного куска? Говорят: можно, ешьте, сколько хотите. Это запомнилось на всю жизнь.

А вот так Владимир Климов рассказывал о времени чуть более позднем – самом конце 1940‐х и начале 1950‐х. Здесь уже возникает едва ли не дословная перекличка с монологом из пьесы:

В детдоме мама ввела обычай: в конце каждого месяца отмечали дни рождения за месяц. Мама показывала, как готовить торты, воспитанники сами это делали. Помню, «наполеон» готовили и даже мороженое. У нас был детсовет, который решал многие вопросы, распределяли подарки от шефов, чтобы никто не оказался обижен. Старшие воспитанники шефствовали над младшими. Руководители даже помогали деньгами от продажи свинины или продуктами тем, кто уже выпустился из детдома и где-то учился. Мама устраивала так, чтобы все, кто учился в техникуме или институте, могли приехать на каникулы и два месяца бесплатно жить и питаться у нас в детдоме.

Заодно уж, к вопросу о рационах питания (и ради объективного снижения патетической благости): тот же Владимир Климов со слов матери, Августы Сергеевны, поведал про такой эпизод. Дело было в 1952 году:

К нам приехал Александр Шелепин, будущий «железный Шурик» (тогда первый секретарь ЦК ВЛКСМ, впоследствии председатель КГБ СССР. – Д. С.). Его отвели в столовую, он попробовал еду, говорит: ну, более или менее, хотя можно бы и получше. Мама ему говорит: знаете, сколько денег выделяется на питание одного воспитанника в день? Тот отвечает: нет, не знаю. Мама: чуть больше 7 рублей (в ценах 1952 года, после 1961‐го это 73 копейки. – Д. С.). Не разгуляешься, конечно. Но мы не голодали.

В общем, и так очевидно: никакой сиротский приют по определению не может походить на рай земной – особенно если речь про советский детдом в первые послевоенные годы. И не очень-то просто выбрать некую усредненную интонацию для описания того уклада. Из сегодняшнего времени, если вникнуть, он выглядит слоистым, отчасти разнородным и даже эклектичным, как бы ни велики были тогда старания сверху все унифицировать, регламентировать и благоустроить. «Палочки должны быть попендикулярны», и схематически вроде бы так и выходило, но в деталях хватало различной «кривизны» – и в лучшем, и в худшем смыслах.

* * *

Образцовая, по-своему даже идеальная интонация для рассказа о детских домах возникает, например, в документальном киноочерке «Дети Сталинграда», снятом на Нижне-Волжской студии кинохроники в 1950 году. Юры Гусмана в кадре там нет, да и Среднеахтубинский детский дом тоже не попал в объектив, зато весьма наглядно на местном материале представлен пропагандистский жанр «Родина стала их матерью».

Можно сказать, этот 10‐минутный очерк не содержит прямого вранья. Видеоряд кое-где сугубо хроникальный, а местами все же явно постановочный, но в пределах правдоподобия – без сочиненных декораций и привлеченной массовки. Закадровый текст стилистически невыносим, конечно (под звуки фанфар важный дикторский голос произносит мучительно темперированные фразы наподобие «весь народ заботится об этих детях – оберегает, воспитывает, учит» или еще «стройными рядами входят в город наследники, молодые хозяева Сталинграда»), однако приведенные в киноочерке факты в целом не искажены.

Действительно, были относительно щедрые шефские предприятия – в частности, детдому в Средней Ахтубе помогал стройтрест при сталинградском машиностроительном заводе «Баррикады». Шефы-строители закупали иногда необходимый инвентарь, время от времени делились продовольствием, летом отправляли воспитанников в ведомственный лагерь отдыха на реке Медведице. В области проводились выездные олимпиады и спартакиады, а также устраивались «плавучие пионерлагеря» (об одном таком путешествии с участием Юры Гусмана расскажем чуть позже). Бывало, что доставались детдомовцам дары и от нежданных «спонсоров» (тут приведем слова Тамары Шульпековой):

Нам какой-то маршал прислал целый вагон подарков. После войны это было, в 46‐м, примерно, году. И шелк, и парча – нам это очень пригодилось для художественной самодеятельности. Воспитатели все сшили себе из синего шелка нарядные платья. Старшим девчонкам достался шелк полосатый, они ходили в таких платьях. А нам, малышам, сшили платья из розового шелка.

На контрасте с девочками-ангелочками в розовых платьях воспроизведем такой фрагмент из воспоминаний Юрия Ларина:

В первые годы моего пребывания в детдоме было много блатных, более взрослых, которые издевались над младшими. Устраивали «тёмки»: намечали какую-то жертву, выключали свет и били, так, чтобы не было видно, кто бил. Или «велосипед»: кто-то спит, берут ватку, затыкают между пальцами ног и поджигают. Человек начинает вращать ногами. У меня как-то это все не осталось в памяти, потому что было много хорошего. «Велосипеда» никто не мог избежать, а «тёмки» мне не делали ни разу. Был Коля Клочков. Он любил поиздеваться. Противный. Когда меня привезли, он бросил такую фразу: «Ты думаешь, если у тебя отец был начальник, мы тоже с тобой будем нянчиться?!» Кого он имел в виду, я не знаю.

Сохранилась магнитофонная запись 1986 года, содержащая часть мемуарного диалога между Юрием Лариным и другом его детства Юрием Мальцевым – тем самым, найденным под развалинами Сталинграда. В разговоре всплывает тема жестких детдомовских нравов, и Мальцев делится давним впечатлением:

Как-то тебя ребята излупили, кровь текла, я заступался. На втором этаже кровати рядом стояли у нас, вечером, когда уже легли после отбоя, ты всхлипывал. Не помнишь? Мы болтали-болтали, и ты сказал, что на самом деле не еврей. Говорю: «А кто же тогда?» – «Я кто-то другой, точно не знаю, но есть какая-то тайна…» Евреев в детдоме не любили, а мне Юра нравился, и я за него заступался.

На что Ларин отвечает: «Совершенно не помню, чтобы в детдоме был антисемитизм, вот даю честное слово. Может, в самом начале, когда блатные там были?». Мальцев соглашается: «Да, наверное, в самом начале, но до определенного времени точно это было».

Впрочем, по совокупности доставалось более или менее всем младшим воспитанникам, без разбора национальностей и прочих «параметров». В той же аудиозаписи 1986 года содержится еще один фрагмент рассказа Юрия Мальцева про начальные детдомовские времена:

Блатные добивались, чтобы по вечерам только им доставалось мыть коридоры, потому что тогда им перепадала прибавка к ужину. Ложились они поздно, после всех, и уже не проходили процедуру раздевания при кастеляне, а заходили в спальню одетые, с орудиями для битья – ботинками. Я как-то проснулся от того, что мне одеяло на уши натянули и каблуками по голове лупят. Естественно, стал как-то сопротивляться, вскочил. Из коридора шум услышали, забежали – те уже шмыгнули по своим кроватям. И тишина. К нам с вопросами: мол, что такое? Мы ничего не говорим. Знаем, что если выдашь кого-то, потом днем хоть в туалете, хоть еще где – все равно излупят. На этом все и закончилось тогда.

Или вот еще блатные ко всем подходили и настойчиво предлагали сыграть в игру, не помню уже, как ее называли. Два кубика, слепленные из хлеба, на гранях наколоты точки от 1 до 6. Игра заключалась в том, что кубики бросают по очереди, у кого больше, тот и выигрывает. Играли на хлеб. Но они правила меняли на ходу. Могли сказать: «на десять деньков», а если ты промолчал и выиграл при этом, то тебе объясняли, что раз промолчал, то получишь только одну пайку. Себе же при выигрыше забирали весь твой хлеб в течение десяти дней.

Справедливости ради нужно добавить, что к 1948 году этот «беспредел» руководству детдома удалось во многом искоренить – правда, отнюдь не до стерильности.

Подобные перепады между слоями детдомовского уклада – обычное дело для той поры. Собственно, они и воспринимаются в качестве перепадов лишь после пристального, причем стороннего изучения вопроса. Изнутри, само собой, возникало неизмеримо больше эмоций, впечатлений, фактуры, представлений о том, «как было на самом деле» и «что нам всем казалось». Снаружи – только собирание сведений и посильная аналитика, без возможности полноценного «погружения в среду». Насколько удается понять, Юрий Ларин в мемуарах пробовал соединить обе эти установки: абсолютно честное, без каких-либо конъюнктурных искажений, воспоминание – и собственную же оценку тех событий, уже с учетом дальнейшего жизненного опыта.

В его рассказах о детском доме – довольно отрывочных, без последовательной хронологии и сквозной фабулы, зато эмоционально точных и предельно искренних, – как раз и проступает эта слоистая структура. Эпизод нанизывается за эпизодом почти в случайном порядке, по прихотливой ассоциации или по мере всплывания в памяти, и такой сюжетный разброс вдруг позволяет обнаружить постоянное сочетание и тесное соседство тех самых «слоев».

Строгий казенный распорядок гнездился всего в полушаге от жестких обычаев, привнесенных уличными беспризорниками. Добросердечие и отзывчивость персонала нисколько не противоречили засилью тоталитарных лозунгов и самой системе идейного воспитания по утвержденным сверху методичкам. Усиленная забота о снабжении «военных сирот» – и бесконечная нехватка чего-нибудь насущного. Декларируемая санитария – и регулярные нашествия заразных болезней. Наконец, честность и бесстрашие как вроде бы базовые жизненные принципы для «подрастающего поколения» – и множество недомолвок и опасений в качестве фона. Впрочем, не столь уж уникальный набор «слоев» для той эпохи.