Юрий Ларин. Живопись предельных состояний — страница 35 из 90

Незадолго до подписания дружественного договора с Германией наркома Литвинова заменили на Молотова, и многие прежние мидовцы, как правило, убежденные антифашисты, угодили под репрессии. Из Гнедина поначалу выбивали компромат на бывшего шефа (вопрос этот был настолько актуален, что пресс-секретаря Наркоминдела истязали прямо в кабинете Берии на Лубянке, среди ковров и настольных ваз с апельсинами), потом принялись шить ему участие в заговоре дипломатов, а в конечном итоге удовольствовались статусом «немецкого шпиона». Поскольку Гнедин никакой своей вины не признавал и показаний ни на кого принципиально не давал, его мариновали в разных тюрьмах НКВД больше двух лет и вынесли приговор только тогда, когда уже немцы начали бомбить Москву. Евгений Александрович до конца дней был уверен, что не расстреляли его лишь потому, что на ускоренном заседании «тройки» он еще раз заявил о своей невиновности и указал на формальные нестыковки в обвинительном заключении. Рассмотрение его дела неожиданно перенесли и через сутки зачитали обвинение в несколько иной редакции. Впрочем, 58-я статья никуда не делась, приговор гласил – десять лет лагерей. А где десять, там и четырнадцать: схема «вечной ссылки» читателю уже знакома. Освободился Гнедин в 1955‐м.

К моменту встречи с Лариным он был известен как публицист, автор «Нового мира». Их познакомил поэт Владимир Корнилов в 1966 году – незадолго до внезапного Юриного поступления в Строгановку. «Эта встреча, сначала мне казалось, не будет иметь продолжения: я монотонно жил повседневной, утомительной жизнью инженера, и, будучи хилым и болезненным, не имел сил на какую-то дополнительную жизнь», – вспоминал Юрий Николаевич. Однако «прервавшееся было знакомство возобновилось» – при удивительных обстоятельствах.

В Черемушках, недалеко от мамы, жила 90-летняя Анна Львовна Рязанова, вдова Давида Борисовича Рязанова-Гольдендаха (социал-демократа, историка марксизма, расстрелянного в 1938‐м. – Д. С.). Как и многим, ей досталась тяжелая участь. Тем не менее, обстоятельства не сломили ее, глаза лучились, а память оставалась острой. Мы с мамой часто захаживали к ней и слушали ее необыкновенные рассказы о дочери Маркса, о Ленине и Мартове, о жизни в эмиграции русской социал-демократии ‹…› В одном из своих рассказов она вспоминала, как они с Давидом Борисовичем пригласили Женю Гнедина жить у них в семье после того, как разошлись его родители (точнее, после смерти его матери. – Д. С.). И я воскликнул: «А я знаю Евгения Александровича!» Анна Львовна была очень обрадована возможностью увидеть его, стала думать, сколько десятилетий они не виделись. И при прощании сказала мне: «Юра, в следующий раз обязательно приходите с Женей!» ‹…› И вот мама, Ира и я с Евгением Александровичем сидим дома у Анны Львовны и пьем чай. Они с Е. А. вспоминали многое и о многих.

Тем не менее даже этот трогательный эпизод оказался лишь прологом к будущей дружбе Ларина и Гнедина. Вырастать она начала в 1974 году – на весьма необычной почве, о чем мы еще расскажем.

* * *

К концу 1960‐х назрели перемены в личной жизни нашего героя. Его гражданский брак с Ириной Румянцевой близился к финалу. Сюжет развивался по схеме любовного треугольника: не сложившийся когда-то санаторный роман Юры с Ингой Баллод, приятельницей Ирины, спустя время все же возобновился.

Две женщины были не просто подругами, а еще и соавторами – они вместе работали над книжкой «Про маленького поросенка Плюха», переложением сказок английской писательницы Элисон Аттли. Инга часто бывала в квартире на Смоленской улице, и Юра неминуемо присутствовал при творческих обсуждениях. Книга в итоге была написана и спустя несколько лет, в 1975‐м, вышла в издательстве «Советская Россия» трехсоттысячным тиражом. Ее и в наши дни охотно переиздают. Но еще задолго до первой публикации этих сказочных историй всякое общение между подругами-соавторами прекратилось: Юра ушел к Инге.

Последняя жена Ларина, Ольга Максакова, затруднилась сообщить какие-либо подробности его расставания с Ириной, хотя вообще-то Юрий Николаевич нередко рассказывал ей о событиях второй половины 1960‐х и о разных людях, встреченных им в доме Румянцевых. «Свой уход от них он переживал до конца жизни, – отметила Ольга Арсеньевна. – Длительное время ему казалось, что все общие друзья от него отвернулись, осуждая его поступок. Хотя двоюродный брат Ирины Толя продолжал с ним встречаться, у него Юра оставил все наброски, акварели и холсты, сделанные в доме Румянцевых». Негативной была и реакция Юриной мамы, Анны Михайловны: она считала действия сына недостойными и легкомысленными; между ними даже произошла размолвка. Но решение Ларина оказалось бесповоротным, пусть и болезненным. Сам он впоследствии охарактеризовал ситуацию предельно лаконично: «У меня в то время был очень тяжелый момент в жизни: я ушел от Иры, и мы с Ингой снимали квартиру». Прежнее душевное смятение не могло не нахлынуть и позже, как минимум еще один раз: в 1979 году Ирина Румянцева скончалась – говорили, что причиной смерти стал все тот же туберкулез, полностью так и не излеченный.

Почти одновременно с матримониальной коллизией произошла в Юриной судьбе и другая важная перемена. В 1970 году его обучение в Строгановке завершилось, он благополучно защитил диплом, разработав проект земснаряда (дизайнерская задача скрестилась тут с гидротехническим опытом), и очутился перед выбором: как быть дальше? Мы уже упоминали об Александре Трофимове, который довольно неожиданно составил протекцию своему давнему воспитаннику по ЗНУИ и рекомендовал Ларина в качестве преподавателя в Художественное училище памяти 1905 года. Как выразился в нашей беседе Владимир Климов, друг со времен детдома: «Юрка, конечно, дрожал, но согласился». Еще один Рубикон был перейден, инженерное поприще окончательно осталось в прошлом. Запись в трудовой книжке гласит, что 25 ноября 1970 года Юрий Ларин уволен по собственному желанию с должности главного специалиста отдела научного анализа и обобщения информационных материалов в Центральном бюро научно-технической информации Минводхоза СССР, а уже 26 ноября зачислен в МГХУ памяти 1905 года преподавателем спецдисциплин.

Училище это было заслуженным, уважаемым, хотя отнюдь не главным в сложившейся иерархии. При своем статусе среднего специального учебного заведения оно не могло конкурировать с центральными вузами, тем более с такими «эпическими», как Суриковский институт в Москве или Репинский в Ленинграде. Выпускники МГХУ нередко рассматривали полученное образование в качестве предварительного и шли учиться дальше. Хотя бывало, между прочим, что и раскаивались задним числом, сочтя последующий вузовский период напрасной тратой времени.

Основано училище было в 1925 году – в связи с «первоочередной необходимостью всемерной пролетаризации состава учащихся через привлечение в художественную школу рабочей и крестьянской молодежи». При поддержке Луначарского два энтузиаста, опытные педагоги Евгений Якуб и Сергей Матвеев, взялись за реализацию этого лозунга. Поначалу заведению отдали в пользование двухэтажный особняк на Сущевской улице, когда-то принадлежавший знаменитому художнику-маринисту Алексею Боголюбову (там нынче обитает библиотека искусств имени как раз Боголюбова). А с 1927 года и еще долго, больше полувека, училище занимало элегантное, «старорежимное» здание на Сретенке, где до революции в числе прочего размещался один из первых в городе кинотеатров.

Одно время эта новая кузница творческих кадров именовалась Московским государственным техникумом изобразительных искусств памяти восстания 1905 года, потом, как водится, официальное название несколько раз менялось – и в советское время, и в постсоветское. На просторечном уровне училище называли по-всякому: и «Пятым годом», и МОХУ (промежуточная аббревиатура со словом «областное» в анамнезе прижилась, вероятно, из‐за удобства произнесения – и плавно трансформировалась в нынешнее МАХУ, теперь уже со словом «академическое»). Кстати, 1905 год из казенного наименования исчез совсем недавно, в 2016‐м, – неизвестно почему. В прежние времена среди студентов ходила шутка насчет того, что в действительности памятная дата намекает на достославный период подготовки группы художников-символистов к выставке «Голубая роза».

Помимо вольнодумного позднесоветского ерничества, тут содержалась и отсылка к вполне конкретному факту: одним из идейных вдохновителей этого учебного заведения был «голуборозовец» Николай Крымов. Да и в целом на протяжении десятилетий отсюда не очень-то выветривался некий «декадентский дух». Хотя выветривать его пытались старательно. Официальная учебная программа не предусматривала особых изысков в преподнесении изобразительной культуры, так что репутация «приличного места» держалась лишь на отдельных людях, готовых и умевших выходить за границы ремесленных банальностей. Случались на этой почве и конфликты с руководством, кого-то время от времени выживали из коллектива, но сильные преподаватели в училище никогда не переводились, и цену себе они знали.

Придя работать в дом на Сретенке, Юрий Ларин вполне естественным образом примкнул к лагерю так называемых левых – художников, державшихся неортодоксальных взглядов и на искусство, и на педагогику. Не стоит думать, конечно, будто речь шла о какой-то оформленной, организованной оппозиции в стенах училища: такого сценария не могло возникнуть нигде в СССР вплоть до перестройки, и то не с первых ее симптомов. Но все же и в «эпоху развитого социализма» более или менее свободомыслящие люди (не обязательно политические противники режима) быстро опознавали друг друга и не скрывали взаимных симпатий. А в художественной среде такого рода флюиды распространялись вообще без лишних слов – достаточно было увидеть, как сделан пейзаж или натюрморт, чтобы, моментально оценив цвет и композицию, зачислить автора в категорию «своих». Ну или в противоположную категорию – тоже с одного взгляда.

Итак, открытой фронды в училище не наблюдалось, а вот