У нас в училище два года была преподавательница, которая говорила: «Возьмите вот эту красочку, смешайте с этой, подойдите к яблочку и сравните, чтобы цвет был такой же». И я думала: «Неужели есть люди, которые по собственной воле занимаются таким нудным делом, как живопись?»
(Здесь само собой напрашивается сопоставление с рассказом Ларина о преподавательских методах доцента Слётова в Строгановке: «Чего вы там цветочки вырисовываете? Надо по всёй плоскости!» Концепции вроде бы друг другу противоположные, однако тоска, навеваемая ими на учеников, выходила примерно одинаковой.)
Уроки Юрия Ларина на свой лад – не единственно возможный, конечно, – выбивались из усредненного, безлично-бесцельного канона. Наталья Алексеева-Штольдер рассказывает:
Студенты его очень любили. Все происходило органично, и было понятно, что он от нас требовал. Самое главное: он учил нас творческому мышлению. Занятия были очень привлекательны, проходили энергично, весело. Хотя он был строг к лентяям. Мы потом долго, со смехом вспоминали эпизод с Женей Блиновым, который был такой хиппи, и рисунки у него были неряшливые, замусоленные. Ларин, увидев рисунок этого Жени, прямо от дверей кричит: «Это два! Это ужас! Просто ужас!» Любил пошутить, в нем был артистизм. Занятия рисунком порой выглядели как представления. Но бывал действительно строг.
С мнением насчет занятий как представлений согласен и Сергей Любаев:
Он удивительно красиво взмахивал руками. Руки были тонкокостные, артистические, и он взмахивал ладонью, шевелил пальцами, показывая что-то или очерчивая. Многие студенты пародировали эти его коронные жесты.
Помимо преподавания рисунка Ларин выполнял еще и обязанности классного наставника – это вменялось штатным расписанием, да и приносило к тому же небольшую прибавку к должностному окладу. Руководить студенческой группой, состав которой был очень разнородным и разновозрастным, Ларин мог единственно доступным для себя способом – отбросив всякую мысль о «железной руке» и пользуясь лишь механизмами вовлечения во что-то коллективно интересное. Вряд ли все у него проходило гладко в части субботников, политинформаций и прочей обязаловки, но иногда удавалось инициировать нечто оригинальное. Тот же Сергей Любаев вспоминает о таком эпизоде:
Как-то он привел к нам на внеклассные занятия Джулиано Грамши и представил как своего друга. Предварительно сказал: «Вам на занятиях рассказывают про итальянское искусство, а вот есть человек, который его впитал с молоком матери». Сын основателя Итальянской коммунистической партии Антонио Грамши – на родине очень почитаемого, между прочим. Кумира многих итальянских режиссеров, художников, писателей. А сын его, Джулиано Грамши, преподавал в московской консерватории. Очень интересный человек. Он нам показывал собственные слайды, рассказывал и про античность – Геркуланум, Помпеи, – и про искусство ХХ века, в том числе времен Муссолини. Я был удивлен: сын человека, которого Муссолини уничтожил, так увлеченно рассказывает о тогдашнем искусстве. А он сказал, что да, они были политическими врагами, антагонистами, но обоими двигала идея социальной справедливости, которую они понимали по-разному. И говорит: «Какое нам дело, кого изобразил Микеланджело или Тициан, какого тирана? Мы любуемся живописью». Две или три таких внеклассных встречи с ним было.
Разного рода педагогические обязанности и заботы не заслоняли от нашего героя его главной задачи – собственного развития как художника. Можно было бы даже провозгласить, что преподавание стимулировало и корректировало такое развитие, хотя вряд ли это утверждение оказалось бы абсолютно верным. На первых порах – да, безусловно. Буквально все рекомендации из своей программы по обучению наброскам Ларин до того проверял, обкатывал на личном опыте: «Одновременно я для себя устанавливал определенные правила в рисунке». Но собственный художнический путь уводил его все дальше от пропедевтики, то есть от возможности на правах мэтра приводить свои работы в пример ученикам. «Делай, как я» – этот принцип не годился. Юрий Ларин осознавал, что не должен никого обучать, ведя за собой след в след (не говоря о том, что это шло бы вразрез с официальной программой училища). Персональный опыт мог быть передан только частично и опосредованно – скорее, как дух, нежели буква. Для студентов было важно, что их наставник – талантливый действующий художник, однако самому этому наставнику преподавание мало чем могло помочь в противоборстве с холстом или с листом акварельной бумаги.
Пожалуй, наиболее комфортными ситуациями, когда собственные творческие задачи более или менее органично сопрягались с педагогическими, были поездки со студентами на летнюю практику – в Звенигород, Переславль-Залесский или в Солотчу под Рязанью. Тут происходило совмещение двух ипостасей: учитель на глазах у всех превращался в художника, работал наравне с подопечными (так было не у всех преподавателей, но Ларин на тех выездах никогда не упускал возможности рисовать и писать). Учитель работал, но не давал мастер-классов, и студенты к такой деликатной конфигурации относились с пониманием: если мастер захочет показать и обсудить им созданное – то с радостью, а не захочет – значит, не захочет. В любом случае замечания по студенческим штудиям воспринимались лучше, казались более релевантными, когда исходили от человека, включенного в совместную творческую атмосферу, почти «артельную».
Сергей Любаев поделился впечатлениями от одной такой поездки с группой, которую в 1978 году возглавлял Юрий Ларин.
Великолепная была практика в Звенигороде, целый месяц. Жили мы в здании финансового техникума, в самом центре города. Знаменитое, кстати, здание – его на лето отдавали художникам, там проводили практики и ВГИК, и Суриковский институт, и наше училище. Очень удобно там было жить и работать – закрытый двор за забором, можно было прямо во дворе писать работы или холсты натягивать. Помню, Ларин жил в учительской комнате, где он по вечерам иногда читал, как он говорил, с огромным интересом классные журналы. Изучал, что за народ учится в этом финансовом техникуме, и потом нам рассказывал – получались какие-то записные книжки Чехова просто.
А на соседней улице жил его друг по фамилии Кропивянский, который у нас в училище работал завхозом. Тоже сын репрессированных родителей. Ларин к нему по вечерам в гости иногда ходил, смотреть телевизор – тогда как раз был чемпионат мира по футболу.
К нему часто приезжала туда Анна Михайловна, мама. Приезжала на электричке, и они шли гулять – на Москву-реку, на Городок, к Саввино-Сторожевскому монастырю. Погоды стояли великолепные. Анна Михайловна знала ребят из нашей группы, называла нас пионерами.
К слову, Анна Михайловна воспринималась тогда практикантами исключительно как мама их любимого педагога, а вовсе не как вдова Бухарина. Студенты ничего (или почти ничего) не знали о происхождении Юрия Борисовича Ларина – по крайней мере, другие преподаватели эту тайну ученикам не разглашали. А друг другу передавали ее исключительно шепотом, в отсутствие посторонних, как поведала нам Ольга Булгакова. Считалось само собой разумеющимся, что лишняя болтовня по этому поводу никому не на пользу. Но все же секрет иной раз открывался избранным ученикам. Одним из них был уже знакомый нам Сергей Любаев:
Только где-то на четвертом курсе училища, посещая его квартиру (кажется, он болел тогда, и мы приезжали его навестить), я на стене увидел фотопортрет. Человек с бородкой-эспаньолкой, в кожанке и в картузе, улыбается. А я вообще-то был юношей подкованным, любил историю и сразу узнал Бухарина, поскольку уже видел его портреты. Спрашиваю осторожно: «Юрий Борисович, а это…» И он продолжил: «Это мой отец». Вопросов больше не было, мы это не обсуждали. Я был удивлен, ошарашен, хотя раньше что-то такое слышал, что у Ларина, мол, отец какой-то известный деятель. Но фамилия не называлась.
Наталья Алексеева-Штольдер рассказала, что годы спустя, когда после реабилитации Бухарина его сын официально поменял отчество, бывшие студенты при встречах в шутку именовали его Юрием Борисовичем-Николаевичем.
Пока же он оставался для них – и для всех – Юрием Борисовичем. Загадочным образом его статус «квази-инкогнито» не развеялся даже в тот момент, когда о Ларине (правда, без указания точных персональных данных) в 1978 году, как раз в разгар упомянутой летней практике в Звенигороде, стали наперебой вещать «вражеские голоса» – в связи с историей, которую мы еще опишем. Тайная жизнь сына Бухарина никуда не исчезла, даже по-своему активизировалась в то время, но не фиксировалась «на радарах» у большинства коллег и тем более студентов.
Какие угодно козни могли строиться администрацией училища, и быть сколь угодно натянутыми – отношения между преподавателями из разных «лагерей», но имелась очень важная, обжитая константа: здание на Сретенке. Его любили и правые, и левые, и таланты, и бездари. Представить училище вне этих стен не мог никто, однако неожиданно и вынужденно – пришлось. В 1979 году МГХУ предоставили новое здание типовой школы по нынешнему адресу: улица Сущевский Вал, дом 73, корпус 2. Географически заведение почему-то вернули к первоистоку, на Сущевку, причем гораздо дальше от центра, чем это было в 1920‐х, – теперь уже в Марьину Рощу. В условиях разросшегося мегаполиса район этот давно не воспринимался как окраина, тем более как криминальное некогда предместье, но все же коллектив училища перебирался на новое место с огромной неохотой. Ольга Булгакова хорошо помнит настроения, царившие тогда среди коллег ее мамы:
Переезд в Марьину Рощу оказался очень болезненным для «старожилов». Здание на Сретенке – историческое, нестандартное, уютное, и вот переехали в бетонную коробку. Аура поменялась.
Дому же на Сретенке быстро нашлось другое применение; ныне там обитает Музей истории органов внутренних дел Москвы.