Мы создали систему, позволяющую вести переписку. Ключевую роль здесь играл Рой Медведев. Я отправлял письма его брату Жоресу в Лондон, из Лондона Жорес отправлял их Рою, а тот передавал их Анне и Юрию. И обратно – по той же схеме.
Копии ряда писем сохранились. Ларин в них обращается к адресату «Дорогой Степан!» (что, впрочем, было не данью конспирации, а русифицированной формой имени, принятой тогда в общении между ними); однако в текстах нередки иносказательные обороты, особенно в части упоминаний о биографии Бухарина – тут сплошь инициалы без расшифровок и разного рода околичности.
Политическая история, впрочем, не была единственным и главным предметом их переписки. В письмах много личного; иногда возникают конкретные просьбы такого рода:
Если это не дорого, не мог ли бы ты купить для меня коробку английских, или голландских (я знаю, что они очень хороши), или американских акварельных красок. Наши краски очень хорошие, но краски зарубежные имеют другие, иногда очень красивые цвета. Мне недавно пришлось написать акварель чужими английскими красками, и я получил большое удовольствие. Но если это тебе трудно, не теряй времени.
Никаких иносказаний тут, разумеется, нет, хотя при повышенной бдительности можно было бы и в такой невинной просьбе заподозрить скрытый смысл.
Когда дело доходило до визитов «Степана» в Москву, риски, соответственно, возрастали, и бдительность удваивалась. Приведем фрагмент воспоминаний Катрины ван ден Хювел, приезжавшей со Стивеном Коэном в СССР начиная с 1980-го, олимпиадного года (до того обстояло примерно так же):
К тому времени, когда я присоединилась к нему, Стив уже, удовлетворяя потребности своих друзей, умудрился привезти в Москву десятки книг, от Солженицына, Шаламова, Оруэлла и Роберта Конквеста до Камасутры и, естественно, тамиздатовской версии коэновского «Бухарина». От Стива я узнала, что запрещенные документы и рукописи нужно все время носить с собой, потому что КГБ часто обыскивал квартиры и комнаты в отелях. В какой-то момент сумка Стива, которую он носил на плече, стала такой тяжелой, что у него в паху, с правой стороны, возникла грыжа. После операции по ее удалению он начал носить сумку на левом плече и, в результате, у него возникла вторая грыжа слева. Стив любит повторять, что самая большая неприятность, которую ему доставил КГБ, это нажитые по его вине две грыжи.
Стивен Коэн ушел из жизни после тяжелой болезни в сентябре 2020-го, когда эта книга еще не была закончена.
Визиты Коэна в Москву брежневской эпохи привносили некое воодушевление, подчас тревожное, в ту политизированную среду, которая окружала семейство Лариных. Наш герой не входил в число заметных активистов, но не забудем, что в тот период он был основательно включен в работу над переводом отцовской биографии, что влекло за собой как минимум два важных обстоятельства – и оба с политическим оттенком. Во-первых, само содержание книги Коэна заставляло снова и снова возвращаться мыслями к временам, когда в стране закладывался фундамент социализма, – а эти времена, в свою очередь, неизбежно проецировались на современность. Во-вторых, работа в тандеме с Евгением Гнединым приводила к очередным знакомствам – с людьми из окружения последнего. Среди них было немало тех, кто уже соприкасался когда-то с Анной Лариной, а еще возникали фигуры совсем новые. Смыкание и даже частичное наложение друг на друга двух сообществ, равно интеллектуальных и вольномыслящих, давало своего рода мультипликативный эффект. Для Юрия Ларина вторая половина 1970‐х – время не только индивидуальных прорывов в живописи, но и период максимальной втянутости в историко-политический контекст.
Иной раз встречи на пересечении тех двух кругов приобретали выраженно конспиративный характер. Из воспоминаний Юрия Николаевича:
Когда приезжал Стив, Михаил Максимович (Литвинов, друг семьи, сын бывшего наркома иностранных дел СССР. – Д. С.) все время смотрел в окно и видел, что подъезжала какая-то машина. Видимо, они хотели услышать наши разговоры, не знаю. Было немножко тревожно. Сначала они уходили, я оставался и уходил уже позже.
Чаще же происходили просто дружеские посиделки, с застольями или без, или перипатетические прогулки на свежем воздухе; то и другое легко трансформировалось в политизированные дискуссии. Местами встреч нередко становились как раз квартиры Анны Лариной и Евгения Гнедина. Люди там бывали всякие, но неизменным оставалось присутствие бывших сталинских зэков – «как мама говорила: недостреленных», по воспоминанию Михаила Фадеева.
Из сегодняшней реальности всю ту среду проще и удобнее чохом именовать диссидентской, хотя существовали значимые различительные оттенки в тогдашнем неофициальном дискурсе. Даже в упомянутых нами двух кругах, которые на практике включены были в большой общий круг, вполне единый, имелись свои «фракции» – от идейных противников коммунистического мировоззрения как такового до сторонников концепции «подлинный коммунизм – это будущее человечества». В обозначенном спектре Ларины, пожалуй, располагались ближе ко второму полюсу. Валентин Гефтер, ученый-физик и правозащитник, сын знаменитого «неподцензурного» философа Михаила Гефтера, вспоминая о тех давних встречах, дал этому семейству такую характеристику:
Должен сказать, что Ларины диссидентами никогда не были. Ретроспективно фокус зрения всегда немного смещается, и ощущения того времени отличаются, конечно, от нынешних. Но все-таки думаю, что они никогда не были антикоммунистами. Говоря «они», подразумеваю прежде всего Анну Михайловну и Юру с Ингой. Они были либерально настроенными, современными для 1970–1980‐х годов людьми – и резкими антисталинистами.
Со старшим Гефтером Ларин свел знакомство благодаря Гнедину:
Узнав, что мы переводим эту книжку, Михаил Яковлевич примчался. Мы с ним тогда еще не были знакомы, а с Гнединым они давно друг друга знали.
Почти сразу стали дружить семьями – в частности, Михаил Яковлевич, который жил неподалеку от Анны Михайловны, в Черемушках, часто прогуливался вместе с нею по окрестным паркам и скверам. Разумеется, во время таких прогулок проговаривалось очень и очень многое.
Мы с Юрой были подальше друг от друга, в том числе территориально, – вспоминает Валентин Гефтер, – но все-таки виделись время от времени. Думаю, что на протяжении лет десяти нашего знакомства, до перестройки во всяком случае, жизни наших семей были неотделимы одна от другой.
Следует добавить, что Михаил Яковлевич Гефтер и сам был центром притяжения для немалой группы свободомыслящих интеллектуалов, в том числе молодых.
Еще одно семейство, ставшее для Лариных близким, «своим», – упоминавшийся выше Михаил Максимович Литвинов и его жена Флора Павловна. Здесь тоже функцию катализатора знакомства исполнил Гнедин: как мы помним, в 1930‐е годы, до своего ареста, он заведовал отделом печати в Наркомате иностранных дел – как раз при Максиме Литвинове. И компромат, который безуспешно пытались выбить из Гнедина на Лубянке, должен был лечь именно в литвиновское досье. Известно, что на рубеже 1930–1940‐х Максим Максимович ощущал едва ли не обреченность и был морально готов к тому, что за ним могут прийти в любую минуту. Вместо этого после начала войны он получил неожиданное назначение – послом СССР в Соединенных Штатах… Не коснулись репрессии и двух его детей, Михаила и Татьяны. А вот внук хлебнул-таки арестантской доли: Павел Литвинов, сын Михаила Максимовича и Флоры Павловны, в августе 1968‐го стал одним из организаторов и участников знаменитой сидячей демонстрации на Красной площади против ввода советских войск в Чехословакию.
Публичное разворачивание плакатов, в том числе с лозунгом «За вашу и нашу свободу», пресекли через несколько минут, а вот последствия этой акции ее участники ощущали на себе очень долго. Были и реальные тюремные сроки, и предписания к принудительной психиатрии. Павлу Литвинову достался приговор с пятью годами ссылки, из которых он отбыл четыре – в Читинской области. Ко времени знакомства Литвиновых с Лариными его уже не было в стране: вернувшись в столицу, он столкнулся с недвусмысленными угрозами повторной посадки и предпочел эмигрировать в США. Семье, конечно, хватило переживаний вокруг этой коллизии, но покорного страха они не испытывали. Их друг Владимир Войнович констатировал у родителя «отщепенца» неизбывное чувство юмора:
Миша Литвинов, ученый, горнолыжник и альпинист, был человеком довольно известным. Но не так, как отец и впоследствии сын. Когда Павел прославился как диссидент, Миша говорил, что раньше он всегда был сыном Литвинова, а теперь стал отцом Литвинова.
Флора Павловна же и вовсе восприняла случившееся в качестве эстафеты: и прежде не чуждая инакомыслия, в 1970‐х она стала заметной фигурой в диссидентском движении, приняв от сына дело его друзей «по наследству».
Нельзя не отметить и еще одно важное знакомство, тоже идущее от Гнедина. Хотя судьба писателя и киносценариста Камила Икрамова сплелась с судьбой Юрия Ларина задолго до их встречи – в силу исторических обстоятельств. Его отец, Акмаль Икрамов, бывший первый секретарь ЦК КП(б) Узбекистана, сидел с Николаем Бухариным на одной скамье подсудимых и фигурировал вместе с ним в общем расстрельном приговоре. Мать Камила, Евгения Львовна Зелькина, занимавшая пост заместителя наркома земледелия Узбекистана, тоже была репрессирована, как и Анна Ларина, – правда, из тюрьмы уже не вернулась: Зелькиной присудили высшую меру. Камил, как и Юра, поначалу воспитывался у родственников матери – точнее, у бабушки с дедушкой. Но добрались и до него. Поскольку он был на девять лет старше сына Бухарина, одним лишь детдомом ему отделаться не довелось: в неполные шестнадцать ему вменили антисоветскую агитацию и дали пять лет лагерей. А где пять, там, как мы знаем, и двенадцать не за горами. Камила Икрамова после первого срока перевели на поселение, но вскоре арестовали повторно, опять за «агитацию», и снова отправили в лагерь; на волю он вышел только в 1955‐м – как многие.