рожной сумы кусок хлеба, бросил его собаке, и умилостивленный цербер, ворча, спрятался в свою конуру. «Бедный Зарез! – сказал Кирша, входя в избу. – Ты так же, бывало, сторожил мой дом, да не так легко было тебя задобрить!» С первого взгляда запорожец уверился, что в избе никого не было; но затопленная печь, покрытый ширинкою стол и початый каравай хлеба, подле которого стоял большой кувшин с брагою, – все доказывало, что хозяин отлучился на короткое время. От печи, вдоль избы, шла перегородка, за которою стояли пустые улья, кадки и несколько бочонков. Кирша не успел еще порядком осмотреться, как вдруг послышались в близком расстоянии голоса. Не зная, кто подходит, друг или недруг, он спрятался за перегородку и прилег между двух ульев, за которыми нельзя было его никак приметить. Кто-то вошел в избу. Запорожец притаил дыхание и стал внимательно прислушивать.
– Входи смелей, Григорьевна, – сказал грубый голос. – Не бойся: кто приходит ко мне с хлебом да солью, тому порчи бояться нечего.
– Вестимо, батюшка Архип Кудимович, – отвечал женский голос, перерываемый частым кашлем, – вестимо! ты человек добрый; да дело-то мое непривычное.
– Садись добро, тетка. Да что это у тебя за пазухой?
– Так, кой-что, родимый! Просим покорно принять. Вот в этом кулечке пирог, а это штофик вишневки с боярского погреба.
– Спасибо, Григорьевна, спасибо!
– Кушай на здоровье, кормилец! Это шлет тебе Аграфена Власьевна.
– Нянюшка нашей молодой барышни?
– Да, батюшка! Ей самой некогда перемолвить с тобой словечка, так просила меня… О, ох, родимый! сокрушила ее дочка боярская, Анастасья Тимофеевна. Бог весть, что с ней поделалось: плачет да горюет – совсем зачахла. Боярину прислали из Москвы какого-то досужего поляка – рудомета, что ль?.. не знаю; да и тот толку не добьется. И нашептывал, и заморского зелья давал, и мало ли чего другого – все проку нет. Уж не с дурного ли глазу ей такая немочь приключилась? Как ты думаешь, Архип Кудимович?
– Не диво, Григорьевна, не диво. А давно ли она хворает?
– Власьевна сказывала, что о зимнем Николе, когда боярин ездил с ней в Москву, она была здоровехонька; приехала назад в отчину – стала призадумываться; а как батюшка просватал ее за какого-то большого польского пана, так она с тех пор как в воду опущенная.
– Вот что! А не в примету ли было, что в Москве кто ни есть пристально на ее барышню поглядывал?
– Как же, родимый! Она с Настасьей Тимофеевной каждый день слушала обедню у Спаса на Бору, и всякий раз какой-то русый молодец глаз с нее не сводил.
– Вот что! А не знает ли она, кто этот детина?
– Нет, батюшка; однажды только Власьевна вслушалась, что слуга называл его Юрием Дмитричем; а по платью и обычью, кажись, он не из простых.
Эти последние слова удвоили любопытство Кирши и принудили его остаться в чулане, из которого он хотел было уже выйти.
– Ну, как ты мекаешь, кормилец! – продолжала Григорьевна, – болезнь, что ли, у нее какая, или она сохнет…
– С глазу, Григорьевна, с глазу!
– И нянюшка тоже тростит, чему и быть другому! Да ты, батюшка, сам на это дока и если захочешь пособить…
– Нет, Григорьевна, плохо дело: кто испортил, тому ее и пользовать надо. Однако я все-таки поговорю сам с Власьевной.
– Поговори, родимый, поговори: ум хорошо, а два лучше. Ну, батюшка, теперь и я тебе челом! Не оставь меня, горемычную! Ведь и у меня есть до тебя просьба.
– Что такое, Григорьевна?
– Вымолвить не смею.
– Говори, не бойсь!
– Я пришла к тебе уму-разуму поучиться, кормилец.
– Как так?
– Ты знаешь: дело мое вдовье, ни за мной, ни передо мною – вовсе голая сирота… подчас перекусить нечего.
– Знаю, знаю.
– Тебя умудрил господь, Архип Кудимович; ты всю подноготную знаешь: лошадь ли сбежит, корова ли зачахнет, червь ли нападет на скотину, задумает ли парень жениться, начнет ли молодица выкликать – всё к тебе да к тебе с поклоном. Да и сам боярин, нет-нет, а скажет тебе ласковое слово; где б ни пировали, Кудимович тут как тут: как, дескать, не позвать такого знахаря – беду наживешь!..
– Конечно так, Григорьевна. Да о чем же просить хочешь?
– А вот о чем, кормилец: научи ты меня, глупую, твоему досужеству, так и меня чаркою никто не обнесет, и меня не хуже твоего чествовать станут.
– Эк с чем подъехала, старая хреновка! Смотри, пожалуй! уж не хочешь ли со мной потягаться!
– И, что ты, кормилец! Выше лба уши не растут. Что велишь, то и буду делать.
– Ой ли?
– Видит господь, Архип Кудимович! что б со мной ни было, а из твоей воли не выступлю.
– Ну, ну, быть так! рожа-та у тебя бредет: тебя и так все величают старою ведьмой… Да точно ли ты не выступишь из моей воли?
– В кабалу к тебе пойду, родимый!
– То-то же, смотри! Слушай, Григорьевна, уж так и быть, я бы подался, дело твое сиротское… да у бабы волос длинен, а ум короток. Ну если ты сболтнешь?..
– Кто! я, батюшка?.. Да иссуши меня господь тоньше аржаной соломинки!.. чтоб мне свету божьего не видать!.. издохнуть без исповеди!..
– Добро, добро, не божись!.. Дай подумать… Ну, слушай же, Григорьевна, – продолжал мужской голос после минутного молчания, – сегодня у нас на селе свадьба: дочь нашего волостного дьяка идет за приказчикова сына. Вот как они поедут к венцу, ты заберись в женихову избу на полати, прижмись к уголку, потупься и нашептывай про себя…
– А что же, кормилец, шептать мне велишь?
– Да что на ум взбредет; и о чем бы тебя ни стали спрашивать – смотри, ни словечка! Бормочи себе под нос да покачивайся из стороны в сторону.
– Слушаю, батюшка!
– Вот как поезд воротится из церкви, я взойду в избу, и лишь только переступлю через порог, ты в тот же миг – уж не пожалей себя для первого раза – швырком с полатей, так и грянься о пол!
– О пол? Ах, мой родимый! да я этак и косточек не сберу!
– Вот еще боярыня какая! а тебе бы, чай, хотелось, лежа на боку, сделаться колдуньей? Ну, если успеешь, подкинь соломки, да смотри, чтоб никому не в примету.
– Слушаю, батюшка, слушаю!
– Что б я ни говорил, кричи только «виновата!», а там уж не твое дело. Третьего дня пропали боярские красна; если тебя будут о них спрашивать, возьми ковш воды, пошепчи над ним, взгляни на меня, и как я мотну головою, то отвечай, что они на гумне Федьки Хомяка запрятаны в овине.
– Ах, батюшки-светы! неужто в самом деле Федька Хомяк?..
– Опомнясь он грозился поколотить меня, так пусть теперь разведается с приказчиком.
– Постой-ка! да ты никак шел оттуда, как я с тобой повстречалась?
– Молчи, старая карга! Ни гугу об этом! Слышишь ли? видом не видала, слыхом не слыхала!
– Слышу, батюшка, слышу!
– Завтра приходи опять сюда: мне кой-что надо с тобой перемолвить, а теперь убирайся проворней. Да смотри: обойди сторонкою, чтоб никто не подметил, что ты была у меня – понимаешь?
– Разумею, кормилец, разумею.
– Ну, то-то же, ступай!
– Прощенья просим, батюшка Архип Кудимович!
– Постой-ка, никак собака лает?.. так и есть! Кого это нелегкая сюда несет?.. Слушай, Григорьевна, если тебя здесь застанут, так все дело испорчено. Спрячься скорей в этот чулан, закинь крючок и притаись как мертвая.
Григорьевна вошла за перегородку и, захлопнув дверь, прижалась к улью, за которым лежал Кирша.
Чрез минуту несколько человек, гремя саблями, с шумом вошли в избу.
– Гей, москаль! – закричал один голос, – нет ли у тебя кого-нибудь здесь?
– Никого, батюшка.
– Ты врешь! у тебя спрятан мошенник, которого мы ищем.
– Видит бог, нет!
– Говори всю правду, а не то я с одного маху вышибу из тебя душу. Гей, Будила! и ты, Сума, осмотрите чердак, а мы обшарим здесь все уголки. Что у тебя за этой перегородкой?
– Пустые улья да кой-какая старая посуда.
– Лжешь, москаль! Дверь приперта изнутри: там кто-нибудь да есть. Ну-ка, товарищи, в плети его, так он заговорит.
– Помилуйте, господа честные! Всю правду скажу: там сидит женщина.
– Женщина! Да на кой же черт ты ее туда запрятал?
– Не погневайся, кормилец; вы люди ратные: дальше от вас – дальше от греха.
– Давай ее сюда, – закричали грубые голоса.
– Да, кстати: вот, кажется, штоф наливки, – сказал тот, который допрашивал хозяина. – Мы его разопьем вместе с этой затворницей. Выходи, красавица, а не то двери вон!.. Эк она приперлась, проклятая!.. Ну-ка, товарищи, разом!
– Стойте, ребята, – сказал кто-то хриповатым голосом. – Штурмовать мое дело; только уговор лучше денег: кто первый ворвется, того и добыча. Посторонитесь!
От сильного натиска могучего плеча пробой вылетел и дверь растворилась настежь.
– Ай да молодец, Нагиба! – закричали поляки. – Ну, выводи скорее пленных!
– Полно уж упираться, лебедка, выходи! – сказал широкоплечий Нагиба, вытащив на средину избы Григорьевну. – Кой черт! Да это старая колдунья! – закричал он, выпустив ее из рук.
– Твоим бы ртом да мед пить, родимый! – отвечала Григорьевна с низким поклоном.
– Поздравляем, пан Нагиба! – закричали с громким хохотом поляки. – Подцепил красотку!
– Ах ты беззубая! Ну с твоей ли харей прятаться от молодцов? – сказал Нагиба, ударив кулаком Григорьевну. – Вон отсюда, старая чертовка! А ты, рыжая борода, ступай с нами да выпроводи нас на большую дорогу.
– Постой, брат, – сказал другой голос, – все ли мы осмотрели? Нет ли еще кого-нибудь за этой перегородкой?
– Видит бог – нет, кормилец! – отвечал хозяин, посматривая с беспокойством на темный угол чулана, в котором стояли две кадки с медом. – Кроме пустых ульев и старой посуды, там ничего нет.
– И впрямь, – сказал Нагиба, – кой черт велит ему забиться в эту западню, когда за каждым кустом он может от нас спрятаться? Пойдемте, товарищи. Э! да слушай ты, хозяин, чай, у тебя денежки водятся?
– Как бог свят, ни одного пула[56] нет, родимый.