В сии и последующие 1722 и 1723 годы получила наша Кунсткамера 150 серебреных вызолоченных медалей, представляющих Римских Пап, начиная от Апостола Петра до Иннокентия XI; собрание Математических и Физических орудий, купленных у славного Мушенброка; преизящное собрание древних золотых и серебрёных медалей… нарочитое собрание Греческих медалей, и других многих Азиатских редкостей…» [170]
В «Оглавлении материям…» перечислены экспонаты, и среди них главенствуют станки, «в которых Его Величество вытачивал разные костяные и деревянные вещи» (№ 87), «Коперникова Планетная Система» (№ 139), «Дубина или толстая трость, известная Публике из многих анекдотов, которою Петр Великий журил некоторых за упущение должности» (№ 37) (отделение первое). Но абсолютно преобладают ящерицы, американские луки, дротики, модель деревянного крытого моста (отделение второе), таблицы всем российским минералам, куски прусского янтаря, раковины ископаемые, древние и новейшие русские и иностранные монеты, драгоценности и медали, окаменелости и кораллы, травники и живописные картины (отделение третье).
Монстры ни у Беляева, ни в «Описи предметам, сохраняющимся при Императорской Академии Наук», не выделены: из 174 номеров отделения первого только два номера — уроды. Это «Великан Петра I, Буржуа называемый» (№ 152), и «Чучела урода, Фомою называемого» (№ 153). Кроме того, упомянуто, что к Амстердамской коллекции «приобщено было несколько уродов и анатомических препаратов». Еще сообщается, что «в 1718 году издан был Высочайший Указ о соблюдении в России всякого человеческого и скотского урода и приносящим оных определена цена, то есть: по 100 рублей за живого, и 15 рублей за мертвого человеческого урода, а 10, 7 и 3 рубля за скотского урода, судя по редкости его уродливости. И сему-то самому Указу одолжена наша Кунсткамера множеством уродов, коих принос и до ныне продолжается»[171]. Но «множество уродов» у Беляева только упомянуто. Подробно же описаны не уроды, а естественные, исторические, археологические коллекции, библиотека и художественные памятники, собиравшиеся для «великой науки». Что же касается уродства, то Беляева оно интересует лишь с точки зрения «Истории Естественной». Так он описывает «любопытный отрубок сосны»[172], «…который все зрители не столько для уродливости его (курсив мой. — А.Б.), сколько для помянутого с ним приключения рассматривают с любопытством»[173]. «Помянутое с ним приключение» заключается в том, что Петр, проходя по лесу, заметил сосну, одна из ветвей которой вросла в ствол. На этом месте Петр и повелел воздвигнуть здание кунсткамеры.
В повести Тынянова тоже рассказана история кунсткамеры и перечислены некоторые экспонаты. Но выделены монстры и то, что в кунсткамеру никто не ходил. В связи с последним обстоятельством было придумано, чтобы посетители имели свой интерес: кто заходил, тому выдавали чашку кофе или рюмку водки и цукерброд. Это привлекло к кунсткамере всеобщее внимание, а двое подьячих стали ходить даже по два раза на дню, но им водку перестали выдавать, а цукерброды и вовсе.
Я подробно рассказал о кунсткамере для того, чтобы показать, что ссылка в реальной действительности была, вероятно, не совсем такой, какой ее описал Тынянов.
Почему Тынянов пренебрег натуралиями и с глубоким пиететом описал монстров? Почему писатель, превосходно чувствующий подлинные импульсы исторического процесса, изобразил одну из переломных эпох, когда «Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, — при стуке топора и при громе пушек»[174], как время крушений, растерянности, разочарований, гибели надежд, обреченности и всеобщей измены? Почему этот строгий и точный писатель так разошелся с историей?
Это произошло потому, что исторический пессимизм Тынянова, иногда дававший себя знать и в предшествующих вещах, здесь и в это время, на материале, столь хорошо приспособленном для скептических умозаключений, получил самые благоприятные возможности произрастания. Исторические законы оказались подмененными надуманной схемой, что, конечно, было связано с вульгарным социологизмом, без которого не обходилось никакое безжизненное умозрение и по исповеданию веры которого требовалось со страшной и все возрастающей силой компрометировать историю царей и генералов. И получилось, что государством управляют монстры, а Россия — кунсткамера.
Реальная история, блистательно переданная бытом и человеческой психологией, смотрится сквозь железную решетку надуманной схемы, а в реальный исторический конфликт писатель начинает подставлять социально-экономическую номенклатуру в красном кафтане и голубом кафтане.
Конфликт же двух враждебных социальных групп после смерти Петра действительно вспыхнул. Но, кроме того, что он вспыхнул между двумя враждебными группами — боярско-феодальной (красный кафтан) и торговым капиталом (голубой кафтан), он вспыхнул между людьми. В повести же люди раздвоились, и каждый персонаж превратился в неустойчивое соединение реальных психологических, общественных, портретных, бытовых черт с абстрактным значком, по которому в списке условных обозначений выяснялась социальная принадлежность и вытекающие из нее последствия. В повести жили исторически реальные люди, которые вдруг переставали действовать по реальным побуждениям, а поспешно надевали кафтаны красного и голубого цвета и начинали переставляться в сюжете, как на карте флажки враждующих армий. И несмотря на то, что между Меншиковым (красный кафтан) и Ягужинским (голубой кафтан) происходят даже «неслыханный скандал… брань и бушевание… язвительные и зазорные взаимные обзывы… драка, ручная и ножная… с подножками, а потом с обнажением шпаг…», все уже предрешено, и ни страстная ненависть, ни хитрость, ни ум, ни воля, ни подножки, ни шпаги ничего изменить не могут. Вульгарная социология породила исторический квиетизм. И тогда главными в повести стали не люди, а восковые персоны и другие виды Киже в красных и голубых кафтанах.
Как всякую лживую концепцию, вульгарный социологизм интересовала не истина (я не имею в виду субъективные намерения людей, веривших в концепцию), а стремление уничтожить все, что его опровергает. Вульгарный социологизм заявлял, что истина может быть только одна, а история есть политика, обращенная в прошлое. Таким образом, реальная история (то есть объективная истина) перестала существовать, она была не нужна, а вместо нее появилась другая, которая требовалась в эту минуту, и вообще такая, чтобы всегда была под рукой. Вульгарный социологизм предлагал представителям гуманитарных дисциплин прибегать к подлогам и фальсификации.
О такой концепции истории трудно спорить, потому что сначала следует подумать о простой порядочности. Поэтому, не касаясь вопросов, связанных с подлогами и фальсификацией как сомнений не вызывающих, следует говорить лишь о борьбе мнений, имеющих хоть какое-нибудь отношение к истине. В этом случае мы обнаруживаем на каждом шагу, что о драках, происходивших в истории, все историки говорят по-разному: одни говорят — шесть, другие — двадцать. При этом их воззрением на драку управляет не случайность, не чувство противоречия и даже не убедительное открытие, а условия концепции. Мнения расходятся обычно так: персидские историки уверяют, что правы они, а русские — что их мнение безошибочно. Поэтому так часто историки изображают не историческое событие, а свое отношение к нему. В театре, когда артист играет не героя, а свое отношение к нему, это, несомненно, более оправдано.
Вульгарный социологизм не занимали пустяки — конкретная история; его занимали идеологические эквиваленты социально-экономических перипетий. Поэтому историческое явление, ставшее дубликатом внеисторического процесса, начало повторять само себя. Событие, утратив историческую конкретность и строгую принадлежность к определенному времени, стало всеобщим и символичным. Историческая специфичность превратилась во вневременную символику. События и люди, оторванные от реальной среды, стали выражать некие всеобщие и потому, вероятно, не существовавшие законы. Так возникла идея преходящести исторического деяния и повторяемости явлений, так метонимия — троп, с помощью которого частью передается целое, — превратилась в символ, так кунсткамера стала метонимией России. И тогда появились монстры.
Таились ли монстры в глубине писательской души и, наконец дождавшись своего времени, вылезли и расползлись по страницам повести? В глубине души писателя Ю. Н. Тынянова не было утаенных монстров и не было нездорового интереса к очень страшным вещам. Его душе были свойственны строгая последовательность и честное умение договаривать до конца. Поэтому, начав вульгарносоциологический разговор, Тынянов последовательно закончил его монстрами.
Но еще до того, как Тынянов написал не без вульгарно-социологического влияния повесть «Восковая персона», он написал роман «Кюхля», в котором тоже были монстры.
Для того чтобы понять вульгарно-социологический генезис монстров «Восковой персоны», необходимо сравнить их с монстрами «Кюхли».
Слова «монстр» в романе Тынянова нет.
В «Кюхле» о чудовищах и уродах написано полстраницы, из которых лишь четыре строчки, собственно, о чудовищах и уродах, а остальное о людях, которые смотрят на них.
Героя романа завела в дрезденскую кунсткамеру любовь не к чудовищам и уродам, а любознательность умного путешественника и глубокий интерес к «толпе простого народа».
Вот что видит в кунсткамере Кюхельбекер: «двух великанов, восковых чучел, морского льва, благовоспитанного, умного, который — чудо из чудес — говорит немецким языком и, как уверяют, даже нижнесаксонским наречием». Но главное не великаны, не восковые чучела и даже не морской лев, а «простой народ», который видит «карикатурные изображения» «безмолвных правителей Европы» и готов броситься к «безумному Занду», который при них убивал Коцебу». Монстры в «Кюхле» написаны, разумеется, не только потому, что герой любит «вмешиваться в толпу простого народа и замечать характер, движение, страсти» своих «братьев». Главное, Тынянов экспонирует «карикатурные изображения» «правителей Европы», карающего Занда, покаранного Коцебу, а через пять лет в «Восковой персоне» — заспиртованных уродов.