ЮРКА ГУСЬ
Старый, потемневший под дождем и ветрами бабкин дом глядит на дорогу четырьмя окнами, крест-накрест заклеенными узкими газетными полосками. На дорогу глядит и парадное крыльцо: два резных столба и крытый дранкой навес. Парадным давно не пользуются, и бурая, облупленная дверь накрепко заколочена досками. Ветхий, подпертый кольями частокол провис. Деревенские мальчишки не могут пройти мимо, чтобы не побарабанить по нему палкой.
За дорогой в ряд стоят четыре сосны. У одной из них ствол изогнулся дугой, и кажется, что сосна подбоченилась. Сквозь колкую зеленую хвою в погожий день блестит оцинкованная конусная башенка на крыше вокзала. Из окон бабкиного дома видно, как мимо вокзала проносятся на запад эшелоны с танками, пушками, автомашинами, а с запада — санитарные поезда. Когда меж сосен мелькают платформы и теплушки с солдатами, на самоваре дребезжит медная конфорка, а стеклянная дверца старинного буфета распахивается.
Мальчишка, поджав под себя босые ноги, сидит на подоконнике и с тоской смотрит на длинные громыхающие составы. За его спиной бабка что-то ворочает в печи ухватом. На кухне тепло, а на улице ветер, дождь. Четыре сосны мерно кивают зелеными макушками низко бегущим облакам. Капли дробно ударяются в стекло и скатываются, образуя извилистые дорожки.
По дорогам разлились большие пенистые лужи. По утрам морозец чуть прихватывает их льдом хрупким и тонким, как корочка на картофельной драчене, которую бабка чуть свет подает на стол. Машины, проезжая мимо, крошат лед и обдают бабкин забор жидкой грязью. Если бы не этот проклятый дождь, мальчишка давно бы убежал из бабкиного дома на волю, даже босиком. Кто все-таки его башмаки спрятал? Бабка или милиционер Егоров? Проснулся утром — ни пилотки, ни башмаков. Чисто сработали! Только он все равно удерет. Босиком.
Бабка нет-нет да и посмотрит на него. Плечи острые, шея тоненькая, черные волосы косицей свисают на засаленный воротник. Ей хочется подойти к этому колючему парнишке да погладить его по взъерошенной голове. Хочется и боязно…
Что-то загремело. Бабка притащила из сеней большое цинковое корыто. Выдвинула ухватом из печи чугун с кипящей водой и, кряхтя, опрокинула в корыто. Изба наполнилась клубами пара.
— Скидывай свою ветошь… Слышишь?
— Чего придумала? — Глаза мальчишки испуганно забегали. Он сполз с подоконника и боком двинулся к двери, но цепкие бабкины пальцы ухватили его за воротник.
Вода горячая. Она ужалила пятки, окрасила в розовый цвет тонкие, как две скалки, ноги. И все-таки было приятно! Мальчишка сидел в корыте и шевелил в воде всеми двадцатью пальцами.
— Тощий-то!.. — Бабка запустила руку в его густые черные вихры.
Достала ножницы и, зажав под мышкой буйную мальчишечью голову, обкорнала ее. Голова стала круглой, с выступом на затылке.
Три чугуна горячей воды извела бабка, прежде чем отмыла всю грязь с мальчишки. А потом собрала его лохмотья в кучу — и в печку.
Мальчишка молча метнулся к пылающей печи, засунул по плечо мокрую руку, выхватил оттуда тлеющие тряпки и, обжигаясь, вытащил из кармана пиджака потрепанную колоду карт и бритву.
— А коли и сгорело бы все это добро, не велика беда, — сказала бабка.
Воротя нос в сторону, она ухватом подцепила лохмотья и снова запихала в печь. Согнувшись над раскрытым ящиком комода, долго перебирала там глаженое белье. Выложила на хромоногую табуретку кальсоны, рубаху, зеленые солдатские штаны со штрипками. А вот верхнюю рубаху так и не смогла сыскать. Взяла да и положила на штаны свою ситцевую васильковую кофту.
— Одевайся…
Кальсоны можно было завязывать на шее, рукава рубахи свисали до пола, а до карманов штанов не дотянуться. Зато бабкина кофта с пышной сборкой на груди пришлась мальчишке впору.
Глядя на этот шевелящийся комок одежды, из которого тыквой торчала стриженная ступеньками голова, бабка засмеялась.
— Господи ты боже мой!.. Ну как есть чучело огородное. Хоть на грядку ставь.
Мальчишка, присев, сердито воткнул кулаки в карманы, подтянул штаны и пробурчал:
— Спалила шмотки, а теперь чучело! Мой френчик еще бы носить и носить… Совсем как новый.
— Дырки на нем старые… Слышь, как твои воши щелкают в печи?
— А теперь гони мои корочки…
— Что? — удивилась бабка.
— Ну, эти… ботинки мои… Куда заначила?
— Вон под печкой сохнут… Нужны мне твои ботинки.
В углу на чурбаке запыхтел, зафыркал полуведерный самовар.
Мальчишка еще никогда не пил такого вкусного душистого чая. Он смотрит на бабку: она осторожно кладет в рот малюсенький кусочек сахара и подносит блюдце на трех растопыренных пальцах ко рту, дует на кипяток и звучно прихлебывает.
Мальчишка пробует пить таким же манером, но, расплескав кипяток на штаны, отказывается от этой затеи. Он ставит блюдце на край стола и, нагнув шею, начинает со свистом втягивать в себя чай. Бабка, прижмурив глаза, сосредоточенно дует на кипяток, но мальчишка то и дело ловит ее взгляд. Теплый взгляд, добрый…
— Как звать-то тебя? Аль без имени?
Бабка придвигает к нему поближе резную стеклянную сахарницу с отбитым краем.
— Да бери сахар-то…
Мальчишка пьет молча. Бабка, держа блюдце наотлет, ждет. Три раза она задавала ему этот вопрос, и три раза мальчишка отворачивался.
— Уж не потерял ли ты, сынок, свое имечко, мотаясь по белу свету?
Мальчишка, не поднимая глаз, бурчит в блюдце:
— Гусь…
— Что «гусь»?
— Юрка Гусь… Ну, фамилия у меня такая… Гусь! — в первый раз улыбается мальчишка. И остренькое хмурое лицо его вдруг преображается: глаза оживают, блестят, пухлые губы раскрываются, показав дырку на месте выбитого зуба. А на щеке обозначается маленькая ямочка.
— Годков-то сколько?
— Одиннадцать.
— Ишь ты! — удивляется бабка Василиса. — С виду-то и не дашь… Больно ростом махонький… Как же ты батьку с маткой потерял? Может, живы? Убиваются по тебе?
Дрогнувшей рукой Юрка отодвигает от себя сахарницу, и она падает, рассыпав на бабкин подол кусочки сахара.
— Нет у меня ни батьки, ни матки! Нет! Ясно? — Голос его срывается. — Один я…
После чая мальчишка пощупал свои ботинки. Еще мокрые. Он забрался на теплую печку и заснул. Когда проснулся, в окна вползли сумерки. Углы в избе потемнели, только русская печка еще белела, разинув черный рот. Облака поредели, и сосны перестали им кивать. На остроконечной вокзальной башенке тлел розовый закат.
— Бог даст, завтра будет вёдро, — сказала бабка.
Грохнув на пол маскировочный щит, Юрка Гусь потребовал:
— Эй, баб, молоток мне и гвозди! Дырку-то надо залатать. Не то и вправду фриц разбомбит…
НА ПЕРЕПУТЬЕ
Бабка Василиса проснулась от крика. Отодвинув ситцевую занавеску, поглядела на кровать: кричал мальчишка. Одеяло валялось на полу, подушка тоже. На подушке, дугой выгнув спину, стояла кошка и заинтересованно смотрела на беспокойного квартиранта.
Василиса спустилась вниз, подошла к Юрке.
— Ангел! Ангел! — вскрикивал он. — Не надо… Ножик! Убери ножик!
— Господи помилуй, — сказала бабка, — кажись, заболел парнишка-то…
Она дотронулась рукой до его лба. Лоб был мокрый и горячий. Юрка дернулся и что-то быстро и непонятно забормотал. Острые худые плечи его сотрясала дрожь. Василиса накрыла его одеялом, под голову подсунула подушку. Сняла с вешалки свое пальто и тоже укрыла им мальчишку.
Утром заварила в чайник сухую малину и напоила Юрку. От еды он отказался. Осунувшийся, большеглазый, лежал мальчишка на кровати и угрюмо смотрел на потолок, где устроились на зимовку мухи.
— Озяб? — спрашивала бабка. — Укрыть еще одним одеялом?
Юрка вяло качал головой:
— Не надо.
— Вот беда-то, — сокрушалась Василиса, щупая Юркин лоб, — как на грех, фершал уехал в город.
Юрка молчал. Его мысли были далеки от бабки, «фершала». Болела голова, что-то хрипело в груди. Трудно было рукой пошевелить. Плохо было мальчишке.
Он даже не повернул голову, когда в избу пришел милиционер Егоров.
— Не сбежал? — удивился он.
— Хворает… — сказала бабка.
Прихрамывая и звеня своей цепочкой от нагана, Егоров подошел к Юрке.
— Ты чего это, приятель? — спросил он. — Скопытился?
Юрка увидел над собой длинное горбоносое лицо с щербинками на щеках. От Егорова пахло сыромятной кожей и крепкой махоркой.
— Забирать меня пришел? — равнодушно спросил Юрка. Ему сейчас было все безразлично. Пускай берут и везут куда хотят. Хоть на край света. Ему наплевать.
Лицо Егорова уплыло куда-то в сторону, и перед Юркиными глазами снова закачалась цепочка.
— Нехорошо, брат, болеть, — будто из другой комнаты, услышал он голос милиционера. — В больницу далеко, да и опасно. Так прохватит на товарняке, что…
— Ну чего ты привязался к хворому? — напустилась на Егорова бабка.
Егоров смущенно крякнул и полез в карман за табакеркой.
— Не серчай, Кузьмич, — сказала Василиса, — а в избе дымить не дам… Иди на улицу и там сколько хочешь кури свой табачище.
— А с ним как? — кивнул Егоров на Юрку.
— Подымется… Простыл, видно. На ночь еще чаем с малиной напою, пропотеет и… подымется.
— Выздоравливай, брат, — сказал милиционер.
— Ладно, — пообещал Юрка.
Егоров ушел. У мальчишки даже настроение немного улучшилось. Ничего не вышло у милиционера. Не забрал! Интересно: башмаки взял с собой или нет?
Юрка с трудом приподнял с подушки тяжелую, гудящую голову и посмотрел на пол. Башмаки рядком стояли у кровати.
Бабка подвинула табуретку, поставила на нее алюминиевую чашку с желтой горячей картошкой.
— Поешь, сынок.
— Не хочу, — отвернулся Юрка.
— Не будешь есть — никогда не поправишься, — ворчливо сказала бабка. — Хоть штуки две съешь.
Юрка выпростал из-под одеяла тонкую руку, взял из чашки маленькую картофелинку.
Через три дня Юрка поправился. Но на улицу бабка не пускала. Весь день до сумерек сидел он у окна и глядел на дорогу. Дождь давно перестал моросить. Сквозь рваную овчину пепельных облаков нет-нет да и выглядывал солнечный луч. И сразу становилось светло и тепло. Лужа на дороге превращалась в большое зеркало и стреляла солнечными зайчиками в глаза. Под соснами щипали траву две козы: одна белая, другая черная. Видно, козы не очень-то дружили. То одна, то другая, сердито кося прозрачным глазом, грозили друг другу заломленными назад рогами. Грозить — грозили, а не