Он поднялся с полу, подошел к двери, пошарил в незамеченной мною большой походной сумке, вытащил бинты, марлю, вату, йод, вощеную бумагу, банку с бальзамом. На аптечной банке был написал год нетвердым почерком фармацевта. Я щурилась, силилась разглядеть. Не получалось.
Генерал опять склонился надо мной и сказал, держа в огромных руках медицинские причиндалы:
— Можете снять ваши одежды? Постарайтесь. Не стесняйтесь меня. Я старый военный жук. Я видел живых тел, и мужских и женских, ровно столько, сколько трупов. В результате все, что на нас наросло — мышцы, кожа, волосы, — ничего не стоит в сравнении с нашим крепким алмазным скелетом, который есть не что иное, как душа. Быстро! Это все стерильное.
Я, действуя одной рукой, живо стянула с себя мешковину. Генерал не глядел на мою грудь. Его интересовала лишь пробитая пулей рука. Он умело обработал рану; наложил мазь, повязку, марлю, захомутал все послойно широким бинтом. Тепло разлилось по моему голому, голодному телу. Я протянула здоровую руку и погладила генерала по врачующей руке. Впервые не я лечила. Меня лечили. И это было как любовь в сердцевине любви.
Когда он накладывал мне повязку, слезы лились из углов моих глаз и затекали мне на затылок. Любовь возвращалась ко мне любовью. Лицо генерала было сурово и неприступно. Бинтуя, он сжал крепко зубы, и от его рта к подбородку стекли две резких вертикальных морщины. Он закончил процедуру, склонился и поцеловал меня в нагую грудь.
— Хорошая девочка, — сказал он доверительно, — не кричала. Буду менять повязку раз в двое суток. Материала мало. Когда прилетит санитарный аэроплан, не знаю. Терпите. Пока вы здесь — вас никакая вошь пальцем не тронет.
— Как вас зовут?.. — слабо прозвучал мой голос в избе. Я услышала себя словно со стороны.
— Мое имя тайна, — твердо произнес генерал. — Тебе это так важно?.. Важно?.. Ну, тогда выслушай и сразу же забудь. И никогда не называй меня этим именем.
Он назвал мне свое имя, и я с ужасом выслушала его. Это его мне приказано было убить. Это именно его, генерала………., я должна была найти в ставке Главнокомандующего в горах на Зимней Войне, разыскать и прикончить. Бесстрашно. Лицом к лицу. Не жалея жизни своей. Так приказал Курбан. Так вопил Красс, брызгая в меня слюной. А может, он просто тезка и однофамилец? А по отчеству?..
— У генералов отчеств нет, как и у поэтов, — сказал он, наливая бесконечный чай и закуривая бесконечную папиросу. — Вы всегда думаете вслух? Это бывает опасно для жизни. Вы, я вижу, свою в грош не ставите.
— Подойдите, — тихо, жалобно попросила я.
Он подошел ко мне с горящей папиросой, встал передо мной на колени.
— Лежите спокойно, — ласково сказал. — Кошма удобная? Я вывез ее из предгорий Куньлуня. Там воздух пылал от снарядов. Я горел там в танке. Там убили моего любимого коня. Я видел вас во сне, Ксения, и я видел этот сон, как будто вы лежите на верблюжьей кошме. Потому и взял ее у старухи, как трофей. Старуху расстреляли мои ребята. Зачем? Это Война. На Войне бессмысленно все. Вам жаль старуху?
— Жаль, — сказала я. Плечо смертельно болело. Бальзам впитывался в рану и разносился с током крови по голому телу.
Генерал курил, пускал дым меж тонких губ, над усами. Он не прикрывал меня ничем. Он глядел на меня, голую, вышедшую из утробы времени. Он раздумывал. Он раздумывал, пристрелить меня сразу или немного понаслаждаться моими душевными муками.
Он стоял передо мной на коленях и курил, и выдыхал пахучий дым, и думал, и думала я, мысленно загибая пальцы: одна смерть, вторая, третья, четвертая, пятая, а может, этот тот лейтенантик, там, тогда, в аду Армагеддона, в дыму и разрывах, в дождях и потоках огня, он, который поял меня на поле брани, он дослужился до генерала, да ведь и я уже вся седая, и он сам это подметил, вот чудеса, что за встреча; да ведь он ни капли на того мальчонку не похож, а ты что хотела, чтобы он остался таким же юным, да, хотела, но тебе же приказали его убить, а ты ослушалась приказа, ты закрыла его от пуль своим телом, ты обнимала его среди смерти, ты спасла его; и так все на земле спасают друг друга или убивают друг друга, а третьего не дано.
— Откуда вы узнали мое имя? — спросила я жестко.
— Не составляло труда, — он сделал последнюю, глубокую затяжку и кинул окурок на стол, в стакан с недопитым чаем, — ваши мучители вырезали ваше имя ножом у вас на груди. Они сделали это давно? Вы не помните. Раны уже заросли. Вторичное натяжение. Теперь вы с вашим именем можете встречать смерть грудью. Лицом к лицу.
— Мне надоело ее встречать, — сказала я и застонала: адская боль саданула по плечу, выломала в судороге простреленную руку. — Мне подавали милостыню. Теперь я хочу сама подать, а правая рука моя не работает, Скажите, генерал, она отсохнет? Может, ее сразу… отрубить?..
— Да, рубить лучше сразу, — сказал он и помрачнел. Лицо его стало темным, почти черным, налилось кровью и гневом. — я тоже так думаю.
— Вы пытаетесь… отрубить… зло… посредством… зла?..
— А вы знаете иное посредство? — насмешливо вопросил он, одну руку подсунул мне под коленки, другую — под шею, и так держал меня над кошмой, как будто на руках, как будто я была его маленькая дочка, а он мой добрый отец. — А вы знаете, дорогая Ксения, что такое зло? И хотите тоже его побороть?.. Бесполезно. Бессмысленно, если не знать.
Он провел рукой по моему животу, остановился на березовой развилке.
— Какая красивая, — сказал печально, — какая красота, Боже спаси, какая красота. Все, что осенено красотой, неподвластно тлению. Ксения. Лежите. Молчите.
Он приблизил лицо к моему животу и поцеловал меня в запавший от голода пупок, ниже, еще ниже, раскрыл развилку, нащупал языком розовую мякоть. Он искал языком в розе пчелу. В раковине жемчуг. Он искал, находил и терял и находил опять. Перед моими глазами поплыли цветные пятна, покатились горящие обручи, скрестились слепящие мечи и сабли. Трассирующие пули прошли ночь. Я опрокинулась головой вниз, как ковш Малой Медведицы над хамардабанской тайгою. Последнее, что я запомнила, — звук: стук об пол выскользнувшего из расстегнувшейся кобуры генеральского револьвера.
Поезда, поезда, поезда. Тьма дорог. Дороги сходились в узлы, крепко связывались, разбегались. Меня куда-то везли. В пути мне меняли повязки. Не помнила дня; помнила только сумерки, ночь, тьму. Близ полки, на которой лежала в дороге, тряслась, стояли солдаты, сторожили меня терпеливо. Солдаты менялись; это был караул, почетный караул. Генерала не было при мне. Иногда я видела перед собой его спокойное лицо и содрогалась от ужаса: оно было темным, ночным, негрским, тьма выходила изнутри лица, на лбу стыли капли черного пота. Я зажмуривалась, и видение исчезало. Кормили меня? Должно быть, я голодала; будучи привычной к голоду, не особо чувствовала его.
Станции. Полустанки. Разъезды. Меня выводили, как собаку, указывали на кусты. Я слышала дыхание солдат. Я не различала времен года во тьме, при свете станционных фонарей: то ли поздняя осень, то ли холодная весна, то ли слякотная зима, то ли северное лето, но вместо белых ночей — непроглядная тьма, и меня везут во тьме, перемещают мое маленькое, никому не нужное тело в просторе и времени; куда? Вперед?.. Назад?.. Мы топтались на месте. Мы с солдатами выходили на станциях, пересаживались с поезда на поезд, следя пальцем строку в расписании, чтобы не ошибиться. Важно было не опоздать. Успеть впрыгнуть в вагон. Иногда мы опаздывали. Поезд показывал нам хвост, горящий прощальными огнями. Я плакала. Солдаты матерились. Мы долго стояли в кассовых очередях, сдавали билеты, покупали новые.
Тьма и ночь обнимали нас, у ночи было птичье лицо, и огни блистали на ее оперенье. Тряская дорога длилась и томила меня, и н устала думать о тем, когда ей наступит конец; да и наступит ли? Бесконечной тьмой и бесконечной дорогой испытывали меня, и страдание мое притупилось, я стояла под вокзальными фонарями на ветру, под надзором, под недреманым оком, а я-то думала, что никому никогда не нужна, и вот меня везут, как драгоценный камень, зажали алмаз в нищем кулаке и тащат с собой, чтобы привезти и заховать туда, откуда не украдут и где он покроется пылью и затянется паутиной. Я?! Это я-то — алмаз?! Я глядела на свои босые ноги в цыпках, на грязные руки. Если на станциях я находила проточную воду, я умывалась, плескала водой на грудь, терла заскорузлые ладони. Если падал снег, я ловила его ртом и растирала по скулам.
И снова поезд. Вагонные запахи. Полки. Стаканы с горьким чаем, с дребезжащими ложечками. Угрюмые лица суровых людей. Жалобы. Ругань. Прерывистые вздохи. Плач и визги детей. Снедь, разложенная на газетах, — помидоры, сардельки, яйца, сваренные вкрутую, жареные куриные ноги. Любители выпить ломали о вагонные столы воблу, отхлебывали водку из горла. Жизнь проходила в дороге, и жизнь была дорогой, и жизнь была дорога.
Я не знала, что меня везли в Армагеддон по приказу генерала.
Я не знала к тому же, что меня везли не для того, чтобы посадить снова в тюрьму, судить и приговорить; не для того, чтобы наказать; не для того, чтобы припугнуть; не для того, чтобы передать в руки Курбана или Красса в обмен на людей, нужных генералу, пленников его армии. Меня везли назад в Армагеддон, чтобы выпустить на волю.
Почему он не оставил меня с собой в ставке, там, на станции Танхой? Какого времени он был повелитель? Откуда он брал людей для своей армии? Почему они вставали под его знамена? Кому была нужна бесконечная, как дорога и тьма, Зимняя Война? Я не знала. Он перевязал мне руку, с которой скатилось потерянное мною на Зимней Войне кольцо старика Иоанна, и он поцеловал меня в сердцевину жизни; он спас меня от вечной смерти, и он снарядил меня в долгий путь, в конце которого факелом металась на ветру свобода.
Много позже, когда прошло невесть сколько лет со времени беспредельной ночной дороги, я поняла, зачем он это сделал. Я была для него не малым живым созданием, не случайной женщиной, не его несбывшимся убийцей, не его походной любовью. Я была для него не одним человеком, живым и живущим и могущим умереть в любой момент. Я была для него его армией, которую он освобождал от повинности, от оброка и налога Войны и выпускал на волю. Вольноотпущенной армией. Воплощеньем свободы. Той свободы, что, и отпущенная, расхристанная, смеющаяся, идет все равно напролом, все равно воюет, ибо она, будучи армией, привыкла воевать. В ней пружина. В ней воля к победе. В ней сила. Ее некуда девать; надо продолжать сраженье, даже если тебя освободили от оружия и ты бежишь налегке. У тебя нет оружья, но ты будешь сражаться голыми руками. Ты будешь кричать, оглушая победным криком свободы. Ты будешь бить головой в пах, если свяжут тебе руки. Ты будешь брызгать мощным фонтаном неостановимой крови, если тебе отрубят голову. Ты будешь устрашать и обращать в бегство напуганного врага обрубком своего тела,