— Какую трубу?..
— Какую-нибудь, — безмятежно отвечала Цэцэг, прижимая к себе румяного мальчика. Его черные волосенки, вымокшие в околоплодных Райских водах, высыхали и пушились. — Наври им: там много сажи. Скажи: я ведьма… я злая Алмасты. Я умею летать в ступе… из волос делаю плети… прокусываю вымя у коров… Наговори им с три короба… пусть испугаются…
Я села рядом с ней на корточки. Ее блестящие глаза оказались напротив моих.
Солдаты закурили. Сандаловый дух поднялся к округлому потолку юрты. Дым плавал во тьме рыбами, таял снеговыми узорами, когда их на зимнем стекле прихватит повернувшим на весну Солнцем.
— Цэцэг… — сказала я. — Ты мать… И я тоже мать… Дай мне подержать его на руках… Немного… Я же помогала ему выйти сюда… к нам…
Она вздохнула.
— Держи! Недолго…
Я осторожно взяла на руки младенца. Насосавшись материнского молока, он спал, и вся его жизнь лежала у меня на руках, спала и сопела, и я склонила голову и поцеловала его в мокрый лобик, бормоча безумные и невнятные тайные заклинания — от порчи, от сглаза, от ранней смерти, от страшной хвори. Я призывала к его изголовью ангелов со сверкающими копьями и отгоняла злых демонов с черными мечами. И я сказала еще:
— Гэсэр-хан, Гэсэр-хан… Приди… благослови…
И полог юрты отпахнулся, и вошел он, маленький человечек, старичок, с головою, похожей на головку лука, в сапогах с загнутыми носками, в старом изодранном войлочном халате. Седые патлы висели вдоль старческих торчащих скул. Морщинистое личико. Запавшие до кости пронзительные глазки. Лысинка. Островерхую шапку мял в корявых руках. Пьяненький. Неужели? Да: запах изо рта сильный, дух спиртовый, перегарный. Качается.
— Я здесь, — вновь покачнулся. — Кто звал меня?.. Она?.. — Кивнул на меня. — Она… может. К ней все бегут, и звери и птицы…
— Кто ты?.. — восхищенно спросила родильница.
— Гэсэр-хан.
— Что тебе нужно здесь?.. Ты же умер давно…
— Дай мне водки, — проскрипел старичок и потер щеку кулаком. — Замерз я сильно. Там, где я живу, очень холодно.
Солдаты будто ослепли и оглохли. Казалось, они не видели, не слышали нас. Они расселись на полу юрты, на войлоках, кошмах и иных тряпках, и курили, плюясь и тяжело дыша. Они забыли обо мне, о Цэцэг, о мальчике. Монголы тоже не обращали на нас внимания. Они молились.
— Эй! — крикнула я тихо. — Цэцэг!.. Где в юрте водка!.. Скажи…
Она указала слабой рукой в угол. Я поползла туда на животе. Нашарила в темноте бутыль. Большую четверть, с граненой стеклянной пробкой — должно быть, военный трофей. Она была почти пуста. На дне булькала белая ртуть. Рисовая китайская водка со змеиным ядом.
— Подставляй ладонь, — сказала я грубо, подтащив бутыль к ногам старичка. — Чашек да рюмок тут нету. Это Война, Гэсэр. Делать нечего.
Он, хитро усмехаясь, подставил мне сложенные лодочкой ладони. Я наклонила бутыль; из горлышка полилась серебряная ледяная струя, наполнила стариковскую пригоршню. Он склонил лысую головенку, припал губами к плещущей в пригоршне водке и стал пить, глотать, втягивать в себя белый огонь. Вобрав все до капли, он тяжело и хрипло выдохнул, отер мокрыми ладонями лицо и счастливо засмеялся.
— Водка хороша, — выронил он слова, как монету. — А нельзя еще?
— Это все, — сказала я и потрясла пустой бутылью. — Скажи спасибо…
— Ты говорила об Иссе, — холодно сказал Гэсэр-хан. — Мне доводилось Его учить. Он много у меня перенял. Я остался доволен Им.
Я поглядела на Гэсэра сквозь неровное, кривое стекло синей бутыли.
В очаге горел тихий огонь, взлизы пламени освещали котлы, казаны, мангалы, сваленные в углу юрты. Монголы застыли в бесконечной благодарственной молитве. Солдаты курили пьянящие благовония и крепкий, жутко воняющий табак. Младенец, рожденный Цэцэг, спал.
— Гэсэр-хан, — сказала хрипло, волнуясь. — Милый Гэсэр-хан. Я тебя очень люблю. Ты видел Его. Ты учил Его. Ты старше Его; скажи, где Он теперь? Что сейчас с Ним?.. Куда…
Он перебил меня. Его крохотное печеное личико сморщилось еще сильнее, он рассмеялся и чихнул. С чиханьем капли водки вылетели у него из беззубого рта.
— Зачем тебе Он? — смеясь, спросил Гэсэр-хан. — Разве тебе недостаточно меня?.. Я тоже хорош. Я еще силен. Я смело пью водку. Я скачу на коне. Я играю на морин-хуре и предсказываю будущее по звездам. Что тебе еще надо? Иссы нет. Он не придет к тебе. У Него много дел кроме тебя. Ты думала, Он будет сидеть около твоей юбки всю жизнь?
— А разве у Него одна жизнь?! — неистово крикнула я.
Гэсэр сощурился. Два зуба торчали у него изо рта. Два желтых клыка — справа и слева.
— Одна?..
Тишина повисла паутиной. Цэцэг блестела во тьме глазами, похожими на новорожденных ужей, только вылупившихся из яйца.
— Одна жизнь?..
Я вскочила. Бутыль, просвеченная огнем очага, моталась в моей руке. Волосы светились красным золотом.
— О, рыжая, рыжая, — покачал лысой головой Гэсэр-хан, сморщился и заплакал. — О, рыжая, ты, значит, не знаешь совсем, сколько у человека на земле жизней.
— Одна?! — Мой вопль сотряс проволочный каркас и мохнатые стены круглой юрты.
Гэсэр молчал.
Цэцэг молчала и улыбалась.
Младенец молчал и спал.
Солдаты молчали и курили.
Монголы молчали и молились.
Гэсэр поклонился мне, шатаясь, чуть не падая. Полы его войлочного халатика развевались. Халатик был напялен на голое тело. На тощей груди вились седые жалкие заросли. На жилистой шее висел круглый медальон с вычеканенным китайским иероглифом.
— Фу — счастье, — наставительно сказал Гэсэр-хан, указывая прокуренным пальцем на чеканку. — А счастья-то не было и нет. А ты еще спрашиваешь, сколько у тебя жизней. А иероглифов таких пять тысяч. Или десять. Или я не знаю сколько. И все не прочитать. А Он читает все. И Он сам пишет их. Своей кровью. На песке. На льду. На снегу. На живой коже. И когда-нибудь опять напишет на своей коже кровью своей. Ему не жалко. А тебе своей жалко… Ксения?..
Я вздрогнула, услышав свое имя.
Здесь, в степях, на просторах Зимней Войны, оно было чужим, странным… снежным.
— Мне жалко только детей, — жестко сказала я. — Иди, Гэсэр, откуда пришел. У тебя много жизней. Ты не обеднеешь. И водкой тебя угостят. В иных юртах. Там тоже добрые люди есть.
И отвернулась.
Я не хотела, чтобы кто-нибудь видел, как по моим щекам текут крупные горячие слезы, стекают по шее, тают в махрах драной моей мешковины, болтающейся на исхудалых голодных плечах.
— И это тоже ты сыграй, — хрипло выдохнула девочке Ксения, — шарманка все вытерпит. Она, шарманка, болтливая; и язык у нее без костей. Ее валик запомнит все, что я рассказала… что я в нее надышала. Она тоже жива, как мы с тобой. У тебя мамка-то где?..
Вода журчала под мостом.
Облака отражались в реке, сияя и сверкая — безумные снеговые горы, вздымающиеся в зеркально опрокинутом небе, и на горах, как на серебряном троне, сидел Гэсэр-хан, хитро подмигивал, добывал из кармана халатика маленькую бутылочку и прикладывался к ней.
— Смотри, — сказала Ксения и показала девчушке рукой на небо, — а кто там еще сидит?.. У ханских ног?..
Девочка, прищурясь, старательно глядела в солнечное небо.
Никого там нет!
А вот есть. Ты плохо глядишь. Ты увидеть не хочешь.
Они обе стояли, задрав головы, и всматривались в беспредельный простор, сиявший сильнее и ослепительнее парчи и изарбата.
Увидели обе. Одновременно.
Закричали радостно и ликующе.
Подняли руки к небу.
Прохожие останавливались. Люди толпились вокруг. Глядели в небо вместе с ними.
А они хохотали, протягивали к небу руки, не отрываясь, глядели в его бездонную глубину, будто пили его взахлеб, большими глотками, и не могли напиться — ни синевы, ни серебра, ни воли, ни света.
«Господи, не оставь меня в сужденных странствиях моих.
Господи, дай мне слезы покаянные и память смертную и умиление —
о том, как я младенца чужого на руки принимала
и он мне роднее родного был;
прости за гордыню мою меня, грешную, Господи».
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ
«Хранительница жизни всей, Пречистая Богородица,
дай мне уплыть на Корабле веры моей и любви моей
туда, где протяну, как к Солнцу, к Тебе, Всепетая, грешные руки мои».
Ксения застонала, перевернулась с боку на бок и укуталась потеплее в широкой и рваной тряпку, бывшую когда-то одеялом.
В щели халупы, где она укрылась от непогоды, нагло дул ветер.
Ветер пел и выл в трубе, стучал о крышу, ярился под брюхами черных и серых мохнатых туч.
Ей снился сон.
…Она стояла на лестнице в большом и мрачном доме, где люди не жили всегда, а останавливались на время— в доме странноприимном и гостевом, с тяжелыми решетками подъездов, с засаленными дверями. По лестнице, навстречу ей, поднималась девушка, толстая, в богатой собольей шубке. Темный мех соболя искрился звездами. Девушка ослепительно улыбалась Ксении. «Помогите мне! — Ее подбородок просительно дрожал. — Едемте со мной! Спасите меня! Там, внизу, ждет нас… повозка… и водитель… Умоляю вас…» Шубка шла по лестнице впереди, Ксения сзади. Она никогда не могла отказать, если просили. Когда они садились на лайковую кожу сидений, шофер оскалился. Это ловушка, Ксения. Ловушка. Как ты не догадалась раньше. Запахнутая стыдливо шубка медленно, нахально расходится на груди и животе белозубой девушки. Ксения видит складки мяса. Жира. Толстой, маслено нависающей плоти. Она голая под шубой. Голая, белая, с жемчугом вокруг зобатой необъятной шеи. «Едем, — говорит она надменно, уже голосом владыки. — Едем, я заполучила тебя. Не вздумай сопротивляться — у моего шофера оружие, ты и пикнуть не успеешь. Сиди тихо.» — «Ты кто?» — «Я-то? — Злобный хохоток. — Ты сама догадалась. Курва я. Едем снимать желудей. Ты будешь тоже это делать. Мне помогать. А разве ты не блудница?» Ксения глядела на жирную девушку во все глаза. «Нет.» — «Врешь! Я тебя насквозь вижу! Я не ошибаюсь! У меня глаз наметан! Ты настоящая блудница! Ты будешь работать в паре со мной! Я тебя не отпущу». Ксения оглянулась — шофер, ухмыляясь, из-под колена показывал ей дуло. Мотор заведен; пространство рвется; время пахнет бензином из бензобака. Машина останавливается у больничного крыльца. Ксения смекает, что к чему. Все надо делать быстро. Очень быстро. Это такая пора: зазеваешься — и проиграл. Под видом: «Сейчас я сниму вам… нам… желудей!.. клиентов…», — она распахивает дверь такси, вбегает на крыльцо, взмывает по лестнице; ей наперерез телепаются нянечки с утками и швабрами, сестры милосердия со шприцами и кварцевыми лампами, на нее наезжает каталка с тяжелым, после операции, хрипло дышащим больным, он таращит на Ксению из-под повязки, закрывающей все его лицо, до боли родные глаза… вот и ординаторская, она рвет дверь на себя, высокий бородатый врач наступает на нее, пытаясь утихомирить, образумить. «Тише, тише. Вы… сумасшедшая. Но ничего страшного. Сейчас мы вас уложим в чистую постельку. Напоим вкусным питьем. И вы заснете. Заснете надолго. И спать будите крепко и сладко». Ксения отчаянно машет головой. «Там, там… сумасшедшая. Она там… внизу… Я ее пленница. Она хочет окунуть меня в ужас. В ужас жизни, которой я еще не жила. Я не хочу жить такой жизнью! А она приказыва