Юсупов и Распутин — страница 22 из 43

— Кто там? — голос Распутина.

— Юсупов, Григорий Ефимович.

Звякнула цепочка, проскрипел засов.

— Прибыл… — старец в расписном домашнем халате нараспашку трижды его целует. — Сейчас соберусь, садись.

Вышел спустя короткое время из спальни в бархатных шароварах, расшитой васильками шелковой рубахе, мягких сапогах. Волосы прилизаны, борода тщательно расчесана, благоухает дешевым мылом. Перекрестился на образ в углу.

— Мамаши не будет?

— Матушка в Крыму, Григорий Ефимович.

— Не любит она меня, государыне, сказывают, жаловалась. Такой-сякой, с рогами и копытами.

А у меня ни рог ни копыт, я весь на виду… Подсоби! — расставил руки.

Он помог ему надеть шубу, протянул бобровую шапку.

«Ни о чем не догадывается, — стучало в висках. — Где же твое хваленое ясновидение, умение читать мысли? Ловушку самому себе разглядеть не можешь»…

Невыразимая жалость владеет им: цель не оправдывала средства. Мелькнула мысль: уговорить Распутина покинуть навсегда столицу, уехать домой, в Сибирь, он же сам ему об этом говорил. Пусть на иконе Божьей Матери поклянется!.. Прикусил до боли губу: что за малодушие, черт возьми, что со мной делается!

— У тебя нынче никого?

Они спускаются по лестнице, железные пальцы сжимают ему руку.

— Никого, Григорий Ефимович.

Бросал, сидя в автомобиле, короткие взгляды по сторонам — их не преследовали, филеров и шпиков, судя по всему, удалось перехитрить.

Кружным путем добрались до Мойки, проехали двором к заднему крыльцу, вошли в дом.

Сверху слышались голоса, музыка: крутили американскую пластинку.

Распутин насторожился.

— Празднуют? Ты ж обещал, что никого не будет.

— Гости, должно быть, у жены, уйдут скоро. Пойдемте пока в столовую, чаю попьем.

В подвале Распутину понравилось, озирался с любопытством по сторонам. Остановился у малахитового поставца с ящичками, открывал и закрывал дверцы, смотрелся во внутренние зеркальца.

— Богато живешь.

— Чаю, Григорий Ефимович? Вина?

— Нет охоты, — откинулся тот в кресле. Скрестил уютно ноги. — Чего злятся, — произнес, словно отвечая на мучившие его мысли. — Чего пужают? На тот свет чаяли спровадить. Дудки, ничего у них не выйдет! Господь не даст, я заговоренный.

«Черт его дери! — пробежал у него холодок внутри. — Неужели что-то заподозрил?»

— Ладно, давай чаю.

Он подвинул ему блюдо с розовыми эклерами.

Распутин съел одно за другим три пирожных («Слава богу!»), запил из чашки, вытер салфеткой губы.

— Больно сладкие, — произнес. Засмеялся. — Это я тут у вас разносолами да сладостями грешу. В деревне окромя пряников и конфет по праздникам ничем таким не балуют.

Заговорил без всякой связи о деньгах, полученных от доброхотов, которые передал на богоугодные дела, о старшей дочери, которую выдает замуж за офицера.

— По рублику, маленький, собираю на приданое, я не Димка Рубинштейн.

«Что за напасть? Яд не действует?»

— Ждать-то долго еще?

— Минуту, сейчас узнаю, — он поднялся с кресла.

— Добро, плесни-ка мадерцы.

Он налил, стараясь держать себя в руках, из бутылки в бокал с ядом, придвинул гостю. Распутин с удовольствием выпил, облизнул губы:

— Хороша мадерка. Налей-ка еще!

Опрокинул залпом, закусил шоколадным эклером.

— Люблю. В горле чой-то щекочет…

«Наваждение: с него как с гуся вода!»

— Я мигом! — побежал он к дверям.

— Ну, что? — хором ожидавшие на лестнице.

— Невозможно! Сожрал три пирожных, выпил два бокала вина! Ни черта!

— Подождем еще какое-то время, возвращайтесь назад!

— Дай-ка на всякий случай, — потянулся он к кобуре на Диминой портупее.

— Спрячь за спину, — протянул тот браунинг. — Он на предохранителе. Щелкнуть надо вперед перед выстрелом.

— Пожалуйста, повремените стрелять, — вмешался Пуришкевич. — Яд должен подействовать!

— Хорошо, хорошо! — побежал он вниз.

— Ну?

Распутин стоял у оконной портьеры. Взгляд тусклый, хмельной.

— Уходят, Григорий Ефимович, прощаются.

— Сыграй что-нибудь. Цыганское. Веселые шельмы…

— Душа не лежит.

— Давай, давай, повесели гостюшку!

Нехотя он снял со стены гитару, тронул струны.

— «Ехали цыгане, — затянул как на похоронах, — да с ярмарки да до-мой, до-домой, и остано-овилися под ябло-о-онькой густой…»

— Жарь, маленький!

Вскочив с места, Распутин пошел в пляс.

— «Эх, загулял, загулял, загулял, — пел он свирепея, — парнишка молодой, молодой, в красной руба-ашоночке хоро-оше-енький такой»…

— Эх-ма! Зови кралю-то свою! Вместе потанцуем!

Пошел, шатаясь, к диванчику, сел. Свесил голову, прерывисто дышал.

— Вам нехорошо, Григорий Ефимович?

«Началось, — подумал, — яд действует!»

— В брюхе что-то жжет. Налей-ка маленько, авось полегчает…

Выпил, хитро прищурился.

— А ты фрукт, — погрозил выразительно пальцем. — На коленках посидеть хошь? Любишь, чать, на коленках? Иди, посиди, я обходительный… Жана выйдет али нет? — стал приподниматься. — А то к цыганам махнем.

— «Ах ты грязный скот!» — переполняла его ненависть.

— Поздно к цыганам, — процедил сквозь зубы.

— Ничего не поздно, они привычные. Отдохнем малость. Плоти грешной тоже отдых надобен. Душа, она божья, а плоть человечья…

Распутин стоял к нему чуть боком у шкафа-поставца с хрустальным распятием, стал приподнимать руку в намерении помолиться.

«Была не была!»

Он тянул из-за спины браунинг, тело сотрясала невыносимая дрожь. Нащупал предохранитель, двинул пальцем вперед, повел дуло в грудь молящегося. Старец кланялся, осенял себя крестным знамением. Зажмурившись он нажал курок — руку дернуло, грохнуло оглушительно над головой — Распутин рухнул плашмя на медвежью шкуру.

В комнату вбегали друзья, погас свет: кто-то задел на ходу электрический штепсель.

«Свершилось, господа», — далекий, точно с той стороны канала, голос Пуришкевича.

«Где же доктор?» — Сухотин.

«Сейчас спустится, ему стало нехорошо».

— Я здесь, здесь! — послышалось в дверях: в столовую, тяжело ступая, вошел грузный доктор Лазоверт с резиновой гирей в руке. Мягко отодвинул сгрудившихся у тела сообщников, встал на колени, прижался ухом к груди.

— Агония, — произнес, — пуля, кажется, задела сердце. — Кончится через десяток-другой минут…


Он пришел в себя: гора с плеч, с чудовищем покончено! Они смогли это сделать! Он сумел! — пело внутри.

Распутин лежал на спине со сведенными судорогой руками, грудь его изредка высоко поднималась, тело подергивали судороги, чуть видимые сквозь опущенные веки щелочки глаз устремлены в никуда.

— За работу, господа, — выкрикивал, бегая взад и вперед, импульсивный Пуришкевич. — Третий час ночи!

Дмитрий, Сухотин и неровно ковылявший после перенесенного обморока Лазоверт уехали, чтобы продемонстрировать на случай слежки мнимый отъезд Распутина из дворца. Они с Пуришкевичем остались дежурить возле трупа.

— Сколько раз поминал всуе его имя, — раскуривал сигару Пуришкевич, — сколько статей исписал, сколько делал запросов в Думе по поводу этого негодяя, а вижу, представьте, впервые! Диву даюсь, как сумел этот с виду такой обыденный, смахивающий на тип сатирического Селена мужик влиять на государя, на судьбы России!

Покосился на переставшее, судя по всему, подавать признаки жизни тело.

— Не возражаете, если я ненадолго отлучусь? Забыл у вас на столе пистолет. Думаю, наш Селен не воскреснет за это время из мертвых. Я мигом.

— Да, да, конечно, Владимир Митрофанович! Идите, я посижу.

Пуришкевич исчез, он остался сидеть на диване. Неодолимая сила тянула его к мертвецу. Шагнул осторожно на медвежью шкуру, наклонился, пощупал пульс: мертвее мертвого. Приподнялся, собравшись закурить, что за дьявольщина? — у лежащего дрогнуло сначала одно, затем другое веко: на него глядели зеленые гадючьи распутинские глаза. Живые, неистовые!

Он не в силах был пошевелиться, тело сковал неодолимый страх. Хотелось бежать, звать на помощь — в горле ком, не слушаются ноги.

Распутин с трудом поднимался с ковра, вид его был ужасен: всклокоченные волосы, рот в пене — гоголевский Вий! Ринулся на него, схватил за плечи, тянулся пальцами к горлу.

— Феликс, Феликс! — рычал по-зверски. Глаза лезли из орбит, в уголках рта струйки крови.

Он отталкивал как мог нападавшего, боднул головой в лицо — Распутин, споткнувшись о край медвежьей шкуры, упал, силился подняться с зажатым в кулаке погоном, который сорвал у него с плеча…

В полной прострации он побежал к выходу.

— Он живой! — кричал, поднимаясь по лестнице. — Живой!

— Кто живой? — показался в дверях его кабинета Пуришкевич.

У него перехватило горло — мотал беззвучно головой, сидя на ступеньке.

— А, черт! — понесся вниз, щелкая на ходу затвором «саваджа», Пуришкевич.

Вальпургиева ночь! Все смешалось в невообразимой круговерти: то, что происходило у него на глазах, о чем рассказали потом сообщники.

В подвале Пуришкевич никого не обнаружил. Кинулся к выходящим во двор дверям, протирал очки: боже правый! — по рыхлому снегу двора бежал вдоль решетки босой Распутин, крича: «Феликс, Феликс, все скажу царице!»

Он бросился за ним вдогонку щелкая затвором пистолета, выстрелил на ходу — промах! Ночное привидение поддало ходу — он вновь нажал курок, снова промахнулся. Распутин был у наружных ворот, еще минута, выскочит на набережную, и поминай как звали!

Тщательно прицелившись, он выстрелил еще раз — беглец остановился, держась за решетку, он дал четвертый выстрел — старец в распахнутой рубахе навыпуск упал ничком на снег, задергал головой. Подбежав, он ударил его неистово в висок носком сапога — Распутин пытался ползти, скреб вытянутыми руками снег, лязгал мучительно зубами.

С наружной стороны ворот во двор вбежали с винтовками наперевес два солдата, охранявшие дворец:

— Кто стрелял? Стой! Руки вверх!