Лотта и Петро выехали ночным поездом, а утром уже были в столице.
По-весеннему припекало солнце, звонкая капель радовала слух. Солнце отражалось в лужах и окнах; даже на длинном стволе зенитного орудия, стоявшего в привокзальном сквере, играли солнечные зайчики. Эта игра света и теней скрашивала уродство города, где все говорило о войне — разбомбленный дом напротив вокзала, длинная очередь у магазина…
Петро бросился было искать такси, но Лотта остановила его — их встречал роскошный черный “мерседес”.
— Это Дора позаботилась о нас, — объяснила спутница такую роскошь. — Ее отчим занимает высокий пост.
Машина быстро доставила их в Шенеберг, к дому Лотты. Построенный еще в начале столетия, он отличался от современной виллы Кремера в Бреслау. Стрельчатые окна, многочисленные и неудобные выступы и уголки, маленькие балкончики на втором этаже — все это украшало дом, но не создавало удобств для его обитателей.
Первый этаж занимали квартиранты из разрушенных бомбардировкой домов. Одну из двух комнат второго этажа Лотта предложила Петру. Он попробовал отказаться, боясь, что это может скомпрометировать Лотту.
— Я не боюсь за свою репутацию, — рассмеялась Лотта. — Но, может быть, вы опасаетесь скомпрометировать свое доброе имя?..
Петру отвели длинную темноватую комнату. Устраиваясь, он думал о Море, прикидывая, как получше намекнуть Лотте, чтоб она устроила встречу с Робертом.
В последнее время у Мора редко бывало хорошее настроение. Раньше, когда он занимался лишь теоретическими расчетами, разрушительное свойство адского оружия представлялось ему чем-то далеким и нереальным. Убедившись после поездки в Норвегию, что работы продвигаются значительно быстрее, чем он думал, и сознавая, что в недалеком будущем атомное оружие станет реальным фактом, Мор впал в черную меланхолию. Ему лучше других было известно, чем угрожает новая бомба человечеству, и он проклинал себя за то, что приложил руку к ее созданию, — он, который считал себя гуманистом и поклонником прекрасного!..
Да, было отчего прийти в отчаяние…
Стремясь забыться, Мор ринулся в музейные дебри, ежедневно открывая для себя что-то интересное. На многое он уже смотрел иначе, чем раньше. Переходя из зала в зал и простаивая иногда перед какой-нибудь поразившей его картиной целыми часами, Мор с удивлением обнаруживал в ней то, что прежде оставалось незамеченным искусствоведами и им самим. В такие минуты он забывал и о кошмарах, мучивших его по ночам, и о формулах, и о страшном чувстве вины перед людьми. Но действительность напоминала ему о себе наглой мордой агента гестапо, который заглядывал в зал, чтобы убедиться, торчит ли еще его поднадзорный перед этой мазней, на которую он, агент, и плюнуть бы не пожелал.
Дело в том, что Мор, как человек, непосредственно участвовавший в создании нового оружия, не имел права свободно передвигаться по городу. Но он сумел убедить свое начальство, что лучший способ восстановить трудоспособность и преодолеть наступивший творческий застой как раз и состоит в том, чтобы переключиться в совершенно другую область духовной жизни. Начальство уже привыкло к его причудам, и для Роберта было сделано исключение. Конечно, если бы его можно было заменить другим сотрудником, с ним бы не церемонились, но сейчас приходилось идти на уступки. Мору разрешили “свободный” образ жизни, предупредив, однако, что без предварительного разрешения он не имеет права ни с кем встречаться. Не очень полагаясь на соблюдение Мором этого условия, к нему приставили опытных агентов-охранников, которые следили за каждым его шагом. Мор уже привык к их присутствию и старался не обращать на это внимания.
Сегодня агент был почти деликатный: он не следовал за Мором по пятам, как это делали другие, дыша ему прямо в затылок. Агент отсиживался в соседнем зале, лишь иногда заглядывая к Мору. Впрочем, ему особенно беспокоиться не приходилось — музей пустовал, один лишь Мор сидел перед рисунками Даниэля Ходовецкого.
Этот художник все больше интересовал Мора. Привлекали небольшие по размеру картины Ходовецкого. его иллюстрации к произведениям Лессинга и Гёте, в особенности серия “Поездка в Дрезден”. Мор считал, что эта серия является наилучшим пособием для изучения истории Германии восемнадцатого столетия. Да, думал он, Ходовецкий лучше других немецких художников сумел заглянуть в душу человека, уловить наиболее характерные черты бюргерства!
Этот поляк сказал новое слово в немецкой живописи и стал более национальным художником, чем сотня жалких подмастерьев-немцев, которые возвеличивали деяния баварских, саксонских, прусских и многих других королей и курфюрстов. Сколько в его произведениях мягкого юмора и лиризма, любви к людям! А какая утонченность, способность одним–двумя штрихами подчеркнуть главные черты характера!
Мор уже около часа любовался работами Ходовецкого. Агент, видно, заскучал, ибо все чаще стал заглядывать в зал. Неожиданно Мору захотелось порезвиться. Когда настороженная физиономия агента вновь возникла в дверях, он поманил его пальцем. Тот сделал удивленный вид, но все же подошел.
— Садитесь, мой друг. — Мор придвинул ему стул. — Вы несколько раз заглядывали сюда, и мне показалось, что ждете, когда я уйду, чтобы наедине полюбоваться этими маленькими шедеврами. Не так ли?
Агент усмехнулся и кивнул.
— А посему я не буду вам мешать! — воскликнул Мор. — Я вижу, вы тонкий ценитель живописи, и мне хотелось бы услышать ваши соображения по поводу картинок этого, — подчеркнул, — поляка.
Услышав последнее слово, агент втянул ноздрями воздух, как хищник, почуявший добычу.
— Поляка? — спросил. — Какого поляка?!.
— Я имею в виду, многоуважаемый коллега, поляка Ходовецкого, чьи произведения украшают стены немецкого национального музея, — откровенно издевался Мор. — И хотел бы слышать ваше мнение о нем.
— Если поляк попал в немецкий музей, — авторитетно сказал агент, — значит, он прошел расовую комиссию!
— Вы думаете? Разве в те времена существовали расовые комиссии?
— Тут и думать нечего. — Агент почувствовал свое превосходство над этим паршивым интеллигентом, — Без расовой комиссии какому-то поляку и носа не позволили бы сунуть в музей. А что касается времени, то вы мне не говорите. Наилучшее время для Германии настало теперь; и каждый, кто смеет это оспаривать, — наш враг. Если же раньше не было расовых комиссий, то это шло лишь во вред немецкой нации. Потому и развелось у нас когда-то столько разных евреев, поляков и прочей погани…
— Глубокая мысль! — иронически усмехнулся Мор. — Но ведь вы ничего не сказали об офортах Ходовецкого. О его сатирических и морализующих тенденциях. Посмотрите внимательно на эту сценку. Не кажется ли вам, что художник противопоставляет здесь простоту и естественность бюргерства распущенности дворянства и военщины?
— Неужели? — удивился агент. — Тогда эта картина подлежит изъятию и уничтожению, а поляка следует отправить в концлагерь. Там ему быстро покажут, в чем заключается настоящий дух немецкой нации!
— Значит, концлагерь? — притворно вздохнул Мор. — Но есть одна причина, которая не позволит прибегнуть к этому верному средству…
— Никаких причин! — воскликнул агент. — Этого проклятого поляка ничто не спасет!
— Но ведь он умер около полутораста лет тому назад… — сказал Мор и увидел, как вытянулось лицо агента.
Что-то проворчав, гестаповец удалился в соседний зал.
Мор еще долго сидел, изучая прекрасные офорты. Беседа с агентом не развлекла, а опечалила его. Действительно, если бы Ходовецкий жил сейчас, не миновать бы ему концлагеря. Этот грязный тип прав — наци давно бы уже уничтожили художника Даниэля Ходовецкого, который стал национальной гордостью немецкого народа, послали бы на расовую комиссию!.. Большего издевательства не придумать!
Задыхаясь от гнева, Мор выскочил из музея, он не шел, а бежал по улице, не обращая внимания на прохожих и окончательно замучив агента.
Да, нацисты уничтожили бы Даниэля Ходовецкого! Как уничтожили книги выдающихся писателей, картины великих художников — все, что противоречило их идеям. Они одурманили не только туповатого немецкого бюргера, но и лучшие головы страны, они запугали интеллигенцию, заставив ее работать на себя. И один из примеров — сам Роберт Мор. Гуманист по своим убеждениям, он покорно служит гитлеровцам и, желает он того или нет, помогает им утвердиться и господствовать, совершать немыслимые преступления. Он, ценитель искусства, объективно содействует уничтожению лучших его образцов…
От этого можно сойти с ума!
Голод, наконец, заставил Мора остановиться. Вначале он не понял, куда попал, — вокруг небольшие домишки, много деревьев, газоны. Похоже, что прошел около десяти километров — ведь уже начинается предместье. Подумал: на трамвае за четверть часа можно доехать до Шарлоттенбурга и заглянуть к Доре; он не был у нее уже около недели.
Мора тянуло к Доре. Девушка понимала его с полуслова, с ней приятно поговорить. Между ними нет секретов. Правда, у Доры длинный язык, она любит щеголять своими свободными взглядами и порой высказывается настолько рискованно, что приходится оглядываться: хотя Дорин отчим и группенфюрер СС, за такие речи по головке не погладят…
Мор вошел в трамвай, агент вскочил в задний вагон. Трамвай был пустой. Роберт сел у окна, посматривая на жалкие домишки пригорода, на унылые лица редких прохожих. Настроение совсем испортилось. Возникла какая-то новая причина для беспокойства. Только что он знал эту причину, а сейчас вдруг забыл ее. Что же это было? Он стал мучительно напрягать свою память, ясно понимая, что не успокоится, покуда не выяснит, что же это такое. Наконец вспомнил! Вот-вот: “За такие речи по головке не погладят!” Именно так он думал, трусливо озираясь во время беседы с Дорой, хотя и разделял большинство высказанных ею мыслей. Выходит, он, считающий себя гуманистом и ученым, попросту жалкий трус.
Как ни странно, Мору почему-то стало легче, когда он понял, что мучило его. Не оттого ли, что правильно поставленный диагноз дает надежду на исцеление?