Дави же с гордостью носил почетное имя Кот. На кота, как уже было сказано выше, он и впрямь походил необычайно — и драчливостью, повышавшейся в весенний период, и желтоглазой хитрой физиономией, и маниакальным стремлением спереть все, что плохо лежит, можно даже и без малейшей надобности, исходя из одного только факта доступности предмета. И засыпать он умел тоже по-кошачьи — где угодно, когда угодно, подобрав под себя длинные ноги и свернувшись клубком.
А вот Гюи был другой, хотя тоже наглый, и драться тоже умел отчаянно и жестоко… Но он старался делать это рыцарственно. И знал немеряное количество легенд, которыми щедро делился со своими новыми друзьями. Это от него Кретьен узнал и полюбил навеки, принимая внутрь своего мира, истории про прекрасную Олуэн и рыцарей Артура, и про Оуайена, игравшего в тамошние валлийские шахматы с самим Королем, и про то, как Оуайен, будучи мальчишкой еще, спас Камелот от нападения, и про других, про многих, многих… Камелот Гюи сам собою, незаметно и крепко слился воедино с Артуровской страной Кретьена — так же, как сделала это Лоэгрия магистра Гальфрида, и трубадурский, очень окситанский Бросселианд Ростана… Тогда же узнал Кретьен и историю Герайнта, королевского гонца, и тогда же история черноволосого юноши, Кретьенова отражения в Бретани древних дней, стала им медленно, но верно переделываться. Парень сросся с Герайнтом — наполовину сам собой, наполовину по воле автора: историю хотелось сделать красивой, хотелось показывать друзьям. А чтобы никто его не узнал, Кретьен даже замаскировался: Герайнт неожиданно посветлел волосом и изменился характером. Правда, такого ужасного валлийского имени поэт не пережил — и на тот же манер, как Гвидно превратился в Гюи, вскорости королевский гонец уже именовался Эреком. Одно слегка беспокоило Кретьена — пересаженный на родную почву, валлийский паренек что-то совсем уж офранцузился, так что и не узнать; да и сама Бретань под пером франка Кретьена делалась до ужаса знакомой, такой армориканской, такой вневременной — и в то же время принадлежавшей нашему веку… Впрочем, вскоре поэт на это махнул рукой. То, что он писал, ему в кои-то веки нравилось, мало того — оно нравилось еще и друзьям; а чья это история — его собственная или чужая — пусть Господь разбирается… Правда одна — то, что получалось, получалось хорошо. Только Гвидно цеплялся, иногда вставляя реплики во время чтения — «Ну, что это у тебя за франк такой! Это не он, поэты всегда врут…»
…А поэты и не врут вовсе. Просто они все, что видят, видят очень сильно через себя. Так что в поисках объективной истины обращайтесь, мессир Валлиец, к кому-нибудь другому, но помните, что даже Раймон Ажильский и Фульк Шартрский[19] один и тот же священный поход по-разному описали…
Пятым и последним в компании стал довольно родовитый юный немец по имени Николас фон Ауэ. Этот белобрысый, единственный из пятерых не отличавшийся худобой парень был до крайности стеснителен и молчалив, что странно смотрелось при его могучем телосложении. Французское произношение Николасу давалось плохо, с очень смешным акцентом — поэтому он по большей части и молчал, смиренно улыбаясь. Бить его не били — уж больно он был здоровый, так что ему сходило с рук даже бытие немцем; зато высмеивали частенько, и такого сокровища, как друзья, похоже, этот юноша никогда не имел, да и не рассчитывал найти в своей жизни. Его, новичка в Серлоновой группе, здорово дразнили — а он только и мог что отмалчиваться и краснеть. Любитель справедливости, Кретьен вступился за него как-то раз, хотя сам он острым языком не обладал. Зато был у него Ростан, который за словом в карман не лез и переболтать мог кого угодно. Так и случился в компании пятый друг — сам собою случился, тихий, всегда широко, приветливо улыбающийся, с кулаками даже потяжелее, чем у Аймерика… Николас оказался до крайности полезен в качестве друга — у него часто водились деньги, которые он никогда не давал в долг, зато щедро раздавал нуждающимся ближним за просто так; сам же в долги никогда не влезал, и Кретьен однажды поразился до глубины души, узнав post facum через недельку, что вот совсем недавно Николасу было нечего есть…
Еще мессир фон Ауэ никогда не напивался пьяным. Какая-то ему досталась национальная особенность организма, которую Гюи с присущей ему наглостью определял просто: «У тевтонов желудки луженые, железо переварят.» На пирушках Николас, делавшийся еще более молчаливым, чем обычно, сидел прямо, с лицом, раскрасневшимся и ставшим темнее стриженых в кружок желтых волос, и наливался винищем не хуже всех других; после пьянки он, так же твердо стоящий на ногах, разводил набравшихся вдрызг приятелей по домам…
Но истинная ценность Николаса заключалась опять-таки не в том. Просто на студенческой пирушке, когда четверо друзей, перемигиваясь и радуясь своей общности, встали с кабацких скамей, чтобы выпить за самое дорогое, и трепло Ростан провозгласил — «За Короля, за сира нашего Артура, и за его скорейшее возвращение», и Гюи ткнул его кулаком под ребра — в кабаке, да во всю глотку, да про святое — это зря… Но оказалось, что не зря. Все выпили (Аймерик, трезвенник несчастный, только коснулся вина губами), сели обратно — и только тогда заметили наконец, что еще один человек, белобрысый громила по позвищу Молчун, остался стоять с поднятым кубком, и все лицо у него красное, как епископская далматика, а взгляд одновременно растерянный и пристальный, перебегавший по их лицам — с одного на другое.
— Эй, школяр! И чего уставился?
— Не надо, Гюи, — это Аймерик, — может, он чего-нибудь…
— Так чего тебе…любезный?..
И Кретьен, кажется, даже не удивился совсем, когда неловкий, как медведь в королевской трапезной, парень шагнул на них, путаясь ногами в грохочущей лавке, и возгласил — первый, наверное, раз в жизни осмелившись на такую наглость!
— Послушайте, монсеньоры… Вы что… Взаправду за это пили? За Короля?
Акцент его был забавен — именно над этим так и потешался остроязыкий Жеан… Но свои своих всегда признают, и никакая Вавилонская башня тому не помехою. Так Николас, дворянин из поместья Ауэ, младший сын в семье, и стал одним из них.
Непонятно, кто и когда первый произнес слово — «рыцари». Не всерьез, конечно — к дворянскому сословию из пятерых принадлежали только двое, и то шпор из этих двоих не заслужил ни один. Остальные же — сыновья простолюдинов — и вовсе никогда не могли на такую честь рассчитывать. Это была не то что бы шутка — «рыцари Артура» — но скорее игра: конечно, ребята, мы здесь все не рыцари, но ведь и короля, которому мы служим, тоже на самом деле как бы и нету, так что ничего, пусть будет такое название… Потом, кому мы мешаем, называя друг друга словом «сир» и стараясь защищать слабых и не уклоняться от поединков?.. А Кретьен молчал — сначала отводя глаза, а потом уже и не отводя, потому что хотя он и был на самом деле рыцарь, об этом никто не мог узнать. Да и что такое — наше бренное на самом деле? Можно вспомнить много вещей сразу — мессира Анри, касающегося мечом его плеча, и рутьеров на труаской дороге, и тяжелый взгляд графа Тибо, и орлиный профиль короля Луи Седьмого… И не выбрать из этих вещей ни более, ни менее истинных. Остается только закрыть ящичек со своими сокровищами на замок и убрать его подальше под кровать. И не открывать никогда. Иначе он превратится в ящик Пандоры… Ну, конечно, здесь мы все не рыцари… Но, в общем-то… Это же наше право — на свою игру!
Как у всякого воинства, были у рыцарей бретанского короля и враги. Компанией недругов верховодил длинноносый уроженец Орлеана, Гуго по кличке Примас. Не то его так прозвали, не то он сам себе избрал подобное имечко — «Первый, Наилучший»… Был он не мирянином, подобно пятерым друзьям, но учеником монастырской школы, и имел выбритую макушку; однако смирения этот факт противному клирику не прибавлял. Верховодил он шайкой пылких поклонников своей поэзии — а поэтом и впрямь был хорошим, и обаяние имел немалое, по крайней мере, многим нравился. Среди очарованных его нахальством и его злопыхательской лирой ребят было и несколько школяров из богатых семей, и честные воины оного полководца готовы были не только снабжать своего вождя пропитанием, но и драться во имя его с кем попало. Компания Гуго насчитывала побольше бойцов, чем крохотный орден рыцарей Артура — там было человек десять; однако один Николас стоил в драке троих, а уж Аймерик… Война велась по некиим более или менее честным правилам: допускались взаимные ловушки, засады, взятие в плен до выкупа — чаще всего денежного. Кретьен таким образом однажды просидел в сарае у кого-то из ребят Гуго целый день и ночь, пропустив лекцию и не успев в срок закончить работу для мессира Серлона — дописать последние пол-листа травника. Потом его спасли — Примас выслал парламентера к вражеской армии, и ценного пленника выкупили общими средствами; назавтра Кретьен был отомщен — нечестиво нажитые деньги Примас закатился пропивать в любимый кабак, в сопровождении всего лишь трех особ, приближенных к императору. Возле кабака его и подкараулил мстительный Гвидно, соблазнивший на черное дело Николаса, которым валлиец вертел, как молодая жена — престарелым супругом, и Аймерика, решившего, что двое на четверых — это несерьезно. Остатки денег (пять су!) были триумфально отняты и распределены по прежним владельцам.
Кстати, кодекс чести запрещал драться в трактирах и на дому, запрещал также и бить того, кто сдается в плен. Возбранялось впутывать в выяснения отношений местные власти, включая магистров и аббатов прихода. У ребят Примаса было серьезное преимущество — их понятие о чести не мешало им драться против меньшего числа врагов, а вот тщательно продуманные правила рыцарей Камелота это запрещали. Кроме того, у «гуговцев» имелся единый военный и духовный лидер, автор действительно талантливых, хотя и донельзя едких песенок; а среди пятерых друзей главного вроде как не было.
Странно: в их маленькой компании не нашлось даже общепризнанного центра. Был Аймерик — самый из них старший, самый рыцарственный и дравшийся лучше всех, который в ситуациях «боевой тревоги» всегда становился командиром. Был Ростан, самый громкий, чаще всего нарывавшийся на неприятности, по положению в компании напоминающий всеобщего балованного сына. Был тихий Николас — самый лучший ученик, недостатки своего французского восполнивший греческим и латынью, и, по правде говоря, из пятерых самый знатный и богатый. Был Гвидно, самый завзятый сказочник и самый большой нахал. Был, наконец, Ален-Кретьен — тот, кто не отличался ни богатством, ни особенной силой, ни громкостью, однако писал истории, создавая тем самым настоящую мифологию маленького государства. И странное дело — если уподоблять сообщество организму, а людей — отдельным частям этого тела, то именно Кретьен являлся их сердцем. Исчезни он — все рассыпалось бы в единый день.