Клирик лучше рыцаря в царствии Венеры!..»
Вполне возможно, что так оно и было.
В другой раз Кретьен застал случайного знакомца в положении куда более бедственном. Собственно говоря, он торопился домой от Аймерика, у которого до позднего вечера засиделся, разбирая Тацитовы «Анналы»; и путь его пролегал мимо благословенной Каны в зелени виноградников. Имелась еще и другая дорожка, короче, но эта зато была светлее — хотя и мимо кабаков и соседивших с оными борделей, однако по этому поводу более оживленная в такой час ночи. В темноте в одиночку по городу ходить не годится, даже — и в особенности! — если это веселый Париж!.. Но что ж поделаешь, не хотелось Аймерика напрягать…
Вот там-то, в круге желтого света из распахнутых дверей не то трактира, не то борделя, и разыгрывался последний акт неведомой случайному зрителю греческой трагедии. Кого-то били; вернее, двое парней крепко держали этого кого-то под белы руки, а била его по щекам растрепанная, очень громкая женщина. Ругалась она такими словами, каких Кретьен и вовсе не знал; он всегда очень боялся ругающихся женщин, и первое его побуждение было даже и вовсе не рыцарским — затеряться в тени и прошмыгнуть мимо как можно скорее. Но в жалобном бормотанье жертвы ему неожиданно послышался знакомый голос — и, порицая себя за недостойную Круглого Стола робость, рыцарь принял наиболее внушительное из своих обличий, подбоченясь и уперев руки в бока, и отправился разбираться.
— Эй, любезные… Что тут происходит? За что вы этого беднягу обижаете?..
Бедняга, воспользовавшись передышкой, мотал головой, из разбитого носа капала кровь. Кретьен не ошибся — это и в самом деле оказался старый знакомец, Дворянин; только на этот раз, похоже, влипший в переделку похуже прежней.
— Беднягу? — возопила дама голосом, напоминающим скрежет ножа по стеклу, встряхивая обширною юбкой. — Да я этого о-ля-ля, тудыть его и растудыть, сейчас еще и не так обижу! Да где ж это видано, чтобы так над женщиной издеваться!..
— Не платит, гад, — пояснил немногословный мужичина, встряхивая негодяя, как будто тот был сделан из тряпок. — А ты, парень, топай давай, не мешайся не в свое дело.
— Это мой… друг, — независимо сказал Кретьен, благоразумно пропустив мимо ушей пару эпитетов, которыми наградила его разъяренная дева. — Поэтому, мессиры, это вполне себе мое дело… Сколько он вам должен? Я заплачу.
Парнюга открыл было рот, но женщина, заткнув его огненным взглядом, ответила сама. Кретьен внутренне присвистнул, задавив в зародыше мысль о том, что эта дева, пожалуй, и в лучшие свои годы на десять денье не могла рассчитывать; но все же десять денье отсчитал, путаясь в завязках кошелька, и взамен получил из рук в руки ценное приобретение — нового знакомого, который кашлял, бормотал и вообще зрелище являл собою крайне неосмысленное.
Бормочущее сокровище рыцарь Камелота оттащил подальше от опасных мест, в темноту, и там, основательно тряхнув, вопросил, где он все-таки живет. Парень по прозвищу Дворянин, размазывая кровь из разбитого носа, взамен ответа прижался к нему, как к родной матушке, и горестно заплакал. Лишенный всяческого сочувствия Кретьен повторил вопрос, при каждом слове сильно подопечного встряхивая. Неудачник был изрядно тяжел и измочил ему слезами все плечо.
— Где! Ты! Живешь!?
Вопрос просто из добродетельного Аймерика прежних дней; разница только в том, что Кретьен тогда вовсе не был пьян.
Наконец до дворянственного разума что-то такое дошло о сути вопроса, и он, подняв просветленный взгляд, радостно засмеялся. Кретьен только плюнул с досады и потащил новую, десять денье стоившую покупку к себе домой.
По дороге Дворянин, помогая ему по мере сил заплетающимися ногами, что-то напевал из «Кверелы на клобучную породу» и вообще, кажется, не особенно понимал, что с ним происходит. По случаю позднего часа Кретьену пришлось долго молотить в запертую дверь, проклиная свое человеколюбие; наконец ему, совершенно озверевшему, мокрому от пота и от слез чувствительного знакомца, отворила сама хозяйка, из-за спины которой выглядывал заспанный Кристоф с кочергою в руке. Гневная мадам Сесиль в белой рубашке, с волосами, собранными на ночь под платок, держала свечу — и едва ее не выронила при виде своего подозрительного жильца. Кретьен, злющий и усталый, знать не знал, что в этот день и в этот час навеки разрешилось глодавшее его квартирную хозяйку подозрение — уж не еретик ли он; а уж после того, как он, шатаясь во все стороны и разя перегаром (не своим, Дворяниновым, но мадам Сесиль про то не ведала) принялся подниматься со своим дружком по лестнице, но оступился, и послышались ни с чем иным не могущие спутаться звуки — взбунтовавшийся желудок вовсю извергал свое содержимое прямо на скрипучие ступеньки… Кто бы мог подумать, что столь отвратительное деяние может вызвать столь горячее одобренье хоть у кого-нибудь на целом свете! Однако вот вызвало же, «школяр, школяр, он настоящий школяр, а не поганый публиканин»[23], - пело сердце госпожи Цецилии, покуда она выговаривала жильцу в спину и посылала слугу за тряпкой.
…Кретьен втащил покладистого, как мешок тряпья, гостя в комнату и пихнул на свою кровать. Накрыть его одеялом? А, обойдется… Только башмаки с него снять. После того, как Кретьен послужил ему оруженосцем, благодарный юноша повалился лицом вниз и тут же захрапел; школяр посмотрел на него с тоскливой ненавистью и протянул руку за огнивом… Ладно, это пустяки, что негде спать. Главное — работа. А то эти несчастные «Анналы» вместе с Юстиниановым кодексом съели все время… Юстиниан, сын скотопаса, муж блудницы, много чего понаписал, будь он неладен, а еще Великий! Но Клижес ждет.
…Запалив свечку, юноша согнулся над столом. Жар и глад, жар и глад, вернитесь… Какая беда — тот, кто пишет, и неуязвим, и в то же время ранимее всех на свете… Слабые глаза, тусклая свеча, а потом, конечно же — знаменитый «железный венец», опоясывающая голову боль. Чернила на этот раз попались очень хорошие, надо будет запомнить лавку — чисто черный цвет, безо всякой гаденькой желтизны. И перо было отличное, твердое, отточенное, не из тех, что уже через час письма начинают мерзко лохматиться…
…И дрался Клижес на турнире, и раздувал ноздри его угольно-черный конь, а через три дня конь будет белым, и мы опять всех победим… Сегодня надо обязательно дописать до поединка с Гавейном. Давай, Аймерик, руби меня, все равно ни одному из нас другого не одолеть, все равно… Запыхавшись, срывает Клижес шлем со светловолосой головы, раскрасневшийся, совсем юный… Совсем не похож. Но толку-то скрываться под маскою, все равно это ты, Кретьен. Наверное, поэтому и не можешь носить одного имени, подобно Аймерику — тебя слишком много, и каждый новый ты может все то, чего тебе никогда не достичь здесь, рыцарь пера и бумаги, где твои шпоры?.. Но ничего, я все равно буду в Камелоте. А потом махнем в Германию, к возлюбленной, и что-нибудь придумаем, чтобы все у нас сложилось хорошо… Тем более что она так прекрасна — лучше Ростановых девиц, лучше всех девиц на свете — известно всем, что Феникс-птица прекрасней всех на свете птиц, так затмевает всех девиц Фенисса красотой своею…
Одна беда — когда эта история закончится, Кретьен перестанет быть Клижесом. По опыту Эрека поэт хорошо знал, что будет так. Теперь даже смешно, что случались дни, когда на имя «Эрек» он готов был откликнуться, как на собственное — пока не увидел, что влияние их взаимно, пока не заметил тень «раздвоившегося» Жерара де Мо, всплывшего откуда-то из обители теней, которая есть в голове у каждого из нас… А ведь как хитро пробрался Жерар! Даже разделился надвое, чтобы обмануть Кретьенову бдительность! На двоих — карлика, бьющего по лицу, и рыцаря, взирающего на унижение с высокомерной насмешкою… Как жаль, хмуро думал Кретьен, глядя в мелко исписанный лист, неужели я в самом деле хотел ответить ударом на удар. Неужели столько лет я держал в себе эту дурацкую обиду, чтобы потом отдать меч мщения в руки невиновному ни в чем Камелотскому юноше, франку, сыну короля Лака — после того, как я столько раз умер и воскрес, после того, как едва-едва начал снова считать себя хорошим парнем?.. Зачем было поднимать мертвого из его могилы, неглубокой ямы среди песков Святой Земли — только для того, чтобы заставить отвечать за давнюю пощечину, ошеломляющий обидою удар, обжегший лицо мальчишки-слуги, еще ничего не знающего о настоящем горе?..
Да это гордыня, милый мой. Еще какая. И в преувеличенной жестокости — (уже не ладонь, а плеть, и ответит враг уже не словами, а кровью) — не ее ли следы?.. Берегись, рыцарь, чтобы с Клижесом не стало того же самого. Они свободные люди, они не обязаны отвечать за тебя.
А глазами Клижеса осталось тоже недолго глядеть на мир. Еще не более двух тысяч строк, и как ни жаль, как ни жаль, они навеки распадутся из единого — на двоих, и школяр останется в своей комнатенке, с головной болью кольцом вокруг лба, а рыцарь — в своей Бретани, рука об руку с прекрасной возлюбленной… Но я знаю, я же видел их всех. И я, наверное, виноват перед ними всеми, что сражаюсь со своими врагами их оружием. Они все — отдельные люди. Интересно, а я сам-то вообще есть?
…Голова болела невыносимо. Строчки сливались в пламя — «Мане, текел, фарес». Кретьен положил голову на исписанные страницы и прикрыл глаза, дожидаясь, когда утихнет огонь от железного венца. Какая радость… даже сквозь эту боль — торжество, торжество, дрожь любви, ясное ощущение себя в потоке ветра, и ты недаром живешь на свете, и с тобою, наверное, Господь… За эту ночь он сделал около четырехсот строк, свой рекорд. Влюбленные уже встретились и придумали, как им быть, а Кретьен чувствовал, что у него через трубу позвоночника будто бы дует сильный ветер. Интересно, на что это похоже? Может, на плотскую любовь?.. Или на мне играют, как на флейте… Если бы только не болела голова! Счастье — это когда ты можешь писать, а потом заканчиваешь и видишь, что