эта связавшийся со словом «Лангедок». Мари ехала в Ломбер развлекаться — Кретьен ехал искать своего друга. Хотя если в жизни и существует что-нибудь, чего нельзя забыть, чего, испытав однажды, будешь бояться всегда — то это тюрьма.
С дочерью Алиеноры, которая сама теперь редко выезжала из имения, в качестве сопровождения поехало с десяток пуатуских рыцарей. Им, южанам, из которых не все толком знали французский язык, ереси были не в новинку; а предстоящий диспут имел для них значение двойной важности — великой развлекаловки, равной которой не случалось со времен Генриховых проповедей, и решения судьбы. В маленьком Ломбере владетель замка поспешно готовил комнаты для знатнейших гостей, а владетели кабаков предвкушали небывалые доходы — со всего Лангедока стекались гости всех сословий и возрастов, чтобы своими глазами увидеть, как их любимые проповедники публично посрамят врагов-католиков и откроют для Церкви Истинной врата к будущим победам.
Впрочем, в церковь перед поездкой Кретьен успел забежать, отстоял мессу. Все-таки в еретический город ехать, там, наверное, и не сходишь… Заодно посмотрел Пуатьерский собор — Нотр-Дам ля Гранд, громадную, очень древнюю церковь, еще по-старинному тяжеловесную, но уже на новый лад украшенную длинными разрисованными статуями вроде тех, что красил Ожье-Имажье, и смешные зверьки из бестиария — тоже недавнего происхожденья — ползли изнутри по периметру старых стен. Кретьен приобщился и вышел из полупустого храма под яркое солнце, подавил зевок. Ему стало легко и немножко тревожно.
…При спешке из Пуатье до Ломбера — с десять дней пути. К Троицыну дню они поспели — хотя Мари и не была приспособлена к быстрой езде, все же она оказалась истинной дочерью Алиеноры, той, что перенесла ливни и безводье сирийских песков. И чем дальше путники продвигались к югу, тем непривычней делалась растительность — появились какие-то странные дубы с широкими жесткими листьями, сосны с непомерно длинными иглами, платаны со стволами в три обхвата… Лето уже вовсю вступило в свои права, и путники частенько страдали от жары — включая и Мари, ехавшей в самые знойные дни в крытой повозке. Иногда по дороге они купались — дамы предпочитали делать это отдельно от рыцарей; по вечерам, когда уже бывали поставлены шатры, воздух оглашался песнями трубадуров. В Ломбер, кроме великого де Борнеля, отправлялся теперь несносный, но чертовски талантливый овернец, и пьянчужка Сайль д`Эскола. Странно только, что Годфруа — каждой бочке затычка — не решил воспоследовать примеру приятеля, а по неизвестной причине остался пожить при Пуатьерском дворе. Кретьен полагал про себя, что здесь не без прекрасных глаз какой-нибудь девицы.
Но музыки им и без Годфруа хватало. Кретьен вообще иногда поражался южанам: на вид — сущий оборванец, всего и достоянья-то, что обшарпанная рота да пара сапог — а поет, веселится, слагает воззвания к прекрасным дамам, да еще и держится как родной брат короля… Вот она, «материя левис элементи»! То, что так дивило его порою на севере — а именно, личности типа Годфруа — здесь, на юге, похоже, являлось нормой жизни. И сам стиль их выживания, блужданья от одного двора к другому в поисках богатых и щедрых покровителей — был веселым, смеющимся, легким. Вот мессен Сайль по дороге пил без остановки с Пейре-Овернцевым жонглером, — непонятно, откуда они только брали выпивку и деньги на нее! И ни малейших признаков похмелья, ни облачка на радостных лицах — будто все в жизни замечательно, и праздник идет по плану… А чуть что не так — сразу поются горестные «кверелы», а заодно как же не осудить Рим и духовенство — легко ли сказать, есть хочется, а денег-то и нет! Наверняка Папа виноват.
Мари эти ребятки, как ни странно, нравились — видно, любовь к «свободным художникам» такого пошиба передалась ей в наследство от матери. Более того, еще в Пуатьерском замке она познакомилась ближе с желчного вида человечком, шампанским трувором Гасом Брюле, и немедленно пригласила его к труаскому двору — не позже, чем к Преображению. Видно, радость и блеск Алиенориного замка прельстили ее живое сердечко, и она потихоньку присматривала себе кандидатуры для украшения грядущего куртуазного двора. Похоже, как ни странно, но именно там, в чужой земле, юная дама впервые осознала себя графинею и хозяйкой.
Городок, арена состязания, оказался маленький — не Пуатье, конечно, и не Труа. Однако было то, чем он превосходил даже своего богатейшего и славного соседа Альби: это количеством высокопоставленных еретиков. Ломберские бароны славились тем, что открыто исповедовали ересь — как-то раз альбийский епископ едва не отлучил весь их дом от церкви за некие «злодейские набеги, совершенные в землях католических, дабы помочь еретикам-публиканам, епископской и королевской волею осужденным, бежать от справедливого суда». Но до сих пор им как-то удавалось выкрутиться — с помощью родни, денег или же просто — наплевательства: на юге на подобные дела смотрели просто. Скорее всего, и будучи отлучены, бароны Ломбера пожали бы плечами и продолжили бы жить как живется. Тем более что и вассалами Луи Седьмого они, кажется, не являлись — Ломбер через графа Тулузского, того самого Раймона Очередного, ровесника Кретьена, формально принадлежал арагонскому королю. А арагонскому королю, признаться, в данный момент было несколько плевать, какого там вероисповедания придерживаются его лангедокские вассалы. У него свои дела были, их вкупе с кастильянцами более мавры интересовали.
По дороге до Ломбера Кретьен и Мари испытали нечто вроде безоблачного счастья. Ничего особенного меж ними не происходило — просто ехали иногда рядом, просто ужинали вместе в ее большом голубом шатре, просто церемонно прощались на ночь — «Доброго сна вам, госпожа моя…» «И вам того же, мессир Наив…» Но вся их простенькая жизнь обрела некий иной, подспудный, скрытый от посторонних глаз смысл — словно бы пронизанная теплыми, бесплотными лучами. Странно, что Кретьена теперь не тянуло писать стихов о любви — все строки, которые он мог сказать, словно бы излились из него во дни предвкушения радости, а сама радость занимала внутри так много места, что там не осталось слов. Кретьен в те дни мог ни с того, ни с сего засмеяться от счастья, откинувшиись в седле; однажды он так и сделал в разговоре с одним аквитанским рыцарем по имени эн Ук, и тот немало удивился, что на его вроде бы невинную реплику о том, что духовенство возмущается новыми модами в одежде, последовал столь восторженный взрыв. «Простите, мессир… Это я о своем подумал», — смутился Кретьен, снова сосредотачивая на собеседнике светлый бестолковый взгляд, и приготовился слушать и умно кивать на реплики о том, что по какому поводу думает приор Везонский, тезка старины Годфруа.
А думал оный приор, что молодежь совсем развратилась. Не иначе как грядут великие бедствия, мор и глад. А все потому, что молодые одеваются, как разрисованные дьяволы: на голове колпак, потом полотняная шляпа, а поверх — еще одна… Рукава понаделали, как у церковных риз, а у женщин — платья с хвостами, которыми они улицы так и метут. (На этих словах эн Ук бросил длинный взгляд на беспечную Мари, которая везла с собою именно такое платье — новомодный подарок матушки, аквитанская мода, настоящая парча, розовая, отделанная зеленью…) А еще, говорил он, эн Годфруа не одобряет, что у башмаков острые и длинные носы, а всякие простолюдины нагло расхаживают в сапогах, кои им по статусу не положены…
— Вот в этом я, пожалуй, с ним согласен, — заметил бедняга Ук, вытирая со лба выступивший пот. — Вилланам, я считаю, должно обматывать ноги тряпками. Да, именно тряпками! Вот так бы пусть и ходили, а то туда же — сапоги!
Кретьен задумчиво и согласно покивал. Дело не в том, что он внезапно забыл о своем простонародном происхождении (а сапоги воистину красовались у него на ногах, светло-коричневые, остроносые — одно из ценных приобретений на поделенные с Бернаром призовые деньги.) Просто он на какой-то момент выключился из разговора. Он смотрел на Мари, ехавшую чуть впереди — как она обернулась, ослепительно улыбаясь, и слегка махнула ему рукой…
В эти дни они оба явственно и много любовались друг другом. Еще не называя происходящее никакими словами, ничего не требуя и не желая — просто смотрели, впервые открывая для себя, как же прекрасен может быть другой человек. Открытие, которое приходит только с первой любовью.
Город Ломбер был и маловат, и грязноват. Но они этого не заметили — так ярко сияли узенькие — вдвоем трудно проехать — улочки, так ослепительно улыбались слепенькие окна домов, стоящих впритирку друг к другу. Милые, милые, прекрасные гуси, окруженные сиянием, с гоготом бежали из-под копыт всадников. Очаровательные дети, дравшиеся перед распахнутыми дверьми портняжной мастерской, прелестно хлюпая носами, удирали, сверкая пятками. Замечательный, блещущий добродетелью виллан с телегой поспешно дал задний ход и свернул в переулок, пропуская кавалькаду благородных гостей. Кроме того, что мир исключительно красив, он еще был на редкость весел. Кретьен и Мари переглянулись — и засмеялись.
— Наив… А это замок? Какой у него смешной донжон! Совсем не как у нас…
— Вообще необычайно смешной замок, госпожа моя Оргелуза.
— Вот будет здорово, если мы все в нем не поместимся!
— Будет очень смешно, госпожа моя…
Но на самом деле происходящее оказывалось не так уж смешно. Диспут обещал затянуться на несколько дней, столь много на него съехалось именитых оппонентов. Все белое духовенство Юга, не считая феодалов — виконты Лотрека и Каркассоны, мелкие бароны, почтенные горожане, и великое множество просто зрителей, как местных, так и приезжих, и по меньшей мере у половины в глазах — недобрый огонек: сейчас наши им покажут! Сейчас вам, мерзкие католики, быстро объяснят, что к чему! Да, беседа могла перерасти во что угодно.
Из приглашенных не явился только сам граф Тулузский — вместо него приехала его жена, на Констанция, молодая еще, но не слишком-то красивая, воплощавшая своим видом все те пороки, которые приписал молодежи аквитанский приор Годфруа. Еще бы — сестра французского короля, дама великой знатности! Была у нее и высокая шляпа наподобие колпака, и остроносые, расшитые жемчугом башмаки, и хвост алого, ярких тулузских цветов платья волочился за нею по каменным плитам. На Констанция одарила собравшихся презрительным взглядом и воссела на почетное место, в резное кресло на возвышении, рядышком с виконтом Каркассоны. Они выступали в роли третейских судей с католической стороны.