Южное солнце-4. Планета мира. Слова меняют оболочку — страница 12 из 29

— А что? И в сатире! Понадобится — отольем!

Названный по настоянию матери на западный манер Филом, он жил не в ладах с языком, на котором работал, хотя довольно сносно учился на подготовительных курсах при Московском полиграфическом институте. К слову, вместе со мной. А к слову в подверстку добавим: в настоящий момент Фил Гутманис, опять-таки вместе со мной, поступал на заочное отделение редакторского факультета, полагая, что до шестого курса будет списывать у меня сочинения. Но списывание ему не помогало. И он по-прежнему, как в детские годы, в пору параллельного, под давлением просвещенных родителей осваивания сразу нескольких языков, путался в русском.

Следует отметить, что разговорную практику он проходил у своего отца Давида Львовича Гутманиса, знающего язык Пушкина много хуже идиша, хотя в семнадцатом, в разгар революции мог изучить превосходно: находился в Петрограде и охранял, по его заверениям, самого Ленина в Смольном.

Отсюда и вся неразбериха с подачей мысли. Допустим, Филя намеривался сказать: «я сходил на ралли», а выходило: «сходил на реалию». Вот и попал под поезд насмешек и превратился сначала в Филю-Путаника, а затем, когда поспела прибавочка на ужин для местных зубоскалов, стал ПростоФилей. Так и называли его за глаза. Иногда и в глаза. Но он не куксился, не выказывал обиды, наоборот, сам подбрасывал хворост в огонь, путая значение слов. Подчас казалось, это доставляло ему удовольствие. Создавалось впечатление, что путаница происходит в нем не спонтанно, а тщательно подготовлена, как экспромты у некоторых поэтов, поговаривали, что и у самого Сергея Есенина.

Так это или не так, но за животики приходилось держаться при спонтанном открытии его рта. А рот он открывал непременно. Стоило закончить с набором, как начиналась цирковая программа:

— Фу! Отлил твою бредятину! Зови метранпажа!

— Сашу?

— Молчать на эту тему нельзя! На смене Инга.

— Та, в косыночке?

— Отличная френда! Я у нее взял на обмен английский пенис.

— В обмен на свой? — среагировал я, смеясь.

— В обмен на рубль. У меня английского пениса нет.

— Может быть, пенса? А, Филя?

— Ну, пенса… От перемены мест слагаемых сумка не меняется.

— Сумма.

— Ну, сумма…

— А смысл?

— Ну, смысл… все равно бытие определяет сознание. Как твое бытие?

— Вечером — на танцах.

— Встретимся, там и определим.

— Если найдем в загашнике.

— Бутылка с меня.

2

Мое бытие было в полном порядке, сознание не замутнено. Отпишусь и на танцы в «Глобус» — клуб работников торговли. Некогда здесь, в созданном папашей Хайтовичем детском ансамбле аккордеонистов, был я не последней «скрипкой» и даже снялся для киножурнала «Советская Латвия». Не в гордом одиночестве, конечно. А в составе оркестра. При коллективном исполнении вальса «Амурские волны».

Мы стояли на ковровой дорожке мраморной лестницы Дворца культуры завода ВЭФ, я с правого края, и кинооператор, поднимаясь по ступенькам, крупным планом вобрал меня в камеру: всего, каким выставлялся. А выставлялся я во всю открытость мальчишеской улыбки: американский пиджак, родом из Детройта, золотистого цвета, купленный в комиссионке по случаю моей «бар-мицвы» — тринадцатилетия, галстук-птичка, будто уже маэстро сцены, и вихры блондинистых волос. Хоть на плакат: «Юность свободной Латвии в лицах». Мое, согласен, соответствовало. Потому меня и запечатлели для истории крупным планом: латыш — русский, кто там определит в зрительском зале? А моих не совсем арийских коллег вместе с их «Вельтмейстерами» прокатывали по экрану панорамой, чтобы семитский разрез глаз не испортил общую картину. И то: перед мастерами камеры стояла партийная задача — отразить благоденствие прибалтийской республики, получившей свободу от фашистских оккупантов из рук русского брата по классу и крови.

Ну, и отражали.

В меру сил и способностей.

Что получилось, то получилось. Главное — музыка. Она же, почитаемая Моцартом, Чайковским, Шостаковичем и нашими современниками из партийных товарищей, ответственных за культурный досуг народонаселения, возносилась на должную высоту нотного стана. Вальс «Амурские волны» в неотразимой подаче ансамбля аккордеонистов вывел оный в лауреаты какого-то республиканского фестиваля. Названье-прозванье? Точно не упомню. Пионерского, либо даже комсомольского — вундеркинды! Но это и не важно. Медали за ратный подвиг все равно не раздавали. А по газетам пропечатали.

Тогда, на подъеме юношеских лет, впервые увидев свою фамилию не в школьном журнале, не в табеле успеваемости, а на богатой фотографиями странице «Молодежки», причем, рядом с другим сыном Риги — Сергеем Эйзенштейном, я и подумал: «надо бы повторить!»

И повторил, сочинив для этого стихотворение.

Что скрывать? Вдохнув запах типографской краски, уже не вырвешься из притягательных тенет и остаешься преданным до упора наркотическому воздуху прессы. Тем более, что им пропитываешься не где-нибудь на задворках, а в самом центре Риги. Адрес? Пожалуйста, вот вам надежный ориентир. На улице Горького, через дорогу от Академии художеств, напротив Спортивного клуба армии.

Здесь располагалась наша типография, а этажом выше две редакции детских латышских изданий — газеты «Пионерис» («Пионер») и журнала «Драугс» (Друг). Этим, однако, не ограничивался набор местных достопримечательностей, главная из которых… Да-да, в этом старинном здании, отнюдь не похожем на роддом, появился на свет 22 января (по старому стилю 10 января) 1893 года постановщик фильмов «Броненосец Потемкин», «Александр Невский» и прочих, занесенных в разряд «мировая классика».

Но сия, ушибительная для мозгов информация дошла до меня с опозданием чуть ли не в семьдесят лет. И не потому, что я был тугодум. К тугодумам скорей следовало причислить тружеников канцелярского пера и чернил из горисполкома. Только сейчас, с опозданием на хороший кусок исторически звучащего времени, они додумались вывесить мемориальную доску. И она, можно сказать, ударила мне по кумполу. Нет, не в прямом смысле. В переносном. Но все равно болезненно.

Как? А так!

Несу я, значит, в типографию свежие полосы и гранки, вычитанные в Главлите, размышляю о всяком-разном, имеющем отношение к жизни, и вдруг — бац по башке! — новшество на фасаде здания: мемориальная доска с образом и подобием Сергея Михайловича. Получается, за то время, пока я таскал сверстанные полосы на бульвар Вальню, к цензору, здесь, на улице Горького 6, провернули торжественное мероприятие и покатили в ресторан.

Нет, чтобы меня дождаться! Я тоже охотник выпить за государственный счет!

Подумав над этим, я внезапно оторопел: поднимаюсь, оказывается, по тем же ступенькам, опираюсь, выясняется, на те же перила, что и юный Сережа Эйзенштейн. Плюю в тот же пролет лестниц, что и даровитый сыночек «папеньки» Михаила Осиповича — так, с определенной долей иронии он именовал в дневниковых записях своего отца. И стригу мыслями, вспоминая, что еще мне известно о нем не из затрапезного, не прокатанного на печатных станках.

В общем-то, ничего особенного. Разве что словечко «папенька» всосалось некогда в мозговую клеточку и всплыло вдруг из подсознания.

Вы спросите: что за ироничность по отношению к своему отцу? Конкретного ответа не выплывет из тьмы лет. Но догадки имеются. Может быть, по той причине, что еще в детстве Сережа прослышал, как «папеньку» друзья-приятели называют в шутку «сумасшедшим пирожником». Но он ведь не кулинар, а архитектор! Какие в домах навороты из взбитых сливок, плавленого шоколада и разноцветного крема?

Ан были-были навороты. Такие, признаюсь, исходя из личных впечатлений, что и по нынешний день вызывают приятное удивление. Пройдите по улице Стрелниеку, и убедитесь. Или заверните на Елизаветенскую (Элизабетес), можно и на Принца Альберта. Академисты журили Михаила Осиповича за «излишнее увлечение декоративными деталями». А он, представитель модерного стиля, по иному не мог. Творчество било в нем через край, придавая геометрически выверенной Риге новые, несколько фантастические очертания.

Тут и возникает наводящий вопрос: если «папенька» сумел столь мощно воздействовать на мертвый камень, одушевляя его декоративными фантазиями, то с какой же силой он повлиял на художественное мышление своего радивого отпрыска? Не следует ли признать, что корневая система невероятного дарования Сергея Эйзенштейна берет начало в творческих поисках его отца?

Напрашивался материал на целый подвал — нет, не архитектурный, какие понастроил «папенька» Сергея Михайловича, а газетный, избранный мной, еще не ахти каким зодчим, под очерковые зарисовки. Наверное, строить репортерские многоэтажки я еще не был научен, но журналистским мышлением был «оборудован» по крышу. Вы спрашиваете: чем оно отличается от обычного? А тем, что вы, предположим, видите то же самое, что и другие, но по-иному это «равноувиденное» воспринимаете. Пример? На фасаде здания нашей типографии появилась мемориальная доска. А в газетах ничего, кроме короткой информации об этом, не пропечатали. Хотя напрашивалось. Пусть не о самом Сергее Эйзенштейне, чья биография на слуху и без того. Достаточно и о «папеньке» Михаиле Осиповиче, «маменьке» Юлии Ивановне (урожденной Конецкой), родословной предков. Это же — белые пятна истории! Но — странно, или же очень симптоматично! — мне ничего из этого реестра не попадалось в советской печати. Словно корова языком слизала. Та самая — бешеная корова времени, чье молочко мы попивали в охотку, не зная, куда нас выведет извилистая тропа чужой жизни.

3

В пятом веке до нашей эры философ Демокрит говорил продвинутым в естествознании школьникам:

— Если мы возьмем в руки камень и начнем дробить его на части, то, в конце концов, дойдем до самых мелких кусочков, которые уже ни на что не делятся. Как мы назовем эти частицы вещества?

— Atomoc! — отвечали на древнегреческом продвинутые школьники.

— Атом! Неделимый! — переводил присутствующий на лекции доисторический российский толмач для своих не менее продвинутых потомков.