— Знакомое лицо.
— Дело ясное, любовь напрасная. Хотя… Кто тебя пропустил на эти соревнования? Они же проходили в военном городке.
— Я там и жила. Говорю же, папа особист 11-й армии.
— Постой-постой, капитан Умнихин? — насторожился я, вспомнив пренеприятные встречи с этим дотошным мужиком из органов, угрожающим отправить меня туда, где живут белые медведи, если я еще раз «разглашу на конверте военную тайну» и помещу на месте обратного адреса, помимо номера воинской части, запретное для посторонних слово — «спортрота».
— Бери выше, майор. А вы знакомы?
— Я тоже из 11-й ударной, которой, в случае войны, наступать на Берлин.
— По моим сведениям, в Восточной Европе есть и другие столицы. У нас каждая на картах разложена, как миленькая. Варшава, Будапешт, Прага, — она кинула два пальчика к берету. — Разрешите представиться, товарищ…
— Гвардии солдат.
— Честь имею! А я гвардии вольнонаемная, отдел картографии 11-й армии.
— Клеешь карты?
— Так тебе все военные тайны и выложи. Враг не дремлет, шпион подслушивает.
— Тайны мне твои до лампочки. Я сам в 1965-ом участвовал в так называемом тысячекилометровом марше — условном броске на Европу. Но дальше Литвы не выбрались. По секрету поговаривали, сам Брежнев приезжал на учения. Но об этом молчок. Подписка! Рот на замке, иначе расстрел на месте.
— По тебе и видно!
— И по тебе!
— Значит, мы братья по оружию?
— Лучше будь моей…
— Сестрой?
Я замялся, не сестрой виделась мне Лариса.
— По мне лучше: муж и жена — одна сатана, днем с винтовкой, а ночью…
— Наизготовку! — добавила в рифму Лариса.
Было весело и смешно. Смеха ради, ожидая начала сеанса, мы завернули в ближайший ЗАГС — два каменных льва у парадных дверей. И примерились к обручальным кольцам. Выходило, если подать заявление сходу, то уже 22 августа, в среду, нам будут кричать за свадебным столом «горько»! От стихотворного экспромта до житейской импровизации — расстояние с гулькин нос. Мы и подали заявление, опять-таки смеха ради — лишь бы скоротать время: хотелось, чтобы сеанс начался уже поскорей, и поскорей закончился. А еще хотелось, чтобы уже стало смеркаться, и по выходу из кинозала, можно было бы устремиться прямиком в парк, на скамеечку, и целоваться-целоваться до изнеможения.
Что тут поделаешь, другого часа, кроме вечернего, когда начинало смеркаться, для поцелуев на воздухе в Риге не было предусмотрено.
Так жили, ничего не попишешь…
Цензура прикрывалась фиговым листком под названием Главлит. Гвардейцы закрытых горизонтов теснилась в анфиладе кабинетов этажом выше редакции латвийской «Учительской газеты» — «Сколотаю авизе». Здание вообще-то принадлежало министерству образования, располагалось оно в самом центре города, рядом с Пороховой башней, где в начале пятидесятых размещалось Нахимовское училище, а потом Музей революции.
Шикарный вход, просторное лобби, широкие лестницы. Но когда поднимешься на третий этаж и двинешь напрямик к цели, возникает узкий коридор с однообразными, как братья-близнецы, дверьми по правую руку, и скамеечками, жестковатыми, надо признать, — по левую, у стены.
В этом царстве, где умельцы от советско-партийной цензуры с ловкостью иллюзиониста способны даже самой маленькой журналисткой блохе оторвать голову, ножки, кусачее жало, воочию осознаешь, что живешь отнюдь не в информационном поле печатного слова, а в пропагандистском. И любая твоя сенсация — не Запад! — никому и даром не нужна, скорей принесет вред.
Примеры? Сейчас и появятся, стоит мне, постучавшись, открыть дверь и вступить в тайное тайных — туда, где за столом вишневого цвета, у мраморной чернильницы и зеленой лампы восседает массивный человек с бритой, под Котовского, головой.
Прямоугольная печатка фиолетового цвета, полулежа на матерчатой подкладке, пропитанной чернильной мастикой, издевательски подмигивала мне выгравированными на толстой резине заглавными буквами — «В ПЕЧАТЬ». А это красноречиво говорило на запредельном для понимания сленге работников умственного труда: газета не подписана цензором, найдена крамола.
Какая? О, господи! Если бы открытым текстом, но нет, и никак нет — никогда! А что — да? Будет сказано, как обычно, этот материал в тираж не пойдет.
Вот и все! Что должно было произойти, то и произошло.
— Три полосы я вам подписал. Четвертая… Замените.
— Всю полосу?
— Очерк. «Фарватер открыт — мин нет».
— Но это же мой очерк!
— Вам виднее…
Для спасения ситуации я сказал:
— Он победил на конкурсе Министерства морского флота СССР.
— Вам виднее…
— Так… может быть…
— Быть ничего не может! Здесь виднее мне…
— Однако… Учтите все же, что конкурс проходил в Москве! Там, — палец вверх, для выразительности, — все проверено — мин нет.
— Это в вашем очерке мин нет, а в действительности…
— Что? Что в действительности?
— Конкурс был открытый или закрытый?
— Закрытый. С правом последующих публикаций. Вот мы и решили опубликовать, как говорится, по месту написания. В «Латвийском моряке».
— Вам виднее — в «Латвийском моряке» — печатать или не печатать. Но в моем ведомстве виднее другое: его нигде не напечатают.
— Почему?
— Простите, это я вам должен объяснять «почему»?
Мне вспомнилось основное правило нашей печати, указывающей на ее несгибаемую демократичность: ты свободен писать, что твоей душе угодно, а государственные газеты, журналы и издательства в той же мере свободны публиковать то, что подходит им. А подходит им не все и не всегда. И при этом разумного объяснения причины отказа хрен дождешься, в особенности от цензора.
Посему не задавайте наивных вопросов! Я так и не дождался в Главлите никаких объяснений, позвонил в редакцию Якову Семеновичу Мотелю. «Имею честь доложить, горим на разминированном море, срочно нужен запасной материал строк на двести. На линотипе у Фили Гутманиса видел — лежит такой. Чей? Нашей Светы, о пионерском лагере Латвийского морского пароходства, того, что на станции Пумпури. Верстаем?»
Получив «добро» на публикацию Светиного репортажа, побежал в типографию к ПростоФиле — подгонять его с набором.
— У тебя готово про пионерлагерь?
— Опять за гренками? — отлип он от клавиатуры.
— Гранками, Филя!
— У меня готово. Но ведь это в следующий номер? Или врут мои глаза?
— Глаза не врут. И я тебе врать не буду. Цензура забодала мой конкурсный очерк.
— Про фраера, что открыт?
— Про фарватер, Филя!
— Получается, сказали: «вигвам вам, товарищ взамен публикации», а?
— Фиг вам! — поправил я путаника. Поправил, нервно, сквозь зубы, испытывая нескрываемую досаду.
И тут мой приятель в отместку на замечание удивил несказанно: выявился вдруг совсем в ином качестве, неожиданном, я бы сказал.
— Ладушки! Молчать на эту тему нельзя. Думаю, я тебя наведу на мысль, почему забодали твой материал.
— Ну?
— Бьюсь об оклад! Похоже, ты раскрыл какую-то военную тайну.
— О заклад, Филя! Какие тайны?
— На всех военных картах эта часть моря, должно быть, по-прежнему заминирована с Первой мировой войны…
— Ну?
— А ты разминировал, и… в газету понес — печатайте!
— Не пойму я тебя.
— Чего тут не понимать? Не соображаешь? На вражьих лоциях в НАТО — «заминировано», а у тебя: «открытый фарватер — мин нет, добирайтесь, дорогие наши враги, на своих боевых кораблях прямым курсом до Риги и бомбите нас в хвост и гриву». Теперь яснец, что полный песец? — он откинулся на спинку металлического стула и хитро уставился на меня. — Исправишь меня на матерный лад?
— Да ну тебя, Филя! Тебе бы в цензоры пойти! — поразился я логике линотиписта.
— Я по дядиному следу не хожу.
— Гутманис? — стал я в уме перебирать таблички на входных дверях в Главлит.
— Он у меня на латышском языке. И по материнской линии. Янис Францевич Лацис.
— А-а… Есть такая табличка! — вспомнил я.
— То-то и оно, милый мой писатель на военную тему! — и в назидание процитировал:
— Хемингуй, Хемингуй,
Наш родной, надежный буй!
До тебя не доплыть.
Но плывем, чтобы жить.
— Кто написал? — поперхнулся я.
— Сам сочинил! — горделиво ответил ПростоФиля. — У меня не только редакторская жилка, старик. Я и писать самостоятельно могу, когда грамотный.
— Чего же Рутке стихи не слагаешь?
— Вернется — сложу.
— А куда она подевалась?
— Умахнула на дачу своей тети, у которой остановилась. В Дзинтари. Говорит, смеяться над ней будут в Одессе, если вернется без загара.
— А над тобой?
— Фак каналья!
— Вахканалия, Филя?
— Она самая! Меня в Одессу еще не зовут женихаться. А здесь надо мной тоже есть кому посмеяться.
Мы и посмеялись. Каждый над собой и своими проблемами.
Из автобиографии Сергея Эйзенштейна:
«Не могу похвастать происхождением. Отец не рабочий. Мать не из рабочей семьи. Отец архитектор и инженер. Интеллигент. Своим, правда, трудом пробился в люди, добрался до чинов. Дед со стороны матери хоть и пришел босой в Питер, но не трудом пошел дальше, а предпочел предприятием — баржи гонял и сколотил дело. Помер. Бабка — «Васса Железнова». И рос я безбедно и в достатке. Это имело и свою положительную сторону: изучение в совершенстве языков, гуманитарные впечатления от юности. Как это оказалось все нужным и полезным не только для себя, но — сейчас очень остро чувствуешь — и для других!»
В отличие от Сергея Эйзенштейна, я своим происхождением мог похвастать.
Мой папа Арон Гаммер, прирожденный музыкант и композитор, был еще заодно и потомственным жестянщиком. Это, если внимательно вчитываться в автобиографию великого маэстро экрана открывало широкие горизонты в стране победившего пролетариата.
Но жили мы с маэстро в разные, по сути дела, исторические эпохи. И от моего «преимущества», каким оно имело возможность казаться в двадцатых годах, остались лишь рожки да ножки в шестидесятых.