«Ну и что», – подумал Жмых и выцарапал на липкой оконной грязи слово «хуй».
Зачеркнул. Посидел. Нарисовал домик. Почесал переносицу и написал: «Я список кораблей прочел до середины».
– До середины, – повторил он вслух. – Я список кораблей прочел до середины.
По чердаку пробежал сквозняк. Жмых уловил в нем запах водорослей.
– Я список кораблей прочел до середины.
За новым пластиковым окном мигали осенние звезды. По чердаку гулял майский ветер, пахнущий дождем и йодом.
– Я список кораблей прочел до середины.
Говорят, единственный вопрос, который ему задал кредитный эксперт, звучал так:
– Вы честный человек?
– Да, – ответил Жмых, – я честный человек.
Поздним вечером того дня, когда у овчаровского пирса ошвартовался новенький сейнер по имени «Мицар», Жмых пришел на чердак с бутылкой шампанского.
– Я честный человек, – сказал Жмых, – я тебя никогда не брошу.
Слово он сдержал. Судоходная компания «Семь звезд» быстро стала самым богатым предприятием побережья, но никакого недоумения у жителей Южнорусского Овчарова не вызывает тот факт, что миллионщик и судовладелец Жмых живет вместе с мамочкой в одноэтажном домике на северо-западной оконечности деревни. Живет – значит, ему так нравится. Живет – стало быть, не пришло время умирать. А раз не пришло время умирать, значит, надо жить. Семь обгорелых досок Жмыхова чердака тому свидетели. Да старое чердачное окно в его комнате, к которому Жмых, на удивление мамочки, категорически запретил ей прикасаться.
Окно очень грязное. Его липкая грязь искарябана так, что ничего нельзя на ней разобрать, только рисунок – и, видно, домик, а над домиком звезды, подписанные в нестройном порядке.
«Мицар»
«Алиот»
«Капелла»
«Изар»
«Сегинус»
«Менкалинан»
«Арктур»
Свойкины
– Замечательно ты устроилась. Замечательно. Молодец.
Игнатьич стоял посреди тропинки и разговаривал с пустотой – так увидела ситуацию его пожилая дочь, перебиравшая на кухонном подоконнике семена. Занавеска тяжелого тюля – такие теперь только в деревнях и увидишь – скрывала ее, да батя и не оглядывался на дом. Игнатьич вообще никогда не оглядывался: давняя травма шейного позвонка не позволяла ему ни наклонять, ни поворачивать голову. Если Игнатьичу нужно было посмотреть вбок, он разворачивал весь корпус – вместе с сущностью, чья индивидуальность и харизматичность была столь явной, что поганое слово «брюхо» к ней не подходило совершенно.
Кроме выдающегося живота, больше ничего толстого в Игнатьиче не было. Сухой поджарый зад, опрятная спина без излишеств, мощные лопаты рук с пальцами-гвоздодерами – все в Игнатьиче было подогнано один к одному и содержалось в превосходном рабочем порядке. Живот на этом туловище должен бы выглядеть совершенно чуждым, но отчего-то странно гармонировал со своим носителем. Так же гармонично выглядела бы пара старых друзей – несмотря на то, что один высок и худ, а другой не вышел ростом, да вдобавок толст. Игнатьич относился к животу ровно: без раздражения, без иронии. Но и без пиетета. Иногда клал на живот руки. Иногда похлопывал. Время от времени почесывал. Оказывал ему дружескую услугу, вынимая сор из пупка.
– Может, перенесешь манатки?
Игнатьич разговаривал с воздухом, опершись о живот. Настенька, забыв семена, наблюдала за отцом в окно.
– Как тебя обходить? Я ж переломаю все, дура ты.
Игнатьич овдовел лет сорок назад и больше не женился. Дочь его, очень болезненно пережив смерть матери, стала взрослой, но замуж не вышла и жила в отцовском доме, относясь к Игнатьичу с такой доброжелательной снисходительностью, как если б Игнатьич был ее любимым – хоть и не всегда разумным – племянником. Она была очень похожа на отца, но выглядела если уж не старше его, то ровесницей – точно. Игнатьич, меж тем, называл ее Настенькой.
– От ты ж придумала, – сказал Игнатьич в пустоту.
Миг – и мамина сирота, обежав дом, стояла на садовой тропинке позади бати.
– Батя, ты не того? – сказала Настенька, но, не договорив, увидела отцова собеседника. Даже странно, что такой гигантский паук не был заметен из ближнего окна кухни.
Паутина, размерами и общей конфигурацией похожая на гамак, была привязана с одной стороны к яблоне, а с другой – к старой сливе. Ее плетение было настолько прочным и толстым, что жилище паука казалось сделанным из бельевых веревок, посеревших под снегами и дождями.
– Самка, – сказал Игнатьич, кивнув на гамак. – Самцы – они маленькие.
Огромная коричневая паучиха была занята важным делом: не обращая никакого внимания на зрителей, она деловито, хотя и без спешки, прибиралась в паутине, освобождая ее от высосанных насекомых.
– Ишь ты, – сказал Игнатьич, – какая.
Затем сорвал с яблони листок и аккуратно положил его на нижний край плетения. Хозяйка тут же направилась к новой детали интерьера и, недолго над нею поразмыслив, выкинула прочь. Игнатьич радостно засмеялся.
– Пусть висит, – сказал он. – Хуй с тобой.
И, развернув живот к дочери, добавил:
– И ты не ломай тоже.
Настенька хмыкнула и пошла в дом.
Игнатьич шагнул с тропинки, обошел паутину и двинул к мастерской, куда, собственно, и направлялся за какой-то небольшой надобностью, вроде подходящего обрезка доски, чтоб подсунуть его под бак с дождевой водой – вон как накренился; впрочем, за чем именно шел Игнатьич в дальний угол сада, совершенно неважно.
– Батя, а ты это говно нахрена в дом припер? – крикнула Настенька, уже стоя на заднем крыльце.
– Какое говно? – отозвался Игнатьич через весь сад. – Потом посмотрю, погоди.
Дом Свойкиных расположен в низменной части Южнорусского Овчарова, на одноименной Южнорусско-овчаровской улице. Длинное название никто не произносит полностью: «Овчаровская» – и все. Но когда всех жителей деревни обязали прикрепить к домам однотипные адресные таблички, которыми за небольшую плату взялся торговать сельсовет, полное имя улицы сыграло с жителями Южнорусскоовчаровской улицы нехорошую шутку. Больно было смотреть, как какая-нибудь старуха – в чем только душа держится – тащит зимой здоровенную штуку жести, издали похожую на сноуборд, и как сносит ее в кювет ветром, нашедшим подходящий парус. Мы дважды подвозили таких старух на Овчаровскую, которая находится далеко в стороне от нашего дома, и нам туда никогда не по пути.
И со Свойкиным Николаем Игнатьевичем мы бы вряд ли познакомились, если б не понадобились нам перила на новую террасу: Игнатьич был столяром, выточившим для наших перил деревянные балясины. В деревне, даже такой большой, как наша, знакомства происходят исподволь – слово за слово, и новый приятель уже потчует вас фирменными баклажанами. А можно и пять лет прожить, роднясь с соседями общим забором, и не знать при этом, что старший их сын женат на соседской же дочке, с которой, впрочем, вы тоже виделись не более чем дважды или трижды.
Дочь Игнатьича оказалась знакомой нам кондукторшей рейсового автобуса «Владивосток – Южнорусское Овчарово». Однажды, чтобы не ехать в город самим, мы передавали с нею кое-какие бумаги для нашего юриста. Сам Игнатьич стал после балясин бывать у нас время от времени, потому что посчитал нас умными людьми, с которыми есть о чем поговорить. И это было вполне взаимно.
– И показывает мне кусок лопаты, – говорил Игнатьич. – Мол, я с ума выжил на старости лет. Мол, говорит, ты, батя, еще бы цепь бывшую собачью на стол положил, вон, говорит, она висит на заборе. А я, – говорил Игнатьич, – ни сном ни духом.
Со своей восьминогой приятельницей Игнатьич познакомил нас, когда мы заехали к нему спросить, не согласится ли он изготовить для нас дубовые бочки: мы не были уверены в согласии Игнатьича, ведь столярные и бондарные работы – не совсем одно и то же. Игнатьич между тем сообщил, что бочки он делает прекрасно и что у него есть готовые – мы даже можем посмотреть и выбрать подходящие, если захотим. А не захотим, так он сделает такие, какие нам надо. И повел нас в свою мастерскую в углу сада.
Понятно, что паутина поперек тропинки не могла остаться нами не замеченной.
– Видите? – Игнатьич, шедший впереди, остановился, развернул к нам живот и указал рукой себе за спину. – Подружка моя. Я ей ночных бабочек таскаю.
Паучиха сидела ровно по центру паутины. Под паутиной, на дорожке, в великом множестве валялись крылья бабочек. Сама паутина была чиста и просторна, как выставочный павильон перед открытием.
– Ненавидит, когда что-то лишнее, – сказал Игнатьич. – В точности Настенька моя.
И в доказательство своих слов положил на паутину спичку.
Паучиха, казалось, нахмурилась и поджала жвала. Как только Игнатьич убрал руку, хозяйка гамака устремилась к постороннему предмету, ловко открепила его и сбросила наземь. Прежде чем продолжить путь в мастерскую Игнатьича, мы еще немного постояли у паутины, в которую Игнатьич три или четыре раза подбрасывал мелкой карманной дряни. И каждый раз паучиха кидалась к непрошенному подарку, терпеливо открепляла его и, к восторгу Игнатьича, вышвыривала прочь.
Бочки оказались что надо: не большими, но и не маленькими, все доски впритирку; а больше мы про бочки ничего и не знали. То был первый год, когда мы собрались солить помидоры и огурцы не в банках, «по-городскому», а в дубовых бочках, как это делали все наши овчаровские знакомые. А новые бочки, говорили они, следует загодя замочить в воде, чтоб разбухли как следует и не вбирали в себя рассол.
Настенька Свойкина пришла к нам в конце июля.
– Батя просил вас приехать, – сказала она. – Лежит, встать не может. Вы говорили, врач у вас надежный есть.
Через три недели Игнатьича выписали. Без огромного своего живота, в котором, как мы и подозревали, жила гигантская опухоль, он казался одиноким и неприкаянным. Опухоль была незлокачественной, да и Игнатьич легко перенес операцию, но что-то в нем как будто надломилось. Он стал печален и задумчив.
– Я уже не могу, – сказала нам Настенька. – Он точно с ума сошел. Целыми днями у паутины торчит, а мне ж вставать рано, я и ложусь рано. А только л