Уже почти решив идти спать, Белый вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего вечера. Он завернул на кухню, включил газ и бросил на сковородку кусок колбасы, а потом задумчиво шевелил ее ножом – пока она совсем не обуглилась; тогда Белый выключил газ, швырнул колбасу в ведро, открыл окно проветривать и покинул кухню, засыпая на ходу.
Так это же антилопа и жарится. Все-таки они ее поймали, даже синие следы на стене – ну вот тут же были – соскребли и туда же, на сковородку. От сковородки жарко через восемь танцующих стен.
Ник застонал и закрыл лицо руками, баба Люда метнулась к нему – с ума сойти, как ему плохо, ну что ж ты будешь делать.
– Уйди!
Стены – они такие хитрые. Обдурят кого хочешь. Опять приближается. Но эта нет, эта добрая: несет стакан мокрого. И таблеточку ник и таблеточку нет сперва на вот тебе таблеточка, таблеточка, точка табле, ага, знаю, из точки табле втекает вода в бассейн, а откуда же вытекает-то, откуда же вытекает, ну забыл совсем, надо вспомнить, вспомню, стена уйдет и вспомню. Уходи, уходи, не видишь? – бассейн уже до краев. Господи, помоги ему, ну только этого нам еще не хватало. Господи, давай-ка, помоги мне, принеси тряпку, надо заткнуть точку табле, он бредит, господи, бредит, ну и пусть бредит, пусть только тряпку принесет.
– Андреевна, его в больницу надо, пусть бы скорая его и забрала б, чего ты?
– Нет уж, пусть тут, ничего, ничего, ничего.
– Ниточки у меня опять!
Снова ниточки, серебряные ниточки есть у меня опять, как хорошо, но утомительно, утомительно; очень много работы, надо протянуть отсюда в тот угол, он совсем незащищенный, сейчас сделаем сейчас, сейчас. Свежие нитки вязкие, тягучие, провисают в середине, нужно постоянно подтягивать, как на той гитаре, которая которую которой – что? Совсем выбился из сил.
– Выключите мясо, ради бога, до чего же ярко, в конце-то концов.
Яркий танец солнечного блика, оттолкнувшегося от фрамуги, разбудил Белого. Четыре пополудни, надо же. Он всегда удивлялся времени, когда ложился спать утром и просыпался через нормальные семь часов: куда делся день? Такая быстрая беспокойная птица, опять просвистела мимо – нет, ну надо же. То ли дело ночь, сытой совой сидящая где-то под потолком, охраняющая, бдительная – ни секунды не упустит, непременно отреагирует на шорох, поймает каждую – и в дело.
В комнате было холодно: Белый оставил окно открытым, когда ложился утром спать. Он встал, потянулся, подошел закрыть раму, выглянул в сад и увидел антилопу, задумчиво жующую ветку сирени.
Тихонько, чтобы не спугнуть зверя, Белый прикрыл створку окна и отступил вглубь выстуженной комнаты.
В комнате душный полумрак из-за наглухо задернутых штор – Ник все время требует выключить свет, у него резь в глазах. Но свет проникает в комнату через плетение ткани: невозможно выключить солнце, хотя последние три дня снаружи то пасмурно, то переменная облачность. Больной капризничает и требует полной тьмы, как вампир, и баба Люда наконец приносит в комнату одеяло, чтобы прибить его гвоздями к оконной раме.
Увидев молоток в руках своей спасительницы, больной засмеялся и потерял сознание.
Сознание тут ни при чем. Когда человек дописывает начало новой главы, сознание шляется беспризорником, бессовестно разглядывает чужие лица и заглядывает в чужие окна, щиплет траву, пьет из луж и плюет в колодцы, прыгает в самолет компании El Al и шатается потом по городу Иерусалиму, от витрины к витрине, от камня к камню, от ворот до ворот, от потери к потере – пока не устанет, пока не сядет на корточки посреди памятливой брусчатки и не начнет выковыривать из ее щелей рубины и бриллианты чистой воды – просто так, ни за чем, от усталости, просто чтоб никуда не идти хотя бы десять минут, но чтоб не без причины не идти, а сугубо по делу: и чем не дело выковыривать драгоценности из мостовой?
Беспризорное сознание может навсегда остаться в местах, где ему лучше всего шлялось, когда хозяину было не до него: хозяин в тот момент был занят другим, он был поводком, проводком, ниточкой, палочкой, бездумной свистулькой, флейтой, трубой на бане; он не слышал холода, голода, времени и сову – летающую над ним, к слову, совершенно бесшумно; зато потом, когда сознание и хозяин встречаются (если встречаются), то оба с изумлением безмерным знакомятся с новостями, которые совсем и не новости – они оба все знали. Они сами все это и придумали – когда в Иерусалиме разбили задний стоп-сигнал на «Рено-Мегане» (осколки красного и белого пластика разлетелись в радиусе двух метров и застряли в щелях брусчатки), а в Южнорусском Овчарове бесшумно охотилась сова.
Сознание Белого всегда было порядочным господином. В этот раз оно так же, как и обычно, незамедлительно вернулось к патрону; вернулось и убедило его купить билет на самолет. Хоть El Al, говорит, хоть «Трансаэро», хоть что, но давай быстрее. Как ты думаешь, говорит, к чему тебе эти антилопы в саду, которых ты видишь даже после полноценного семичасового сна на свежем воздухе?
– Он как?
– Он спит.
– Ник? – Шепотом. – Ты как?
Ник спит. Ник не спит. Ник смотрит в потолок. На потолке, в углу, – паутина. Черный ее хозяин прячется за шторой. Он выходит лишь для того, чтобы встретить гостью – гостьи наступают лапками на ниточки, и ниточки начинают звенеть: «Бом-дили-бом, бом-дили-бом». Заходите, гости дорогие, а вот и я.
– Ник, надо принять таблеточку.
Что-то смутное связано с этой таблеточкой, что-то текущее, ускользающее. Нет, не вспомнить.
– А?
– На вот, запей.
Приходят к пауку, в основном, женщины. Смотреть, как он обнимает их, целует в шею, а затем в спину – всегда одно и то же! – очень занятно. Вот опять. Улетай, дура, ты у него не одна. Нет: «Бом-дили-бом, бом-дили-бом». Прямо в спальню, которая лабаз. Лабас дьенас, Николас, лабас дьенас. Ник сегодня немного поел бульону, но потом ему снова стало хуже.
– Ник?
– Николас. Да.
Он сказал «да», он вспомнил свое полное имя и улыбнулся – криво, жалко, мучительно.
«Как я улыбнулся-то, а? – думает он. – Самому страшно. Всеми жвалами».
– Вы знаете, кто я на самом деле? Бом-Дили-Бом. Священник Храма-На-Потолке. Отец Николас-Восьмиручник.
– Ему снова хуже стало. То вроде ничего два дня, то опять вот. Звать опять доктора надо.
Чей это голос? Да зовите кого угодно. Посмотрю я, как ваш доктор бом-дили-бом. Отслужу и домой, за штору. Выключите свет.
– Вот сюда, проходите, пожалуйста. Сейчас табуретку.
За табуреткой Белый пошел не сразу. Сопротивлялся два дня, искал причины и поводы, убеждал себя в несуществующем; не убедил. Пошел, сходил, принес. Загранпаспорт хранился черт знает как высоко – сам туда положил в прошлом году, когда после забора ничего не осталось и незачем уже было держать документы под рукой, – и обрушил с верхней полки стеллажа кучу книг. Пока слезал, пока собирал литературу с пола, пока ставил ее на место – поймал фразу для новой главы, очень точную, удивительно правильную: «В Иерусалиме второй день шел дождь». Белый удивился, конечно: здесь-то при чем Иерусалим? Проверил в интернете: действительно, второй день шел дождь в золотом городе. Белый пожал плечами и, вернувшись к компьютеру, уже без пререканий порулил на сайт, торгующий авиабилетами. Этим утром он выходил в сад, но не только антилопы – следов ее нигде не было. Как никогда и не бывало. Если не в Иерусалим, то к доктору.
Молодая большеглазая докторша трогает Ника мягким черненьким хоботком. Крылышки ее прозрачного халата подрагивают в такт дыханию.
– Пневмония.
Ник удивляется нелепому имени, но не подает виду. Ему немного интересно, как ее по батюшке. Впрочем, нет, не интересно.
– Ник, Ник, Ник, не спи. Вот таблеточки, слышишь, вот таблеточки.
Я не поеду в больницу, я не могу оставить храм накануне праздника.
– Какой храм, Ник? Никто тебя в больницу не… Господи, он бредит опять.
А в больнице большой праздник, в больнице звонят: бомммм-дили-бомммм, богатые колокола, не то что. Аки на аспида и василиска наступиши, говорят, и ногу свою не преткнёши. Подними мне веки, Господи. Большеглазая Пневмония придет ко мне. Я поцелую ее в шею, а затем в спину. Всегда одно и то же, и нисколечко не надоело.
– Где больной?
Где, где. На потолке.
Если посмотреть на закопченный потолок Сиро-Яковитского придела, можно увидеть на нем большую паутину, сотканную трещинами и сажей. А если смотреть долго-долго, можно разглядеть и паутинного пленника: кто-то из копытных – то ли антилопа, то ли газель; бесспорно лишь, что самец.
Перед отлетом Белый зашел к соседке: доложиться и договориться насчет поливки двух своих фикусов. Белый всегда оставлял бабе Люде ключ от дома, когда срывался прочь. Баба Люда – человек надежный, сроду не подведет; а кроме нее, Белый и не знал никого в Овчарове – как купил дом десять лет назад, так и сидел в нем сиднем; в магазин ходил, конечно, и на море, и на болота, и в лес, но это не в счет.
– Людмила Андреевна! Можно к вам?
Белый толкнул дверь и оказался в полумраке, в котором, как топор, висел запах болезни.
– Заходи, сосед. Сама к тебе звонить собиралась. За лекарствами послать тебя.
Баба Люда выглядела неважно.
– Заболели?!
– Да я-то нет, – кивнула баба Люда на дверь позади себя, – а вот он-то да.
– Кто, Людмила Андреевна?
– Да подобрала парня на остановке, шесть дней тому. Кто, чей – иди пойми. Не могу без присмотра чтоб, а лекарства все. Воспаленье легких, не помнит ни черта и паутину плетет.
Белый глядел на дверной проем, когда там показался Ник, одетый в бабью ночную рубаху. Он был страшно бледен, но смотрел хорошим здешним взглядом и улыбался.
– Помню, – сказал он, – вспомнил. А я сейчас где?
– Ой, да что ж ты вскочил-то, мать моя, – засуетилась баба Люда. – А ну-ка айда, айда ложиться, Ник, айда, не стой, Ник.
– Мне в туалет, – сказал Ник. – Проводите меня, пожалуйста, – обратился он к Белому.