– Нам кажется, или петухи по-английски орут? – спросили мы Казимировых, и те ответили, что и им с самого утра кажется то же самое, но объяснить это невозможно, и мы согласились: да, объяснить невозможно, потому что когда кажется одному, достаточно перекреститься и все пройдет, а когда кажется двоим, то это уже не «кажется», а черт знает что, нас же было четверо, и все четверо слышали тем утром «cock-a-doodle-doo».
– Странно.
– Очень странно.
– Да и фиг с ним.
– Да и то правда.
Но вечерние петухи (а между утренними и вечерними – дурные дневные) тоже горланили нерусскими голосами, и к полудню следующего дня в деревне только и было разговоров, что о видоизменении петушиного крика. На фоне этой сенсации некоторое время оставался незамеченным тот факт, что овчаровские собаки – все как одна – стали гавкать словами «bow-wow».
Еще через день топляк обнаружился на Восьмом Квартале – черт знает как далеко от того места, где листья дикого винограда гасят солнечные блики на белом заборе Самосвалыча. Даже если бы топляк не был подписан, мы б его узнали: длина около двух метров, размер 20 × 20, цвет, фактура – все сходилось и без неприличного слова, вырубленного чьим-то безграмотным топором. Но нашел его на Восьмом Квартале электрик Виктор, который в свое время менял подводку от столба к нашему дому. Достав из гробика «Урала» две пары когтей, он сказал тогда:
– Эти – любимые, – и нежно погладил любимые когти, – а эти запасные.
Пара запасных так и не пригодилась. Все то время, пока Виктор сидел на столбе с фаворитами на ногах, нелюбимые когти лежали на сиденье мотоцикла. Почему-то их было очень жалко: казалось, они поскуливают, как поскуливал бы не взятый на охоту фокстерьер.
– Несусь такой, – рассказывал Виктор в очереди продуктового магазина, – а темно, хорошо медленно несся, лежит хуйня посреди дороги, ладно белая хоть. А была б черная, все, пиздец, не было б уже Витька. Плюс переднюю вилку менять.
– Белая, говорите? Длинная такая, около двух метров? Написано на ней что?
– Не читал. А что, ваша?
– Нет, но знаем, у кого пропала.
– Ну так она там валяется в кустах. Я ее в кусты оттащил, напротив водонапорной башни кусты которые. Тяжелая, падла. Метров пять протащил, чуть не усрался.
Хилому на толщину электрику, должно быть, действительно пришлось здорово потрудиться. Топляки – они крепкие, как камень, и такие же, как камень, тяжелые. Однажды мы уже имели дело с топляком: это была красивая коряга, выброшенная на берег в сильный шторм. До машины, стоявшей в двадцати метрах от берега, мы двигали ее не меньше часа, применяя рычаг в виде железного черенка сварной лопаты. И когда кое-как перекатили корягу на брезент, а брезент прицепили к тросу и поехали, казалось нам, будто собственными руками вытолкали мы из ямы «КамАЗ», который и тащим теперь домой на буксире. На этой коряге мы развешиваем летом горшки с брамелиевыми; вспоминать, однако, каких усилий нам стоила доставка коряги в сад, мы не любим.
О том, что брус нашелся, мы сообщили Самосвалычу буквально сразу. Нам почему-то думалось, что Самосвалыч скорбит об утрате – все-таки вон откуда пер, пусть и на поводке, – но сосед махнул рукой и, поблагодарив все же за информацию, сказал:
– Да ладно. Не знаю, на хрена он мне нужен был.
А еще через день по деревне прошел слух, что двух семнадцатилетних сыновей директора водокачки увезли в город на операцию, потому что на лбу обоих парней внезапно появились странные продолговатые наросты, здорово напоминающие…
– Неловко сказать аж, – говорила почтальонша тете Гале, ожидая от нее подписи на заказное с уведомлением, – но буквально как половой член на лбу. Головка, извините, все дела, сперва думали инфекция, а теперь не знаю, что они там думают, ясное дело резать, и то теперь непонятно, как они тут жить станут дальше, хоть отрежут, хоть так оставят, все равно все…
– Bow! Bow! – залаял дворовый барбос тети Гали, и окончание почтальоншиной реплики осталось за кадром, хотя додумать было нетрудно: «будут смеяться». Все равно все будут смеяться, ни одна душа не посочувствует. Это понятно. Близнецы Трофимовы успели насолить даже нам: сгоревшая ель в дальнем углу нашего сада – дело их рук. В то знойное лето кто-то поджег сухую траву на пустыре, и, как назло, ни в одной ближайшей колонке не оказалось воды. Соседи, кинувшиеся отсекать огонь от заборов, не успевали принимать у нас ведра с водой, которую мы черпали из своего колодца – единственного на всю нашу маленькую улицу; а мы его и не ценили до той поры, пока не пригодился таким вот экстренным случаем. Елка вспыхнула сразу вся, снизу доверху – огонь подкрался к ней, пока его заливали совсем с другой стороны, – и сгорела факелом, разбрызгивая вокруг себя кипящую смолу; никак ее было не спасти, лишь бы другие деревья уберечь.
– Это трофимовские, – сказал фермер из углового дома, – крутились тут, видел. И, главное, как время выбрали – знали же, что водопровод будет отключен по всей деревне.
И вот теперь у трофимовских хулиганов выросло по хую во лбу: «Все равно все будут смеяться». Не жить им в Овчарове. Надо же, как бывает.
Трудно сказать, почему отсчет всех тех событий почти сразу – если не учитывать пропущенных петухов – пошел у нас именно с обретения и скорой утраты Самосвалычем топляка с непристойной надписью. Мы ведь даже не видели этот брус, только слухи о нем до нас доносились – из разных источников и всякий раз совершенно случайно – до тех пор, пока топляк не очутился наконец в нашем колодце. Но прежде чем мы все-таки собрались съездить на Восьмой Квартал, в деревне произошло еще несколько странных и бессмысленных в большинстве своем событий – таких же бессмысленных, как переход овчаровских петухов и собак на английский язык, но куда менее безобидных. Вскоре после случая с трофимовскими сыновьями внезапно рухнул высоченный глухой забор Ильяса Курганова, овчаровского магната, владеющего заводом по изготовлению шлакоблоков. Забор – из Ильясовой же продукции – упал прямо на его «паджеро», в то время как сам Ильяс принял на себя по меньшей мере кубометр отскочивших от капота блоков: один попал Курганову в надглазье и только тогда раскололся.
– Машина в говно, но хоть живы все, – говорила потом Алла Курганова.
А еще через день люди видели, как зловредный и важный глава муниципального образования «Южнорусское Овчарово» Сергей Иванович Мун (по прозвищу «Ким Ир Сен») средь бела дня открыл люк канализации в центральной, благоустроенной части деревни и прямо в голубой рубахе и в галстуке залез туда – с подушкой, одеялом и тарелкой котлет, сообщив подданным, что у него дела. До самого вечера никто не осмеливался извлечь Ким Ир Сена из люка, а вечером он вылез оттуда сам, недоумевающий, смущенный и помятый. Мы не видели, как он лез в люк, но стали свидетелями его вылезания, и это зрелище нас поразило; мы как раз проезжали через центр деревни, а быстро там не разгонишься, потому что в Южнорусском Овчарове все ходят прямо посреди дороги – и собаки, и кошки, и люди, – и на скорости два с половиной километра в час мы увидели растерянную толпу овчаровцев, и подумали даже, что кто-то умер, и, конечно, остановились узнать подробности; к счастью, все оказались живы, несмотря на то, что зрелище было умереть не встать; действительно, очень странно видеть, как начальник деревни выползает на тротуар из дырки в земле, а затем, даже не отряхнув с себя прах и тлен, садится в микроавтобус и уезжает прочь.
Мысль о топляке к тому времени уже прочно завладела нашими головами. Более других фактов нас интриговало то обстоятельство, что за очень короткое время тяжеленный брус оказался так далеко от места своей первой ночевки. Нам внезапно захотелось удостовериться, лежит ли он до сих пор в кустах возле водонапорки, куда оттащил его электрик. Проводив глазами микроавтобус с Ким Ир Сеном, мы изменили наши предыдущие планы и поехали на Восьмой Квартал. Обследовав кусты, мы не нашли там бруса, однако прямо от кустов, через поляну с лохматыми одуванчиками и сиротской мать-и-мачехой, шла ровная и узкая полоса мятой травы: если этот след оставлен не топляком, то чем же еще? Ведомые полосой, мы вышли к зарослям шиповника подле чьего-то недостроенного дома с обвалившейся стеной второго этажа и сразу же увидели то, что искали. Беспризорный, он валялся на куче строительного мусора, попирая собой битые шлакоблоки. Стянуть его вниз стоило некоторого труда, поскольку топляк потащил за собой и шлакоблочный лом, и пыль, и прах. Тем не менее он сдался практически без боя и улегся у наших ног, явив топорную надпись.
Никакой «ЕБНОЙ П» там не оказалось. На топляке было вырублено слово «АЛОЧКА». Молчаливые и задумчивые, мы перенесли брус в машину, транспортировали к себе во двор и осторожно, изо всех сил стараясь не ругаться – ни на мешавших нам собак, ни на капризную садовую калитку, – доставили его в сад, к колодцу. А потом, взяв поводки и пригласив псов на прогулку, пошли искать обрезок с текстом про ебную пэ.
Он валялся возле заброшенного дома, где когда-то, по рассказам соседей, жил чокнутый учитель английского, увезенный в психбольницу еще в середине девяностых годов. С тех пор его дом пустовал, а ближайший сосед – Самосвалыч – гонял прочь суханскую нищету, время от времени пытавшуюся разобрать учительскую развалюху на дрова. Из суханских ли кто-то, возвращаясь с моря, заприметил крепкий топляк и вскоре бросил его, вспугнутый лаем собак Самосвалыча, или все было как-то иначе – мы были уверены, что никогда не узнаем, что произошло тем ранним утром, когда кто-то украл у Самосвалыча первую половину бруса. Но разгадка петухов и собак лежала гораздо ближе, чем мы думали.
В наше море только в кроссовках заходить. Такое дело: колючие наросты устричных раковин больно впиваются в пятки, и нет никакой возможности терпеть эту рефлексотерапию, разве что просто не обращать на нее внимания, как это делает овчаровская детвора, или – тоже вариант – разрешить ей быть, как это делал один наш знакомый. Собственно, познакомились мы с ним именно в то утро, когда пришли к двухэтажному куску скалы на берегу моря и зачем-то обследовали и сам камень, и его окрестности. Но ничего там больше не валялось и не плавало. То, что мы искали, следовало искать где-то в другом месте.