Южный Урал, № 1 — страница 22 из 55

— Эй, казара, учён журавель? Продай мне его! Целую жменю орехов отвалю!

— Зачем же он вам, дядюшка? — сдержанно спросил я.

— Как зачем? — удивился лавочник: — Известно зачем, откормлю да и слопаю. Тикавно[17] отведать!

Я ускорил шаг, а за мной поспешил и журавль. Подальше от этого неприятного человека!

Глядя вместе со своим пернатым другом в прозрачное осеннее небо, я часто с грустью вспоминал:

«Куда девалась наша Варварушка? Жива ли она или затерялась среди необъятного степного океана?».

После её ухода, Митяшка стал выглядеть неряшливее и всегда был голоден. Рубашка у него лоснилась от грязи, на голове торчали непромытые лохмы. Он изредка заходил к бабушке, та давала ему ломоть хлеба.

Мальчуган отщипывал от краюхи ломтики мякиша и кормил нашего пернатого друга.

— На, журавушка, подкрепись. Эх, сироты мы с тобой. Одни на целом свете! — вздыхал он.

У Митяшки подёргивались губы, но он стоически сдерживался и ни одна слезинка не показывалась на его глазах.

Степанко не заботился о приёмном сыне, да казак и не стряпал дома. Насыщался он, где доводилось: в степи, на охоте или по соседям. В избушке всё постепенно покрылось грязью и пылью. Среди этой мерзости запустения, только цветы на подоконниках попрежнему буйно цвели огневым цветом и манили взор. Но и они цвели потому, что мы с Митяшкой каждый день заботливо поливали их.

Всё ещё стояли погожие дни. На дворе в затишье пригревало. Выбравшись из горенки, дедушка присаживался спиной к стенке избёнки и, щурясь на солнышко, долго грелся и вздыхал:

— Эх, отлетело красное летечко.

С полей давно всё убрали. Свезли возы скошенной пшеницы и с дедушкина поля. Привёз хлеб со степи к нам на баз Потап Дубонов и взял за это треть с умолота. Об этом наверно и думал сейчас старик, высчитывая, насколько хватит хлеба: дотянет ли он до весны?

Несмотря на ясную сухую погоду, Урал вздулся, потемнел, шёл вровень с берегами. Казаки говорили:

— Гляди, Яик ноне «в трубе»!

Это означало, что далеко на севере в горах Урала шли осенние дожди и потоки устремлялись в степь, пенясь и вздувая наш мирный и покорливый Яик. Под осенней водой исчезли песчаные отмели и косы, потонули низкие острова, кое-где через рытвины, ерычки и старички[18] вздувшийся Яик прорвался во впадины и луговины и там теперь поблескивали мелкие воды.

— Гляди-кось, как надулся наш курун![19] — показывал дедко на полноводный Яик. — Давненько такого не было. Знать год предстоит урожайный! Сходить, что ли рыбки половить?

Но рыба ловилась плохо. Против станицы Магнитной Урал не славился рыбой. Ловились тут щучка, чебак, плотва, — самая пустячная рыбёшка. Вся ценная рыба обильно ловилась на понизовье, в пределах войска Уральского. Низовые казаки перегораживали Яик плотинами, не пуская рыбу в верховья. На зиму ценная рыба: осетры, белуги, севрюги собиралась в ятовья[20] и засыпала до тёплых дней. Казаки баграми выбирали рыбу из зимней реки. Не то было в верховьях Урала, в области войска Оренбургского. Урал, который протянулся на расстояние 2300 километров, только малой частью проходил в наших краях, да и был он тут мелководен и незнатен рыбой. Начинался он на восточных склонах Урал-Тау. Здесь в скалах слились четыре горных источника и образовали бурную и злую речонку. Она бежит, прыгает через каменья, шумит, пенится и так добегает до Яицкого болота, где снова утихает и теряется в непроходимых и густых зарослях трясины. И только на южной кромке болота, Урал появляется вновь и вытекает из него тихой небольшой речушкой. Постепенно набирая силу от мелких притоков, он превращается в реку, которая, добежав до хребта Бугасты, прорывается через узкие каменные ворота и вырывается в степь. Южнее за деревней Науразовой река становится шире, покрывается зарослями тальника, и по сторонам её появляются старицы и глушицы. Так она, не торопясь, добирается до Магнитной.

И только в половодье, да иногда в осенние денёчки Урал походил на большую и полноводную реку. Тогда кое-что из рыбы прорывалось с низовьев и к нам, и дедушка отправлялся на ловлю.

Вечера в сентябре стали прохладнее, звёзды в тёмносинем ночном небе казались ближе и ярче. На станичной улице было темно, старые станичники ложились на покой с наступлением сумерек, а молодёжь толпами бродила по станице, раздавался сдержанный девичий смех, разудалая песня. А чаще всего под треньканье балалайки звучала весёлая песенка самого молодого бесшабашного казака Игнатки. Он залихватски распевал «казыньку».

Казынька-казачок,

Казак миленький дружок…

Не я тебя поила,

Не я тебя кормила,

На ножки поставила,

Танцовать заставила,

Коротеньки ножки,

Сафьянны сапожки… Эх!..

На улице за окном слышался топот, взвизги казачек. Дедко беспокойно ворочался на печке.

— Молодые годочки! Молодые годочки! — незлобиво оговаривал он удальство молодёжи. — Как вешние воды прошумят, отгремят и уйдут! Немного человеку на свете отпущено!

И словно на дедову жалобу, на дворе грустным криком отзывался проснувшийся журавушка. Перелётные стаи и в нём разбередили тоску по весёлой молодости, когда он беззаботно и весело носился по поднебесью и в весёлых журавлиных стаях встречал утренние зори.

Однажды ночью в тёмной степи вокруг станицы засверкала весёлая золотая корона. Пылал подожжённый высохший за лето ковыль. Пляшущие огоньки перебегали вдоль окаёма и манили к себе.

На мой недоуменный вопрос дед пояснил:

— Казачишки пустили по степу пал. Оттого земля золою удобрится, кобылка[21] изведётся с корнем, да и суслику не выжить при хорошем пале. После того и зелёная травушка веселее полезет в рост. Одначе, бывают с палом и худые шуточки. Выбежит ветерок, вздует и понесёт огонь на станицу, альбо на киргизский кош, вот и погибель тут!

И вдруг со степи и впрямь прибежал игрун-ветерок, огоньки заплясали веселее и быстро уносились к тёмному горизонту. Небо отсвечивало слабым багровым заревом. Часа через два огоньки постепенно уменьшились, стали ниже, бледнее и, наконец, скрылись за окаёмом.

— На самый простор вырвались! Ну, теперь забушует! — сказал дед, глядя на убегающие огоньки.

Бабушка перекрестилась.

— Спаси, осподи, человека в степи, птицу и зверя! — замолилась она.

…Однажды в солнечный сентябрьский день приехала моя матушка. Она собиралась в обратную дорогу через день и с собой забирала меня.

Степанко собирался с нами в Троицк, а оттуда и далее в Россию.

Настал день отъезда, бабушка со слезами на глазах, всё время смотрела на меня, подкладывая самые поджаристые и горячие шанежки. Пользуясь каждой минуткой, она, проходя мимо меня, гладила своей старческой рукой мои непокорные вихри.

— Да бросьте вы плакать, баушка! — уговаривал её я. — Не навек же я уезжаю. Ещё свидимся. Вот вырасту большим, приеду казаком! — хорохорился я.

Старуха печально опустила голову.

— Ах, внучек, милый внучек! — глубоко и грустно вздохнула она. — Придётся ли нам боле стренуться, старенькая становлюсь. Гляди, несегодня, завтра позовут меня на погост!

Она краешком платочка утирала мелкие частые слезинки.

Дед крепился, не показывая и вида, что ему неприятна наша разлука. Он деловито стащил с брички колёса, хорошо промазал дегтем втулки и оси, осмотрел сбрую, привязал сзади мешочек с овсом…

Из-за горок бодро встало солнце, а казачата весёлой толпой наполнили двор. Они собрались провожать меня до околицы. Матушка и Степанко сели в бричку, а между собой посадили меня и мы тронулись со двора. Ехали мы шагом, сопровождаемые толпой моих приятелей и бабушкой с дедом.

Только бричка выехала со двора, как в распахнутые воротца выбежал Журавушка и с курлыканьем побежал за ней.

— Гляди, гляди! — закричал дед: — До чего разумная тварь. Прощаться захотел!

Я слез с брички, прижал к сердцу Журавушку и отнёс его в тёмный хлевок.

— Посиди тут! — думая обмануть его, сказал я и снова вышел под яркое утреннее солнце.

На околице мы распростились с родными. Старуха вся дрожала, как ветхая осинка под ветром. Она обнимала меня и шептала жарко-жарко:

— Пошли тебе, господи, удачи и счастья! Будь здоров, Иванушко!

Дед по-казацки трижды поцеловался со мной и матушкой.

— Ну, прощевайте, на будущий год обязательно приеду на сатовку, — пообещал он.

Настала очередь ребят. Каждый из них подходил и пожимал мне руку, только Митяшка не удержался, крепко обнял меня и поцеловал. Он был серьёзен и бледен. Расставаясь, он сказал мне:

— Ноне перехожу на жительство к твоей бабке. Звали!..

Мы постепенно поднимались в гору, станица уходила в низину. Исподволь скрывались от нашего взора домишки, осокори, церковка. Только вдали ещё сверкал синеватой сталью Яик, а над ним поднималась Атач-гора. Подле неё белели юрты.

Постепенно и они расплылись.

Вот ещё чуть-чуть сереет гора Маячная с еле приметным на голубом небе маяком, но вскоре и она расплылась в тумане.

А перед нами пошла степь. Это была не та степь, которую я видел весною. Чёрная и обугленная она лежала мрачным покрывалом.

Осенний пал пожёг травы, прогнал птиц и зверей. И теперь до будущей весны здесь всё будет уныло и пустынно.

Степанко ехал, молча разглядывая чёрную гарь.

— И куда ты торопишься? — спросила его моя матушка. — Жил бы в станице, глядишь и хозяйство выправил!

Казак грустно покачал головой:

— Ах, Лизавета Ивановна, тяжко мне. Ох, как тяжко! Не могу жить без Варварки!

— Где ты её теперь найдёшь? И кто знает, найдёшь ли? — неуверенно сказала матушка. — А если найдёшь, всё равно не жизнь вам вместе! Ведь попрежнему тиранить её будешь!