— Эй, казара, учён журавель? Продай мне его! Целую жменю орехов отвалю!
— Зачем же он вам, дядюшка? — сдержанно спросил я.
— Как зачем? — удивился лавочник: — Известно зачем, откормлю да и слопаю. Тикавно[17] отведать!
Я ускорил шаг, а за мной поспешил и журавль. Подальше от этого неприятного человека!
Глядя вместе со своим пернатым другом в прозрачное осеннее небо, я часто с грустью вспоминал:
«Куда девалась наша Варварушка? Жива ли она или затерялась среди необъятного степного океана?».
После её ухода, Митяшка стал выглядеть неряшливее и всегда был голоден. Рубашка у него лоснилась от грязи, на голове торчали непромытые лохмы. Он изредка заходил к бабушке, та давала ему ломоть хлеба.
Мальчуган отщипывал от краюхи ломтики мякиша и кормил нашего пернатого друга.
— На, журавушка, подкрепись. Эх, сироты мы с тобой. Одни на целом свете! — вздыхал он.
У Митяшки подёргивались губы, но он стоически сдерживался и ни одна слезинка не показывалась на его глазах.
Степанко не заботился о приёмном сыне, да казак и не стряпал дома. Насыщался он, где доводилось: в степи, на охоте или по соседям. В избушке всё постепенно покрылось грязью и пылью. Среди этой мерзости запустения, только цветы на подоконниках попрежнему буйно цвели огневым цветом и манили взор. Но и они цвели потому, что мы с Митяшкой каждый день заботливо поливали их.
Всё ещё стояли погожие дни. На дворе в затишье пригревало. Выбравшись из горенки, дедушка присаживался спиной к стенке избёнки и, щурясь на солнышко, долго грелся и вздыхал:
— Эх, отлетело красное летечко.
С полей давно всё убрали. Свезли возы скошенной пшеницы и с дедушкина поля. Привёз хлеб со степи к нам на баз Потап Дубонов и взял за это треть с умолота. Об этом наверно и думал сейчас старик, высчитывая, насколько хватит хлеба: дотянет ли он до весны?
Несмотря на ясную сухую погоду, Урал вздулся, потемнел, шёл вровень с берегами. Казаки говорили:
— Гляди, Яик ноне «в трубе»!
Это означало, что далеко на севере в горах Урала шли осенние дожди и потоки устремлялись в степь, пенясь и вздувая наш мирный и покорливый Яик. Под осенней водой исчезли песчаные отмели и косы, потонули низкие острова, кое-где через рытвины, ерычки и старички[18] вздувшийся Яик прорвался во впадины и луговины и там теперь поблескивали мелкие воды.
— Гляди-кось, как надулся наш курун![19] — показывал дедко на полноводный Яик. — Давненько такого не было. Знать год предстоит урожайный! Сходить, что ли рыбки половить?
Но рыба ловилась плохо. Против станицы Магнитной Урал не славился рыбой. Ловились тут щучка, чебак, плотва, — самая пустячная рыбёшка. Вся ценная рыба обильно ловилась на понизовье, в пределах войска Уральского. Низовые казаки перегораживали Яик плотинами, не пуская рыбу в верховья. На зиму ценная рыба: осетры, белуги, севрюги собиралась в ятовья[20] и засыпала до тёплых дней. Казаки баграми выбирали рыбу из зимней реки. Не то было в верховьях Урала, в области войска Оренбургского. Урал, который протянулся на расстояние 2300 километров, только малой частью проходил в наших краях, да и был он тут мелководен и незнатен рыбой. Начинался он на восточных склонах Урал-Тау. Здесь в скалах слились четыре горных источника и образовали бурную и злую речонку. Она бежит, прыгает через каменья, шумит, пенится и так добегает до Яицкого болота, где снова утихает и теряется в непроходимых и густых зарослях трясины. И только на южной кромке болота, Урал появляется вновь и вытекает из него тихой небольшой речушкой. Постепенно набирая силу от мелких притоков, он превращается в реку, которая, добежав до хребта Бугасты, прорывается через узкие каменные ворота и вырывается в степь. Южнее за деревней Науразовой река становится шире, покрывается зарослями тальника, и по сторонам её появляются старицы и глушицы. Так она, не торопясь, добирается до Магнитной.
И только в половодье, да иногда в осенние денёчки Урал походил на большую и полноводную реку. Тогда кое-что из рыбы прорывалось с низовьев и к нам, и дедушка отправлялся на ловлю.
Вечера в сентябре стали прохладнее, звёзды в тёмносинем ночном небе казались ближе и ярче. На станичной улице было темно, старые станичники ложились на покой с наступлением сумерек, а молодёжь толпами бродила по станице, раздавался сдержанный девичий смех, разудалая песня. А чаще всего под треньканье балалайки звучала весёлая песенка самого молодого бесшабашного казака Игнатки. Он залихватски распевал «казыньку».
Казынька-казачок,
Казак миленький дружок…
Не я тебя поила,
Не я тебя кормила,
На ножки поставила,
Танцовать заставила,
Коротеньки ножки,
Сафьянны сапожки… Эх!..
На улице за окном слышался топот, взвизги казачек. Дедко беспокойно ворочался на печке.
— Молодые годочки! Молодые годочки! — незлобиво оговаривал он удальство молодёжи. — Как вешние воды прошумят, отгремят и уйдут! Немного человеку на свете отпущено!
И словно на дедову жалобу, на дворе грустным криком отзывался проснувшийся журавушка. Перелётные стаи и в нём разбередили тоску по весёлой молодости, когда он беззаботно и весело носился по поднебесью и в весёлых журавлиных стаях встречал утренние зори.
Однажды ночью в тёмной степи вокруг станицы засверкала весёлая золотая корона. Пылал подожжённый высохший за лето ковыль. Пляшущие огоньки перебегали вдоль окаёма и манили к себе.
На мой недоуменный вопрос дед пояснил:
— Казачишки пустили по степу пал. Оттого земля золою удобрится, кобылка[21] изведётся с корнем, да и суслику не выжить при хорошем пале. После того и зелёная травушка веселее полезет в рост. Одначе, бывают с палом и худые шуточки. Выбежит ветерок, вздует и понесёт огонь на станицу, альбо на киргизский кош, вот и погибель тут!
И вдруг со степи и впрямь прибежал игрун-ветерок, огоньки заплясали веселее и быстро уносились к тёмному горизонту. Небо отсвечивало слабым багровым заревом. Часа через два огоньки постепенно уменьшились, стали ниже, бледнее и, наконец, скрылись за окаёмом.
— На самый простор вырвались! Ну, теперь забушует! — сказал дед, глядя на убегающие огоньки.
Бабушка перекрестилась.
— Спаси, осподи, человека в степи, птицу и зверя! — замолилась она.
…Однажды в солнечный сентябрьский день приехала моя матушка. Она собиралась в обратную дорогу через день и с собой забирала меня.
Степанко собирался с нами в Троицк, а оттуда и далее в Россию.
Настал день отъезда, бабушка со слезами на глазах, всё время смотрела на меня, подкладывая самые поджаристые и горячие шанежки. Пользуясь каждой минуткой, она, проходя мимо меня, гладила своей старческой рукой мои непокорные вихри.
— Да бросьте вы плакать, баушка! — уговаривал её я. — Не навек же я уезжаю. Ещё свидимся. Вот вырасту большим, приеду казаком! — хорохорился я.
Старуха печально опустила голову.
— Ах, внучек, милый внучек! — глубоко и грустно вздохнула она. — Придётся ли нам боле стренуться, старенькая становлюсь. Гляди, несегодня, завтра позовут меня на погост!
Она краешком платочка утирала мелкие частые слезинки.
Дед крепился, не показывая и вида, что ему неприятна наша разлука. Он деловито стащил с брички колёса, хорошо промазал дегтем втулки и оси, осмотрел сбрую, привязал сзади мешочек с овсом…
Из-за горок бодро встало солнце, а казачата весёлой толпой наполнили двор. Они собрались провожать меня до околицы. Матушка и Степанко сели в бричку, а между собой посадили меня и мы тронулись со двора. Ехали мы шагом, сопровождаемые толпой моих приятелей и бабушкой с дедом.
Только бричка выехала со двора, как в распахнутые воротца выбежал Журавушка и с курлыканьем побежал за ней.
— Гляди, гляди! — закричал дед: — До чего разумная тварь. Прощаться захотел!
Я слез с брички, прижал к сердцу Журавушку и отнёс его в тёмный хлевок.
— Посиди тут! — думая обмануть его, сказал я и снова вышел под яркое утреннее солнце.
На околице мы распростились с родными. Старуха вся дрожала, как ветхая осинка под ветром. Она обнимала меня и шептала жарко-жарко:
— Пошли тебе, господи, удачи и счастья! Будь здоров, Иванушко!
Дед по-казацки трижды поцеловался со мной и матушкой.
— Ну, прощевайте, на будущий год обязательно приеду на сатовку, — пообещал он.
Настала очередь ребят. Каждый из них подходил и пожимал мне руку, только Митяшка не удержался, крепко обнял меня и поцеловал. Он был серьёзен и бледен. Расставаясь, он сказал мне:
— Ноне перехожу на жительство к твоей бабке. Звали!..
Мы постепенно поднимались в гору, станица уходила в низину. Исподволь скрывались от нашего взора домишки, осокори, церковка. Только вдали ещё сверкал синеватой сталью Яик, а над ним поднималась Атач-гора. Подле неё белели юрты.
Постепенно и они расплылись.
Вот ещё чуть-чуть сереет гора Маячная с еле приметным на голубом небе маяком, но вскоре и она расплылась в тумане.
А перед нами пошла степь. Это была не та степь, которую я видел весною. Чёрная и обугленная она лежала мрачным покрывалом.
Осенний пал пожёг травы, прогнал птиц и зверей. И теперь до будущей весны здесь всё будет уныло и пустынно.
Степанко ехал, молча разглядывая чёрную гарь.
— И куда ты торопишься? — спросила его моя матушка. — Жил бы в станице, глядишь и хозяйство выправил!
Казак грустно покачал головой:
— Ах, Лизавета Ивановна, тяжко мне. Ох, как тяжко! Не могу жить без Варварки!
— Где ты её теперь найдёшь? И кто знает, найдёшь ли? — неуверенно сказала матушка. — А если найдёшь, всё равно не жизнь вам вместе! Ведь попрежнему тиранить её будешь!