Недомогание продолжалось пять недель. Иногда я чувствовала себя плохо, но не настолько, чтобы слечь, и мы выходили в свет. В то время мы общались с членами труппы и постановочной группы «Бен-Гура» — кто знает, как Скотт свел с ними знакомство? Нас постоянно представляли кому-нибудь, у чьего знакомого был знакомый, чей муж или брат или закадычный друг связан с кем-то или чем-то, с чем нам просто необходимо было познакомиться. Это происходило так часто, что я перестала обращать внимание на связи и думала только о конечном результате.
Слишком часто я стала проводить по полдня, скрючившись в постели, будто любовника сжимая бедрами грелку. Если вы думаете, что виной всему беременность, то мы с вами заблуждались вместе. Однажды декабрьским вечером, когда Скотт привел Скотти, чтобы почитать со мной в постели, он обнаружил меня сложившейся пополам от боли такой сильной, что я бы с радостью променяла ее на роды, на ампутацию, на что угодно, лишь бы избавиться от этого чудовищного горящего шара у меня в животе. Все предметы в поле зрения будто были очерчены белым.
— Забери ее и вызови врача, — выдохнула я.
Когда Скотт схватил Скотти поперек живота и потащил прочь, она не сопротивлялась, решив, что это очередная игра.
— Пока, мамочка! — крикнула она. Я слышала, как дочка смеется в соседней комнате. — Давай полетаем, папочка! Я хочу летать!
Итальянский доктор, который приехал час спустя, не говорил по-английски, а французским владел не лучше меня. Он осмотрел мой рот, нос и глаза, прижал стетоскоп к моему животу, щупал и надавливал, спрашивая: «Ici? Ici?»Я в ответ либо вздрагивала, либо нет. Когда закончил, его лицо было мрачным, а тон серьезным, когда он по-французски вынес заключение.
Скотт на другой стороне кровати, казалось, был в панике:
— Что он говорит?
Я сказала доктору:
— Да. Oui. Мне все равно, что вы должны сделать, только пусть это прекратится.
— L’hopital Murphy, — сказал он Скотту, доставая из портфеля шприц и иглу. — Maintenant. Comprenez-vous?
— Зельда, что, во имя всего святого, он говорит? При чем тут Мерфи?
Я поморщилась, когда игла вошла мне в бедро — боль была едва ощутимой и желанной, потому что через несколько мгновений она принесла в мою кровь что-то волшебное, позволившее мне разжать зубы и перевести дыхание.
— Он думает, у меня в трубке шарик, который придется вырезать ножом. В больнице Мерфи хорошие ножи, так что мы поедем туда.
— Что? — Глаза у Скотта распахнулись, и он дернулся, как испуганная лошадь.
— Киста, — объяснила я, обретя способность переводить дальше, пока лекарство заглушало боль. Белая муть потихоньку уходила из поля зрения. — Думаю, в яичнике.
Боль все утихала, и я снова могла вдохнуть.
Я оптимистично спросила доктора:
— Mais c’est bon un peu; est que l’hopital necessaire vrai? — имея в виду: «Мне уже лучше, обязательно ехать в больницу?»
Доктор нахмурился и выдал целую руладу итальянских ругательств — по крайней мере, так это звучало. Потом произнес по-французски:
— Allez ou mourir.
Езжайте, или умрете.
Операция все же пугала меня чуть меньше, чем смерть, и я поехала.
После боль не столько ушла, сколько приглушилась и изменила свойство. Восстанавливаясь, вначале в больничной палате, а потом в нашем отеле, я и себя чувствовала выцветшей и совсем другой. Я почти никогда не болела, и такое поведение организма казалось предательством.
Доктор не смог поручиться ни по-итальянски, ни по-французски, ни по-английски, что теперь, когда у меня остался всего один яичник, я смогу еще забеременеть. Когда я перевела это Скотту, он обвиняюще воззрился на меня и спросил, могли ли «лекарства для женщин» быть причиной проблемы?
— Eh? Medicaments?
Я знала, о чем говорит Скотт, даже если доктор не понимал.
— Да… чтобы установить регулярный цикл, и все такое.
Доктор посмотрел на меня, ожидая перевода.
— C’est rien, — сказала я. — Il ne c’est pas ce qu’il dit, il est inquiet.
Ничего. Oh не знает, что говорит, просто волнуется.
— Ce medicament permettra de remedier a la douleur, — кивнул доктор, выписывая рецепт на обезболивающее.
— Он говорит, нет, дело не в таблетках, а это лекарство даст нам шанс, — перевела я Скотту.
Следующие несколько недель я чувствовала себя уставшей, неловкой, не находила себе места, а потому не желала никого видеть. Мне хотелось домой. В ответ я получила уверения, что скоро мы уедем из Рима и отправимся на солнечный Капри, где климат мягче. А пока Скотт написал три новых рассказа, посмотрел правки к «Гэтсби», внес свои собственные и отправил рукопись обратно в Нью-Йорк. Закончив, он заскучал. Он часто уходил, возвращался под ночь, с мутными глазами и полыхающими щеками, часто веселый, но иногда в воинственном настроении.
— А если ты не сможешь забеременеть? — сказал он в один из таких вечеров. — А если твой аборт, — он выплюнул это слово, — лишил меня сына? Когда «Гэтсби» сделает меня американской легендой, кто пойдет по моим стопам, кто унаследует мое имя?
— Теперь ты решил, что дочь — это недостаточно хорошо? И наверное, если у тебя все-таки родится сын, ты дашь ему имя Фрэнсис Скотт Фицджеральд Второй? И как ты будешь его называть — младший? Или заберешь у Скотти ее имя и станешь звать ее Фрэн?
— Ты не хочешь второго ребенка, — набросился он.
— Ты не хотел и того, который должен был быть нашим первым.
Он рухнул в кресло в углу спальни.
— Женщинам этого не понять. — Скотт словно не слышал меня. — Для вас каждый ребенок — просто еще один малыш, пол неважен. А мужчинам нужны сыновья, это заложено в нас природой!
Я знала, что он переживает из-за «Гэтсби», и к тому же пьян и расстроен из-за всего, через что нам пришлось пройти. Но я устала.
— Что мужчинам нужно, — сказала я, — так это повзрослеть.
Глава 27
Остров Капри — это огромный, восхитительный кусок земли и известняка, который откололся от юго-восточного побережья Италии и уютно разместился в Тирренском море. Древний, иссушенный солнцем, этот остров превратился в анклав молодежи, странной, прекрасной и богатой — наследников и наследниц состояний, которые сколотили их амбициозные родоначальники, а теперь поддерживают команды счетоводов и советников. Получатели этого богатства, одетые в лен и шелк, сидели под полосатыми навесами и обсуждали поло, путешествия и как тяжело нынче найти толковую прислугу. Но той весной 1924–1925 годов остров стал еще и прибежищем для художников, а я всерьез намеревалась заняться искусством.
Мне уже сняли швы, и дискомфорт, докучавший на протяжении нескольких недель после операции, стал достаточно приглушенным, чтобы мы могли вернуться к привычному образу жизни. Пока Скотт наносил визиты писателям, таким, как его, да и мой давний кумир Комптон Маккензи, я, последовав совету Эстер Мерфи, отыскала женщину по имени Натали Барни и через нее познакомилась с местными художниками. Эстер не многое написала о Натали: «Просто познакомься с ней. Она знает всех».
Мы встретились в уличном кафе возле пристани. Под крики парящих чаек темноволосая девушка усадила нас за столик. Она то и дело смущенно поглядывала на Натали, но ничего не говорила.
— Итак, Зельда Фицджеральд, — начала Натали, когда мы устроились, — прекрасная половина золотой пары литературного мира. Я счастлива наконец-то с вами познакомиться.
Она была красоткой, высокая и стройная, одетая в ладно скроенную белую блузку и длинную юбку из голубого льна с разрезом сбоку. Меня удивило, что она почти ненакрашена, хотя, надо признать, косметика ей и не нужна. Тонкие морщинки у глаз и сияющая кожа придавали ее лицу индивидуальность и позволяли с гордостью выглядеть на свои сорок с небольшим.
— Честное слово, это совершенно взаимно, — отозвалась я, — но откровенно говоря, я почти ничего не знаю ни о вас, ни о том, чем вы занимаетесь. Эстер настояла, чтобы я обязательно встретилась с вами, но ничего не объяснила.
— Что ж, когда я не провожу время здесь в развлечениях и общении с друзьями, я пишу стихи и пьесы и держу салон в Латинском квартале в Париже.
— Салон?
— Вы не знаете о салонах? Это традиционное место встреч, дом, двери которого открыты для всех художников, писателей и мыслителей. Вы знаете Т. С. Элиота? Мину Лой, Эзру Паунда?
— Некоторые имена кажутся знакомыми, — соврала я.
На самом деле я слышала только об Элиоте, и то только потому, что по настоянию Скотта прочитала его странного «Пруфрока» по дороге в Рим.
— Все эти люди постоянно приходят к вам в гости? — поинтересовалась я.
Она рассмеялась.
— Иногда мне кажется, это именно так, но нет, официально — только по субботним вечерам. Вы обязательно должны заглянуть ко мне, если будете в Париже.
— Мы как раз собираемся туда весной.
— Чудесно! Итак, по телефону вы говорили, что немного рисуете. Расскажите о своих работах.
— Ну, я пишу в основном маслом, хотя однажды попробовала акварель — на мой взгляд, слишком рискованно. Одна ошибка, и все придется начинать заново.
— Чье творчество повлияло на ваш стиль?
— Я боялась, что вы спросите об этом. Я отвечу то же, что говорила Джеральду. Там, где я выросла, практически любое искусство изображает исключительно Золотую Конфедерацию. Я люблю природу, так что, наверное, можно сказать, что она была моим единственным наставником.
— Вы не брали уроков?
— Что-то вроде того. Много лет назад в Штатах меня учил закостенелый старик, который считал, что Микеланджело — это современно.
— Что ж, тогда вам нужно поучиться у кого-нибудь здесь. А пока мы покажем, что может предложить нам мир искусства. Расскажите, где вы успели побывать, а я расскажу, что вы видели.
На следующей неделе Натали привела меня к своей подруге художнице Ромейн Брукс. Студия Ромейн была ослепительно-белым квадратным домиком, цепляющимся за самый край скалы, за окнами которого простиралось только море. Естественное освещение внутри было невероятным. Еще более невероятной оказалась выставленная в углу студии работа Ромейн: похожая на гончую женщина с короткими темными волосами и жесткой линией бровей. Портрет женщины такой чистой красоты, что хотелось поставить напротив нее стул и пуститься с ней в разговор, узнать, что скрывает этот задумчивый взгляд.