Случай был прямо-таки хрестоматийный, тысячу раз описанный все в той же художественной литературе: доблестный рыцарь в сверкающих латах, навеки заключенный внутри невзрачного, близорукого субъекта, неспособного оторвать от пола гирю весом в двадцать четыре килограмма — заключенный, надо полагать, силой злого волшебства. В подростковом возрасте, когда наружная оболочка была еще довольно тонкой и не успела окостенеть, Харламов много дрался — не за себя, а за попранную справедливость, всякий раз становясь на защиту униженных и оскорбленных. Дрался он часто, побеждал редко; поражения (а заодно и сопутствующие им унижения) приходилось как-то переживать, проглатывать, и ранимая душа Ильи Николаевича Харламова год за годом обрастала грубыми роговыми мозолями, под бугристыми напластованиями которых посторонний человек уже не мог разглядеть ничего, что хотя бы отдаленно напоминало доблестного рыцаря в блистающих на солнце доспехах. Он был как экзотическое растение, высаженное каким-то дураком в открытый грунт в заросшем крапивой и бузиной сыром овраге и чудом ухитрившееся выжить — не живое и не мертвое, уродливое и корявое, не приносящее ни себе, ни окружающим ни удовольствия, ни пользы.
Единственным человеком, сумевшим разглядеть под непрезентабельной оболочкой истинную, глубинную суть Ильи Николаевича, была его жена. Она работала в газете корректором и ждала своего первого — разумеется, позднего — ребенка, когда слякотным ноябрьским вечером ее зарезала в подворотне польстившаяся на тощий кошелек, дешевенький мобильный телефон и подаренные мужем к годовщине свадьбы золотые сережки шпана. Виновных, конечно, не нашли, хотя все, кто был в курсе этой грустной истории, не сомневались, что без печально известного в городе Зуды тут не обошлось. Но Зуда был племянником мэра, который, в свою очередь, приходился зятем губернатору, а начальник местной полиции Сарайкин никогда не славился как любитель мочиться против ветра.
Драться Илья Николаевич Харламов перестал давно, еще в золотую школьную пору окончательно убедившись, что этот способ восстановления справедливости не для него. Добро должно быть с кулаками, сказал какой-то сочинитель афоризмов. При этом он забыл добавить, что кулаки у добра должны быть достаточно тяжелые, чтобы неизменно одерживать победу. Потому что добро, которому походя, не напрягаясь, накидали по сопатке, ни у кого не вызывает сочувствия. В этом случае быть на стороне добра означает оказаться в компании мозгляка, который, хлюпая кровавыми соплями, ползает на карачках по полу, ощупью отыскивая свои разбитые очки. А кому оно надо, такое счастье?
Остальные способы в силу известных причин административно-родственного характера тоже не годились, и, совершив ряд необдуманных, продиктованных отчаянием поступков, которые, по счастью, не возымели вполне вероятных фатальных последствий, Харламов остался один на один с необходимостью опять смириться и оставить все, как есть. «Жуй дерьмо и улыбайся», — сказал устами своего героя один американский писатель; правда, в каком-то смысле Харламову было легче: по крайней мере, улыбаться во время еды его никто не заставлял.
Со своим упорным характером и не до конца утраченными иллюзиями он мог бы стать для городского начальства настоящей занозой в заднице. С учетом некоторых особенностей местной специфики это сулило скорую и бесславную кончину с последующим погребением за счет городского бюджета. Но главный редактор «Мокшанской зари» Чулюйкин был мужик неглупый, толковый, ценил Харламова как добросовестного работника и незлого, хотя и нелепого человека и именно в силу доброго к нему отношения не давал Илье Николаевичу по-настоящему развернуться. «Бог терпел и нам велел», — это была его любимая поговорка; «Будет и на нашей улице праздник», — без особенной уверенности добавлял он иногда. Как все нормальные люди при должности, которым есть, что терять, он был еще тот конформист — тоже, впрочем, незлой, вполне себе приличный и где-то даже порядочный. Простой здравый смысл подсказывал, что его позиция единственно правильная из всех возможных, но душа и желудок этой позиции почему-то не принимали — желудок реагировал на благоразумные высказывания главного редактора приступами тошноты, а душа возмущенно заявляла: да лучше повеситься!
И иногда Илье Николаевичу начинало казаться, что так, действительно, будет лучше для всех.
А потом настал его звездный час — мрачный, неприглядный, никем из окружающих не замеченный — словом, как раз такой, каким он мог и должен был стать. Смерти генерала Камышева, приходившегося братом жене директора «Точмаша» Горчакова, город, казалось, не заметил — мало ли что случается на дороге! Дороге, особенно зимней, все равно, кто по ней едет — пьяный ассенизатор с пятью тоннами жидкого дерьма за спиной или прославленный боевой генерал. Между тем в обстоятельствах гибели Камышева, на взгляд Ильи Николаевича, было много неясного, а следствие, как обычно, провели с прямо-таки неприличной поспешностью. Приставать с этим к главному редактору Харламов не стал — знал, что из этого ничего путного все равно не выйдет, — но нисколечко не удивился, когда в городе появились какие-то незнакомые, откровенно нездешние люди с быстрыми цепкими глазами и переменчивой, в зависимости от личности собеседника, но неизменно вкрадчивой манерой общения. Они очень старались не бросаться в глаза, но Илья Николаевич ждал их появления, и оно не прошло мимо его внимания. И однажды, подкараулив одного из этих людей в баре, Харламов подсел к нему и прямо заявил, что хочет с ним сотрудничать.
Оперативник генерала Алексеева, весьма впечатленный тем, что его в два счета расколол какой-то провинциальный недотепа, выбрал меньшее из двух зол и согласился: ладно, хотите помогать — помогайте. Так корреспондент «Мокшанской зари» Харламов, в свое время зачитавший до дыр «Архипелаг ГУЛАГ» и имевший богатый и крайне неприятный опыт общения с правоохранительными органами, стал добровольным информатором ФСБ. С точки зрения среднестатистического российского обывателя, поступок был, мягко говоря, неумный и не шибко красивый. Но к тому времени разница между тем, что должно быть, и тем, что есть, стала уже невыносимой, прямо-таки несовместимой с жизнью, и Харламов сделал отчаянную попытку вышибить клин клином, излечить подобное подобным — короче говоря, наказать одно зло при помощи другого.
Классическим «дятлом» он, конечно, не стал бы, даже если бы его к этому упорно склоняли — не так был воспитан, не того хотел и давно лишился самого главного из стимулов, которые превращают добропорядочного гражданина в стукача — страха. Но к стукачеству его никто не склонял — генералу Алексееву стукач в Мокшанске был нужен, как козе баян, — а событий, ради которых стоило бы набирать оставленный оперативником телефонный номер, пришлось ждать почти полгода. Да и тогда, отправив одно за другим целых два сообщения — одно о захвате «Точмаша», а другое о странном, невразумительном выступлении Горчакова у ворот транспортной проходной, — Илья Николаевич ждал реакции Москвы почти сутки.
Зато, когда она, наконец, последовала, Харламов забегал, как белка в колесе. Откровенно говоря, на непосредственное личное участие в событиях он как-то не рассчитывал — куда ему, с его-то зрением и уровнем физической подготовки! Но тон собеседника, представившегося генералом Алексеевым, не допускал ни малейшего намека на возражения: генерал не просил и не рекомендовал, а приказывал, как приказывают в бою солдатам, и никогда не служивший в армии Илья Николаевич вдруг обнаружил, что подчиняться приказам не так уж и плохо, особенно когда приказы тебе самому кажутся правильными.
Прикативший из Москвы на роскошной иномарке напарник, которого Харламов должен был подстраховывать, поначалу показался ему просто пляжным атлетом без малейшего проблеска интеллекта. Он, будто нарочно, мозолил глаза всему городу, действуя со свойственным жителям столицы наглым, самоуверенным и в то же время оскорбительно снисходительным напором — сначала зачем-то потащился к Сарайкину, потом устроил бессмысленную бузу у заводской проходной, а потом, пребывая в наивной уверенности, что с ним, столичным суперменом с самой, понимаете ли, Лубянки, в захолустном Мокшанске просто не может случиться ничего плохого, позволил отморозкам Шуни утопить себя, как слепого котенка. В это самое время, как назло, из областного центра прилетел обещанный генералом Алексеевым вертолет, и, сидя на краю обрыва, с которого недавно сорвался сверкающий черный «ягуар», Илья Николаевич был по-настоящему растерян: ну, и что теперь прикажете делать — действовать в одиночку?
А потом столичный супермен вдруг всплыл метрах в двадцати ниже по течению — как выяснилось, умирать он сегодня не планировал. Более того, немного отдышавшись и перестав огрызаться и настороженно недоумевать, он оказался весьма неглупым, очень начитанным и довольно приятным молодым человеком. Звали его, если не соврал, Юрием. «Временно покойный», — добавил он, представившись, и первым рассмеялся над тем, что, по всей видимости, считал вполне удачной шуткой.
Вот с этого момента Харламов и закрутился по-настоящему. Его известная всему городу тарахтящая зеленая «четверка», по счастью, вернулась из очередного ремонта всего неделю назад и до сих пор оставалась на ходу. Они сгоняли на аэродром, и Илья Николаевич пережил очень неприятные минуты, когда повстречавшийся на пути знакомый инспектор ДПС вдруг затеял проверять у него документы. Послышавшийся с заднего сиденья маслянистый металлический щелчок прозрачно намекал на то, что инспектор рискует стать покойным, причем не временно, как столичный гость, а, так сказать, на постоянной основе. Движимый абстрактным человеколюбием, Харламов выскочил из машины едва ли не раньше, чем та остановилась, на ходу привычно прослоив засаленные водительские бумажки пятисотрублевой купюрой. Юрий в это время лежал на заднем сидении с пистолетом в руке, и Илья Николаевич буквально чувствовал, как обесцвечиваются, становясь седыми, его волосы, при одной мысли о том, что случится, если гаишнику вздумается заглянуть в салон.