За борами за дремучими — страница 12 из 48

Испытания

ЧЕРТОВА ЯМА

Нет, не приторопишь рассвет хворостиной, как нашу блудливую коровенку Зорьку, не подсушишь росные травы до восхода солнца, как бы этого ни хотелось. Будто недосуг светилу очнуться раньше времени, подзолотить вершинки заречного бора, помочь собраться нам в задуманную дорогу. Жди, томись, вылеживай на полатях бока, пока не растает за окнами сумеречь и бабка вслух подумает:

— Ну, кажется, и обогрелась дорога. Пока до места доберутся, совсем теплынь подойдет. Пора будить…

И не отправляла бы она нас в лес, да растревожили мы ее вечерним разговором, что уродило нынче за Чертовой ямой видимо-невидимо капризной ягоды малины. И правда, стояла в моих глазах вся усыпанная молочным цветом, едва выбросив первые листочки, колючая поросль. Заморозки в этом году припозднились, не успели коснуться цвета, тут уж деваться некуда — быть ягоде. Это любому понятно. Вот и загорелось бабке насушить ее про запас, чтобы поить всех в зимнюю пору запашистым чаем, лечить наши бесконечные простуды целебными настоями.

А нас долго упрашивать не надо. Сами тот разговор завели, с расчетом на бабкин интерес к довольно редкой в наших лесах лакомой ягоде. Есть или нет малина, пока и нам неизвестно, хотя время, конечно, раннеспелке подошло. А вот Чертова яма всегда на месте. Огромным темно-коричневым блюдом покоится это озерко среди до удивления белокорых берез. Не озерко даже, а какая-то бездонная воронка, заполненная тяжелой непроницаемой водой, которая студит руки даже в самый жаркий день. Вот и не дает нам яма покоя, тревожит своей нераскрытой тайной, до которой, несмотря на все страхи, хотелось бы добраться.

Кто ее так прозвал и когда, того и вездесущая бабка не знает. Но то, что водится в ней разная нечисть, верит, как верят в это многие бабки в нашем поселке, а мы, ребятня, и подавно. А потому не можем пройти равнодушно мимо заполненной дегтярной водой впадины, не подумав о том, что скрывается в ее глубинах. Зовет, тянет Чертова яма в свое придонье, под черное покрывало воды. И это желание, как жгучий крапивный зуд, не уйти от него и ничем не успокоить…

Пока я укладываю в корзинку банки-набирушки и уже на пороге выслушиваю наперед известные бабкины наказы, брат Генка ныряет в кладовку. В руках он держит моток добротной веревки, и я догадываюсь, что у него свои, особые виды на наше лесное хождение и на Чертову яму, опять он что-то задумал такое, отчего мне заранее становится не по себе. Молчу: как бы ненароком его не выдать, придет время — расскажет, зачем утянул запретную веревку-увязку, к которой без ведома деда и прикасаться нельзя. Но что до этого Генке. Парень он живой, резкий, и все запреты не для него писаны. В ступе его, по словам бабки, не утолчешь и без поводка на улицу не отпустишь. А вот ведь не углядела, выпустила, да еще и с покосной веревкой впридачу.

Веревка в хозяйстве — вещь, конечно, незаменимая. Без нее колодец не почистишь, со стога не спустишься, воз бастриком не затянешь. Да и мало ли для какой надобности она нужна. Вот и бережет ее дед пуще своего кисета, держит в кладовой под висячим замочком. Наравне с хлебным и другим припасом. Но Генка о возможной трепке не думает. Авось старики не хватятся, а там обратно на гвоздь повесим. Замок-то мы давно гвоздем открывать наловчились.

По уговору захожу я за другом Валькой. Живет он по нашему же порядку, всего через четыре дома, в старом из почерневших от времени бревен пятистенке, с четырьмя окошками на солнечную сторону. Валька приходится нам родней, правда, не очень близкой, но все же мы с ним — «общих кровей». Голова у него лобастая, курчавая и круглая, как подсолнух, а потому понятно, что дразнят его Башкой. Прозвище, на мой взгляд, злое, но Валька, заслышав его, отзывается без обиды, не лезет, как другие, сразу в драку. Характера он доброго, и, хотя покрепче многих наших пацанов, силу свою не выказывает, а вот заступиться — это всегда. Вот и тянемся мы к нему, ловим каждое его слово. Наверное, и сегодня он в нашей компании неспроста. Нужен Генке в тайных его задумках-проказах надежный помощник, а кто лучше Вальки в рисковом деле сгодится.

Валька встречает меня в ограде, ладошкой вытирает губы, будто только что ел блинки со сметаной, сыто жмурит глаза, но я-то знаю: живут они покруче нашего, припасов наперед не имеют, печь и ту не всегда топят, так как заправлять в чугуны нечего. Да и бабка, когда разговор заходит о Вальке, говорит лишь одной ей понятные слова: «Этот нигде не пропадет. С пальца ест, с пригоршни припивает». Не осуждает, а жалеет Валькину бедность и всегда старается положить в дорогу кусочек и на его долю.

Одет Валька, как всегда: синяя сатиновая рубашка, перехваченная в талии шнурком, и брюки, на которых столько разных заплат, что не поймешь, какого они цвета. Обувки у Вальки нет. Змей он не боится, давит их окаменевшими от грязи пятками или ловит за хвост и, раскрутив над головой, с силой бьет о ближайшую сосну.

Ну, а где Валька, там и Рудька. Его тоже дома не оставишь. Отцы, матери наши дружбе своей начало положили, и нам она наперед заказана. Я от него, как от брата, крошки не утаю, любой малостью поделюсь, а тут малина, ничейная ягода…

За зиму Рудька заметно подтянулся и от большой худобы стал еще нескладнее. Перебранная матерью на десять рядов одежонка висит на нем так, что Рудьку впору ставить на огород, пугать обнаглевших за войну ворон. Нижняя губа у Рудьки изуродована шрамом — меткой, полученной во время одного из наших огородных набегов. Лицо друга будто припорошено золой. Бабка говорит, что зорил он сорочьи гнезда, вот и оконопател. Весь сор с яиц на лицо перекинулся. Но Рудька на конопушки свои давно плюнул — с лица воды не пить. Весна не одного его «сорочьим сором» пометила. Вон и Шурку стороной не обошла. Зовем мы ее чаще Парунькой, по имени матери, тетки Парасковьи, но она к этому привыкла и на «Шурку» давно не откликается, будто не ее и кличут.

Шурку в наши походы приглашай-не приглашай, все равно явится. Откуда только и прознает. Да и как не прознать, когда у них с Валькой и дворы, и огороды соседствуют, а колодец на общей меже выкопан. Жерди с огорожи давно порублены на истопку, так что шагнул через межу, и считай — в гостях. Нам это намного удобней, чем ходить обычным путем через ограду, где всегда можно нарваться на родительские расспросы.

Шурка — мосластая, худосочная девчонка с белой куделью спутанных волос, перехваченных над ушами простеньким платочком. Из-за волос к ней прилипла кличка — Седая, но кто назовет ее так, может и схлопотать от нашей ватажки, так как друзей мы в обиду не даем. В общем, Шурка — как и другие девчонки, не хуже и не лучше, разве только что глаза… Не глаза, а осколочки весеннего неба. Горят на лице первоцветами-васильками, и мы все украдкой любуемся ими.

Шурка всего боится, и, быть может, потому нужна нам в лесных скитаниях, что ее вечные страхи помогают нам преодолевать подобное в себе и чувствовать себя ее защитниками. В нашем окружении Шурка оживляется, радуется каждому слову и смеется так громко, что у дороги сразу стихает стрекот кузнечиков. Она не спрашивает, зачем и в какую сторону мы идем — куда поведем, туда и ладно. А в лесу всегда заделье найдется.

От поселка до Чертовой ямы нашим босым ногам — не больше часа неторопливой ходьбы. Если, конечно, не нырять постоянно в придорожные травы, не гоняться за юркими ящерицами, не обирать с обочин рдеющую землянику.

Набитая песчаная дорога, отмеченная чьим-то одиноким колесным следом, уводит нас сквозь ельники-мелкачи к старинному сосновому бору. И зовут его по старинке — Крестьянским. Сосны здесь не в один обхват, не помечены ранами подсочки, до желтизны напоены живицей. Сколько лет им — не угадаешь. Еще дед мальчонкой бегал сюда, и дедов отец тут вырос. А лес стоит. И, видно, долго будет так красоваться.

Солнечно в нем, тепло, уютно. Невидимый нам в зеленой кроне зяблик мелодично выводит свою бесхитростную песенку: рюм-рю, рюм-рю-рю… Жалуется на что-то или радуется нарождающейся заре? Неуемно стрекочут в придорожье кузнечики, шагнешь в их сторону — замолкнут, возвратишься к дороге — опять поднимают привычный гвалт.

Вспыхнула прямо на песчаной обочине ранним костерком рябинка. Вокруг зеленым-зелено, а ей, видно, невтерпеж заманить на обед лесных пичуг, вот и расцветила листья зоревыми красками, подрумянила раньше времени грозди. Ягод много, примета верная — к дождливой осени. Не скоро еще залетье, незабываемая пора листопада, да и не так далеко. Рябинка решила об этом напомнить. Возится в ее ветвях какая-то пичужка, хлопотливая и домовитая: наверное, гнездо с птенцами от нас оберегает. Мы сторонкой минуем куст с серебристой непоседой, имя которой в народе свое отпущено: поползень. Видно, прозвали так, что мечется птаха по веткам, места себе не находит. Что ж, живи себе в удовольствие, радуйся солнышку, и нам с тобой веселее.

Свежо, ярко горят на солнце листья кустарников, лоснится соком каждая хвоинка. Радужное цветочное половодье подкатило к самой дороге. Не утерпел, принял в сторону, туда — в зовущие разноцветы. Травы мне в пояс, иногда по грудки, не идешь, а разгребаешь их руками, будто плывешь куда-то, забыв обо всем на свете. И парят пообочь от проселка огромными свечками сосны-вековухи, и взбитые комья утренних облаков тоже спешат по слепяще-синему небу. Качается в прогретом воздухе, переливается бело-розово-лиловое марево, бродят медово-полынные запахи притомившихся трав. Все вокруг напоило солнце теплом и светом.

Невесомым дождем стелется по некошеной траве паутина. Тут и там мерцают малиновые угольки лесной герани, золотистые звездочки зверобоя, а вон за резным веером папоротника затаился и вовсе редкий в нашем бору цветок — дикий пион. Тянется рука сорвать его, да красоту губить жалко. Пускай украшает лес, благоухает на радость шмелям и диким пчелам.

Поднялся рукотворной горкой на пути муравейник, весь усыпанный понизу отборной земляникой. Млеют, лоснятся от сока ягоды. Спешно обираю кустик, другой, наполняю рот пахучей сладостью…