Совсем закручинилась Лукерья, но дед ее утешил:
— Снаряжай ребят на погорельский завод. Глядишь, половья и наломают. А я завтра после работы и начну.
Погорельный завод! Вот он, рядышком, за длинным зданием школы, но… локоток тоже всегда по соседству, да его не укусишь. И место это ничуть не слаще мрачной Чертовой ямы. И может, потому так тревожно и сладко бьется сердце, когда слушаешь пересуды о старом стекольном заводе. По разговорам, сгорел он еще в гражданскую. От чьей-то умысливой руки или от баловства с огнем, а может, было ему так написано на роду, и за многие прегрешения сельчан, поднявших в эту самую гражданскую войну руки друг на друга — это уже по словам бабки! — ударила в него из гремучей тучи огненная стрела? Кто знает, на то она и тайна.
Новый завод на пепелище возводить не стали, подыскали место красивое, солнечное, веселое: на высокой лесистой гриве, на самом берегу Ниапа. А старое постепенно превратилось в неуютный, заросший репейником и крапивой пустырь. С годами талые весенние воды забили ползучим песком и наносной глиной непонятные нам подземные строения, источили углы кирпичных фундаментов, а потом и вовсе упрятали их под сплошным зеленым покрывалом. Но так кажется только издали Если подойти поближе, то увидишь, как неровно растет разная дурная трава: где вздыбилась по-царски на малых курганах, тянет к солнцу свое колючее разноцветье, а где космами спадает в какие-то ямы. А если приглядеться внимательней, то сквозь разноликую зелень травяного несъедобья различишь ржавую накипь каменной кладки.
Старухи в сторону пустыря привычно крестятся. Мол, поселилась там нечистая сила, бродит ночами по старому пепелищу, ищет что-то, и лишь с первыми проблесками рассветной зари исчезает под землей. И тот, на кого взглянет она своими огненно-зелеными глазищами, тут же превратится в горсточку пепла.
В россказни про нечистую силу мы не верим, это старухи пугают нас, отваживая от захламленного пустыря, оберегая от увечья. Вон сколько сельчан по нужде раскапывало здесь земельные завалы, добираясь до каменных кладок, добывая для печей и банных каменок кирпич, и никого не испепелила своими глазищами нечистая сила.
И не смешно ли, если бы мы не побывали там, где появляться нам не велено? Дед в добром духе как-то рассказывал, что хоронился в местных подземных переходах от Колчака красный директор завода с верной своей дружиной, а позднее скрывались в них от мобилизации дезертиры. Было ли это так, неизвестно, но вызнать нам хотелось, и потому не раз обшаривали мы пустырь, принюхиваясь к каждой щелочке в вылупившихся из земли, оплавленных давним пожаром каменных сбитнях. Боимся мы, если признаться, только покойников, и потому страхи наши рождаются ближе к поздним сумеркам. В такое время мы сторонимся пустыря, даже во время азартной игры в прятки не каждый решится затаиться в одной из его ям. А днем чего бояться? Да еще когда рядом верные дружки Валька с Рудькой.
— Вот, мамка за работу дала. — Валька показывает нам испеченные непонятно из какого месива три небольшие лепешки. Серые, шершавые слипыши, чуть побольше донышка от стакана, в которых белыми галечками проглядывают картофельные крупинки. — Сразу сметелим или когда управимся?
— А не все ли равно, где хранить. В брюхе-то оно понадежней, ни собака, ни кошка не стащит, — резонно замечает Рудька.
Жуем Лукерьину стряпню без привычного голодного азарта — ни запаха в лепешках, ни вкуса, картошка и та не отдает привычной сластинкой. Но мы бы и за так помогли Вальке, без этих самых лепешек.
— Я тут одну яму присмотрел, ее и расчищать не надо. Там уже кто-то ковырялся. — Валька уверенно ведет нас к дальней окраине пустыря, к сизым кустам одичавших акаций, сразу за которыми стеной поднимается хвойный лес. Дохнул встречь ветерок, напахнул ароматом разогретой живицы. Вздрогнули на акациях листочки и вновь поникли. День обещает быть теплым. Но речка недалеко, упреем — сбегаем, окунемся.
Кирпичом с пустыря многие пользовались еще до войны, но добывать его нелегко. Старинный известковый раствор настолько крепок, что отделить один кирпич от другого в целости не всегда удается. Обычно в руках остаются неровные половинки с белыми нашлепками. И потому мы надеемся на деревянную колотушку и пешню с коротким кованым жалом, которые предусмотрительно прихватил Валька из дома.
— Вот тут и начнем. — Он как копье втыкает пешню в землю. Видать, кто-то из баб копошился, только кирпич подпортил.
Мы разглядываем свежевырытую яму, обнажившую большой рыжеватый горб, на котором не просматривается ни одного свежего кирпича — весь он избит, истюкан чем-то тяжелым, красное крошево хрустит под нашими ногами. — Ничего, — подбадривает Валька, — выберем сколыши, до целика доберемся. Давай, Рудька, наставляй пешню… Да не так, а меж кирпичами, по раствору.
Взмахнул Валька колотушкой, брызнули из-под кончика жала искры, полетели в стороны красные осколки.
Я любуюсь ловкими расчетливыми движениями друга и ничуть не сомневаюсь, что кирпич мы добудем, подлечим печь. Не замерзать же им зимой.
Думали управиться к обеду, да не вышло. Только упарились, промочили рубашки. А в штабельке и полсотни кирпичей не наберется. И то в основном половье. А как хочется улицей прокатить тележку с горкой цельного кирпича. Чтобы потеплели грустные глаза Валькиной матери, и дед, похаживая около печи, не удержался бы от похвалы: «Молодцы, помощнички!»
Уже в который раз примостились мы на краю ямы передохнуть от отяжелевшей колотушки, подуть на сбитые казанки. И Рудька, и Валька стали совсем рыжие от кирпичной пыли, словно мураши. Да и я, конечно, не краше. Но на речку никому не хочется. Может, потом. А вот есть… Сейчас бы съеденные через силу лепешки показались вкуснятиной. Дать бы Рудьке по шее. «В брюхе хранить надежней…» Нашел кладовую. Туда сколько ни клади, все пусто.
Рудька, сколько я себя помню, все в моих дружках. Может, потому, что матери наши воспитывались в одном детдоме, а потом обе стали учительницами. Да и отцы были крепко повязаны особой дружбой, тревожно счастливой молодостью, которая у них пришлась как раз на неизвестную мне гражданскую войну, спалившую вот этот самый завод.
Тянется Рудька вверх молодым нескладным подсолнышком, к всеобщей нашей зависти заметно опережает в росте свою ровню. Но друг он надежный, верный, на первый свист отзовется, из драки в сторону не вывалится, тайком кусок не проглотит.
Разомлев от полуденной жары, я опрокидываюсь на спину, но прогретая земля не остужает разгоряченного тела. Качается в глазах небесная синь, все расплавило в ней солнце из края в край, не оставило даже белесой дымки. Не иначе, к вечеру соберется дождь.
— Валька, а ты что-нибудь про заводчика слышал? — лениво размыкает губы Рудька. И его разморило теплом, вот и ищет заделье в разговоре.
— Сказывала мать, что турнули его красные. С Колчаком бежал без оглядки. Да и не один он здесь жил, еще два брата заводом правили. Домов-то хозяйских в поселке сколько? Три.
И правда, три. В одном, спрятавшемся за высоким забором, — детский сад, в двухэтажнике — заводская контора, а третий приспособили нескольким семьям под жилье. Видать, не бедствовали братаны, коли строили себе хоромы до тополиных вершин.
— Богатые они были, — угадывает мою думку Валька. — Скотом торговали, лесом, пушниной, ну и стеклом, само собой.
— Поди, и золотишко у них водилось?
— А куда ему деться. Старший-то брат, как с беляками отступать, рабочим зарплату за полгода вперед выдал. Просил до его возвращения не останавливать печь, работать, как прежде.
— Слушай, — оживляюсь я, — значит, он думал вернуться?
— А, кому нажитое бросать охота.
— А коли так, какая ему нужда все богатство с собой тащить? Лучше затаить до поры. В дороге-то ненадежно, мало ли что случиться может…
Мои слова заражают азартом Рудьку.
— Эх, найти бы ихний ларец с золотом!
Ларец с золотом… Я вспоминаю стол, накрытый куском красного сатина, потное лицо уполномоченного из района, подрагивающий над листком бумаги карандаш в его руке, пухлую пачку бумажных денег и горку колечек, сережек, нательных крестиков, горевших в свете керосиновой лампы подобно уголькам, подсыпанным бабкой из загнетки под штабелек дров в печи. Что бы я сделал, зачерпни мои ладони горсть золотых украшений из найденного ларца? Поделился с бабкой, чтобы накупила она всякой всячины и не разговаривала по утрам на кухне сама с собой, не гадала, чем насытить нашу немаленькую семью? Или выбрал бы я из сияющей кучки самые красивые серьги и подарил их матери: на, носи на здоровье и не печалься о тех, что легли на красную скатерть и были занесены в общий список безвозмездной помощи сельчан фронту?
— А я бы… — начинает Рудька.
— Что, ты бы, — ехидничает Валька. — Вагон жратвы купил?
Мы на миг замолкаем. Целый вагон еды! Такое трудно представить. Я и вагонов-то толком не видел. Вернее, видел. Когда катили в самом начале войны с матерью и братьями сюда, под крыло к деду и бабке, с далеких алданских приисков. Но в памяти зацепилось немногое: какие-то клетушки, полки, коридоры, забитые громкоголосым народом. Вероятно, это и был вагон, и если такой заполнить печеными булками, то их, пожалуй, хватило бы на месяц всему нашему поселку.
И Рудька, наверное, думает о том же, а может, о своей махонькой иждивенческой пайке, которую на ладошку положишь и не заметишь, как ее не стало. Была — и нет.
— Не-е, — раскраснелся он. Мне понятно его волнение: отказаться даже в мыслях от того, о чем наши желудки напоминают нам постоянно… — Я бы отдал все золото, весь клад, на строительство танков. Пускай давят проклятую немчуру.
Вот он каков, наш друг! Я горжусь им в эту минуту. Почему сам до такого не додумался? «Поделился бы с бабкой». Мне, видно, собственное брюхо дороже отца. Вагон хлеба! Да мы здесь, в своих борах, на грибах, ягодах, траве разной перебьемся. Отцам нашим тяжелее. Им танки да самолеты позарез нужны. Силу силой ломят. А фашист весь в железо закован, к нему просто так не подступишься. Об этом старики на заводской лавочке толковали. Они с немцем еще в первую мировую знакомились.