Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек…
Но как она огромна, не могу представить. Как сравнить школьный глобус с этой вот еланью, рукавчиками, осиновыми перелесками, склонившейся надо мной черемухой? А ведь для меня это и есть земля, мой мир, который мне бесконечно дорог, — я его люблю и живу с ним в полном согласии. И, может, не моя вина, что не бывал я пока дальше Светлого озера, зареченских боров и этих покосных мест и потому познал самую малость? Но ведь малое — всегда повторение большого или какой-то его частицы, и я стою лишь у истока большой дороги, по которой когда-нибудь отправлюсь, чтобы познать скрытый смысл полезности всего живого и неживого на этой земле. Ведь разгадал я секрет муравьиной аллейки, почему не раскрыть другие тайны.
А вокруг несмолкаемо стрекочут кузнечики, беззвучно порхают бабочки, горят самоцветами еще не скошенные травы, доносят до меня аромат разомлевшей клубники. Чист лесной воздух, светлой просинью сияет небо. И вся эта красота врачующим покоем входит в сердце. И жизнь мне кажется звонким и чистым родником без единой замутинки. Однажды припадешь к нему и не найдешь сил от него оторваться…
ЗИМНЯЯ ЯГОДА
Прошли запоздалые затяжные дожди, и погрустнел сразу лес, растерял яркие осенние краски. В такое время тропишь меж оголенных берез первопуток — собственных шагов не услышишь, глохнут шорохи в устлавшем землю палом листе. Быстролетно сибирское лето, короче птичьего коготка. Не успеешь оглянуться, как уже заглядывает в окна хмурое въедливое предзимье — нелюбимая мною пора. Лохматые облака бесконечной вереницей тянутся над поселком, почти задевая крыши, и каждое одаривает землю тяжелой холодной капелью, а то и снежной крупкой. Холодно, слякотно, неуютно. Да и улица для меня под запретом — к чему лишнюю грязь домой таскать! Братья в школе, дед задержался в соседней деревне, перекладывает кому-то печь. Сижу на подхвате у хлопотливой бабки, коротаю с ней тягучие однообразные дни, похожие друг на друга, как потемневшие от дождя, взъерошенные воробьи под стрехой нашей стайки. Жду чего-то. А чего ждать? Все мне в тягость, в непонятную обиду. И своя жизнь, и бабкины просьбы.
«Господи, — обращаюсь глазами к темному куску иконы, — лето тебе не вернуть, так позови зиму… Ты ведь все можешь».
А по стеклам струится вода, качает черемуха черные упругие ветки, сплошь унизанные прозрачными бисеринками. Нет, боженька мне не потатчик, был бы он веселый, улыбчивый, разве не понял мое несчастье. А этот болезный, постный… Я тайком от бабки показываю ему кукишку. Да, видать, зря.
Весь день, как сквозь частое сито, сеяло на землю влагу, а к темноте резвый ветерок разогнал над борами дымную хмарь, растащил в разные стороны облака, вызвездил над поселком небо. Ну, а раз прояснило — быть морозу.
С утра липну к кухонному окну, примечаю уличные перемены. Затвердела на дорогах грязь, остеклилась застоявшаяся в колдобинах вода, почернело в садочках разное сухобылье. Через двойные рамы чувствую лбом морозное дыхание ветра. Откуда-то с зареченской стороны тянет и тянет к моему окну рой белых мух, с каждой минутой их становится все больше и больше, и вот уже за стеклами настоящая пурга: чья-то неведомая рука сыплет белый пух сверху, взметывает его снизу, бросает из стороны в сторону. Снег! Первый настоящий снег! Мокроватый, он липнет к столбам, заборам, забеляет темные крыши домов, причудливо меняет форму деревьев, и улица обретает другой вид: становится светлей, нарядней, просторней.
«Покров завтра, — задумчиво отзывается на непогоду бабка, — не сойдет снег, видно, в зиму останется. Хотя… И с людьми, и с природой не поймешь, что творится. Все смешалось. Ох, господи, прости нас грешных… Да и какой без мужиков порядок…»
Не поддакиваю я привычно бабке, не тревожу ее вопросами, и она обидчиво поджимает сухие губы. Сейчас ей нужна живая душа для откровений, для участливого разговора, но я весь там, за окном, в этом внезапно возникшем снежном хороводе, на пушистом покрывале обновленной дороги. Там для меня давно поджидаемый праздник — не каждый раз увидишь рождение зимы. Чаще всего она приходит ночами. Проснешься утром, а вокруг непорченой белизны снега́.
«Да, — повторяется бабка, — без мужиков все сыплется, не хозяйство, а…»
Она машет рукой, будто отгоняет надоедливого кота. Я ей не возражаю, хотя такое она говорит, конечно, зря. Это у кого-то дома без мужицких рук, а у нас… Я, дед да двое братьев. И каждый свою работу без подсказки знает. Корова в сухой стайке давно сенцом похрустывает, куры на насесте посиживают, у собаки и то в конуре тряпицей устлано. Это тот, кто не припас на предзимник сена или придержал в деляне дрова, пускай нос чешет: к кому идти на поклон, к Максе Котельникову или в заводскую контору — просить казенную лошаденку. Да и на чем поедешь, тоже вопрос: на санях вроде бы рановато, а на телеге… В общем, есть от чего растеряться. А у бабки все наперед продумано. Сиднем у нее не просидишь, от нужной работы не увернешься. Зато зиме трудно застать нас врасплох.
— Баб, а когда дед вернется?
— Соскучился, аль к слову пришлось?
— Да нет. Обувать-то что буду? Сапоги все расхлябенило.
— Беда с тобой. Все не так, как у людей. Вроде из дома по дождю не вылазил, а сапоги расквасил. Голимый разор! И не сопи, коли правду говорю, а то я укорот тебе сделаю.
Такие мелкие перебранки у нас случаются часто, но я знаю, что бабкина строгость вспыхнет подобно патронной порошинке и тут же погаснет. Нет в ней зла на людей, а на меня, меньшего внука, и тем более. Вот и сейчас первой пойдет на примирение.
— Ты вот деда не каждый раз слушаешь, а он к твоим катанкам еще летом подошвы пристрочил. Загляни-ка на полати.
На одном дыхании взлетаю на полати. В углу, среди сложенных стопкой валенок, сразу примечаю свои: из серой шерсти, с узкими, по ноге голенищами. Вдыхаю запах прогудроненной дратвы — ровные стежки в два ряда бегут по кромочке аккуратной подошвы, а прохудившиеся задники подшиты мягкой желтоватой кожей. Все-то помнит дед. Когда и успел только.
Валенки приятно греют ноги, в таких не стыдно пофорсить среди ребят.
— Баб, а где у деда табачное корытце?
— Тебе-то оно зачем?
— А я ему махры нарублю. Он приедет, а в кисете табачок свежий.
— Ну что ж, уважь деда.
Сижу на приступке возле печи, мельчу топориком сухие табачные стебли в корытце. И чих нипочем. Приедет дед, обрадую его настоящим горлодером, табачок-то из одних корешков, без листьев.
А за окном все то же белое гулеванье, и черемухи в палисаде не видно. Но снег не слякоть, теперь меня и запором не удержишь. Будем с ребятами ладить ледянки-самовозы, гонять на санках с дамбы, строить снежную крепость. Да мало ли чего интересного сулит нагрянувшая зима. Но первым делом надо попроведать лес, прочувствовать сердцем его обновление. Присыпанный снегами бор всегда встречаешь с какой-то тихой почтительной радостью, с трудом узнаешь исхоженные знакомые места, подолгу приглядываешься к ним и не можешь налюбоваться.
Как в зеркало глядела бабка. Угребистый пушистый снег остался после Покрова, накрыл первым слоем сытую влагой землю. Теперь и весну можно ждать без опаски, не подведет урожаем. Но до весны-то еще надо дозимовать. А пока второй день нет ни земли, ни неба — сплошная белая круговерть: мечет снег снизу вверх, сверху вниз. Слетал я уже не раз во двор, обновил катанки, снежок помял в ладонях. Дома сидеть совсем невтерпеж, и потому я «прощупываю» бабку:
— Баб, а мы с Рудькой по калину сговаривались, сейчас она небось сладкучая, мороз-то вон как окна раскрасил.
— Это когда же вы с Рудькой договориться успели?
— Да еще вчера…
— Так то было вчера, а сегодня вон какая опять карусель. За окошком ничего не усмотришь, а в лесу каково?
— Так мы же не сейчас пойдем, а когда пуржить перестанет.
Знаю, хоть и соврал я про Рудьку, но уговаривать его не придется — мать у него в школе, и он сам себе хозяин. Сидит сейчас, наверное, у окна, зазря штаны протирает и думки его подобны моим. А вот бабкины думы разом не отгадаешь. Хотя чего там. Все сейчас в ней против моей затеи, вон как погода-то расхлябенилась. И калиной ее растревожил. По первому снегу не ухватишь, а по заносам и вовсе не доберешься. А там приспеет пора лесным птахам кормиться: что склюют, что под кустами раскрошат.
— Ладно, — подводит итог своему молчанию бабка, — угомонится погода, тогда и сходите. Только санки с собой прихватите.
— А их-то зачем?
— Сушняку по пути наберете. Все недаром ноги маять.
— Да у нас дров — поленнице конца не видно.
— И зиме конца не видать, второй день как проклюнулась, а печки каждый день есть просят.
Ладно, санки так санки. Сушняка мы хоть где наберем. Свалим жердь-сухостоину — и весь сказ. За нее и ругаться никто не будет.
Разметало, видать, над поселком заряженные снегом тучи, или истратили они все до последней снежиночки, только стихло как-то разом за окнами. Понял я: пришел конец моему заточению. Бабка вздыхает, оглядывает меня со всех сторон. Фуфайка великовата, зато ремешком перехвачена — не поддует снизу ветром. Шапка и вовсе не знаю чья, большая, ватная, с потертым до белизны черным суконным верхом. Ну да кто в лесу на меня смотрит, лишь бы было не знобко, да не мешала одежда при ходьбе. Идти-то придется снежной целиной.
— Далеко не забредайте, калины сразу за Ниапом по ближним покосам много, — наставляет бабка и ссыпает в корзину горстку ржаных сухариков.
И вот уже осчастливленные временной свободой спускаемся с другом по свежей тропке к мосточку. Все вокруг обновил и высветлил зимний снегопад, будто заново народился поселок. Клубится над рекой туман. У берегов приправленная снегом вода уже загустела и похожа на овсяную кашу, но основное зеркало реки по-прежнему чистое, лишь набрало донной свинцовой синевы. Сегодняшний морозец — румяна для щек, метровой толщи воды ему с лету не осилить, не заковать речку в жесткий ледовый панцирь.