Похвала бывалого фронтовика распрямляет Вене грудь, незастегнутая фуфайка распахивается еще шире, и все видят: двумя рядочками приколоты к гимнастерке медали.
— Так-то оно так, да разве руку они мне заменят. Медалью кашу черпать не будешь.
— Ничего, Вениамин Степанович, — успокаивает его Три Ивана, — у тебя Нюрка уже в интересе, взамен одной твоей потери новый десяток рук нарожает. Заветную-то руку поди осколком не срезало?
Мужики засмеялись.
— Не-е, цела, — улыбается Вено.
Я вглядываюсь в лица фронтовиков. Вроде и улыбаются, и щеки зарозовели от махры, а глаза стылые, не отпускает их какая-то внутренняя боль. И мне кажется, что их лица — это маски, на которых — хотели бы они того или нет — отражается все, что они перенесли. У фронтовиков счет к жизни особый. Война для них не закончилась, она продолжает в них жить какой-то непонятной для других тревогой, о которой не поведаешь даже близкому человеку. Вот и ищут солдаты по поселку друг друга, сходятся на перекуры, рассказывают побасенки, стараются всем показаться веселыми, а сами остаются где-то там, в давно осыпавшихся окопах.
— А ведь воды нынче большой не будет, — вещает всезнающий Три Ивана.
— Это почему же? — вопрошает кто-то.
— А вон куличок над самым льдом гнездо себе мастерит. — Он показывает рукой на курчавину кустов на том берегу реки. — Примета верная.
— Поживем — увидим, — не то соглашаются, не то возражают ему. И мне хочется, чтобы река родила большую воду, затопила все окрестные луговины, заполнила овражки и низины — будут тогда сельчане с добрым укосным сеном, с рыбой, а может быть, и с утиным мясом.
— Гляньте, гляньте, — закричала Парунька. Все разом повернулись к реке. А я ничего не понял. Мне показалось, что кто-то рядом вздохнул глубоко и жадно, и это было похоже на вздох уставшего человека, который долго чистил колодец и вот, наконец, поднялся наверх из его удушливой глубины, чтобы глотнуть чистого воздуха. И этот глоток обжег легкие, вызвал непроизвольный кашель.
Где-то в придонье Ниапа возник неясный шорох, который становился все сильнее, сильнее, постепенно перерастая в неясный гул. Лед на глазах начал вспухать, а потом медленно осел, будто уставшая от тяжести вода решилась приподнять свой ледовый груз, вздохнуть свободно и не смогла. Это было невероятно, но река дышала. И это ее, а не чей-то вздох услышал я так отчетливо. Впервые в своей жизни я видел, как просыпалась от спячки река, лед прогибал свою спину и с придыханием оседал. Казалось, Ниап не просто вздыхает, а разговаривает, жалуется, просит нас помочь ему освободиться из ледового плена. Удушливый приступ сотрясает мощное ледовое покрывало, вода толчками через прорубь выталкивается на поверхность, ей уже тесно, неуютно в своем скованном ложе. И вдруг раздался резкий треск, будто переломил кто-то сухую доску. Такой сильный, что многие из нас невольно присели, не поняв, что же произошло.
У дальнего берега рванул кто-то снежное покрывало сильными руками, родилась трещина, которая стремительным черным зигзагом пошла в нашу сторону. Бабахнуло снова, и я замер от испуга и восторга: на моих глазах рождалось чудо. Река вздыбила свой загривок, будто из ее глубин, очнувшись, начала всплывать огромная рыбина, взламывая гигантскими плавниками холодный панцирь реки. Теперь уже выстрелы следовали один за другим, какая-то неуемная сила с азартом крушила полуметровый лед. Встревоженно застрекотали сороки, взвились над тополями грачи. Недавно неподвижное ледовое покрывало распадалось на сотни громадных кусков, которым вдруг стало тесно в ложе береговых откосов. И… лед тронулся! Сплошное стонущее, потрескивающее, шуршащее месиво. Льдины, словно живые, наслаивались одна на другую, лезли на берега, вставали на ребро, переворачивались, вспыхивая яркими зеркалами, отсвечивая стеклянной полировкой боков.
Все разом заговорили, каждый что-то свое, радостное и доброе.
— Ну как, Вено, а такие форсировать приходилось? — услышал я вкрадчивый голос Васюты Филинского.
— Да это нашей трижды непромокаемой… не семечки — шелуха. — Вено качнулся к кромке берега, глянул вверх по реке. Оттуда подпираемая талой верховой водой напирала страшная живая лавина. Узкая полоска берегового припая держалась пока крепко, проползающее мимо чудище лишь покусывало и крошило его, но чувствовалось, что и его неподвижной жизни скоро придет конец.
Замер, затаился берег. Неужто Вено решился? А что, и правда пьяному море — по колено. Мне кажется, что испугается Вено позднее, когда просветлеет в голове от хмеля. А пока подначенный краснорожим Васютой Филинским, в пьяном слепом возбуждении не сознает, что перед ним яростный весенний Ниап, а может, представляет его передним краем, минным полем, в котором надо сделать надежный проход — путик, отвести от однополчан осколочную беду. И легкий перезвон медалей напоминает ему об этом. Жаль, правда, что нет при нем верной помощницы — руки.
— Не дури, Вениамин, — попытался остудить его Три Ивана, — куда голову суешь. Мало горя в поселке?
— На войне не пропали, а здесь и вовсе не пропадем. — Остановился тот на миг, прицениваясь к проползающим мимо льдинам, и в ту же секунду Генка, слегка коснувшись моей руки, гибким зверьком метнулся мимо Вены в ледовое крошево. Вено хотел что-то крикнуть моему брату, но, видимо, нежданная конкуренция со стороны пацана в столь рисковой затее настолько ошеломила его, что он замер на берегу с открытым ртом.
Теперь все смотрели на Генку. У нашего берега льдины ползли медленно, и маловесный брат легко перескакивал с одной на другую, не давая им погрузиться в воду. Но ближе к середине реки ледяные плиты буйствовали вовсю: сталкиваясь, дробились, и Генка невольно замедлил бег, выискивая глазами место для следующего прыжка, и сразу за его спиной крутанулась льдина, показав свое голубоватое брюхо. Но Генка, раскинув руки, уже пританцовывал на другом ледяном куске, и я сейчас молил лишь об одном, чтобы он ненароком не оступился и не угодил в воду. Тогда… Думать о том, как могут сомкнуться льдины над головой брата, было страшно. И все на берегу замерли, наблюдая за этим отчаянным единоборством маленького человечка с одичавшей рекой.
Генка петлял как заяц. Наверное, на его пути была шуга или возникли водяные «окна» — отсюда усмотреть было трудно.
Проворство, с каким он сокращал расстояние, приближаясь к заветному берегу, вызвало восхищение фронтовиков. Мысленно я тоже бежал сейчас рядом с ним по уходящим под воду льдинам, ловил воспаленно раскрытым ртом холодный воздух. Во мне жил его страх, по каждой жилочке разливались боль и тревога. «Не быть худу, быть добру». И зачем, братка, придумал ты себе и мне такое испытание? «Не быть худу…»
«И-эх! — выдыхает облегченно Вено, — молоток-парень, весь в Чертушку-батяню».
Я не оскорбляюсь за отцовское прозвище, произнесенное принародно, да и звучит оно как похвальба всей нашей родове, живчику Генке, который — наконец-то! — миновал опасный створ реки и появился на песчаном откосе. Улыбается Валька, Парунька возбужденно теребит меня за пальтецо. И во мне что-то взрывается внутри, уходит страх. Я горжусь братом, совершенным им на глазах сельчан поступком. Сегодня об этом будут говорить в каждой избе. Вот и знай наших! Это я, а не кто другой, сплю на полу в обнимку с Генкой, ем с ним из общей чашки. Не каждому из нас и приснится — опередить фронтовика, шагнуть в такое месиво. И не беда, что ошпарит солдатский ремень костлявый Генкин зад. Но я-то знаю, уверен наперед, что замрет на излете отцова рука. И у него было детство. Еще покруче нашего. Недаром и зовут его с малых лет Чертом, Чертушкой. Кто с непонятным страхом, а кто с любовью. Да и как без непонятности, без внутреннего ожога. Если творит человек для других непосильное. Уходит свечкой на дно пенной круговерти-воронки и возвращается невредимым. Или привяжет за спину тяжеленное тележное колесо и гусиным шагом меряет дно реки в самом широком разливном месте, где не каждый с разбегу и пронырнуть сумеет. Ну а кто может вырасти у Черта? Конечно же, чертенок, такой, как Генка!
С нашей стороны он похож на отощавшего в перелете грача, совсем утаял в росточке, и быть ему таким еще долгие часы, пока не очистится от ледовой неразберихи река и кто-нибудь из взрослых на лодке-дощанке не выручит его из неволи. Но, видно, даже я, хотя и сплю с Генкой в обнимку и шепчусь с ним по вечерам, не знаю его — куковать в заречье он не намерен.
В руках у Генки появилась легкая жердинка, он посмотрел вниз-вверх по реке, ненадолго замер, видно, приценивался к обратной дороге. Наливался восковым теплом за его спиной высокоствольный бор, отдыхало на его зеленой кроне солнце, пробуждая все вокруг к новой жизни. Вот и река не устояла, взбеленилась под жарким апрельским лучом, в одночасье пришла в движение. «Не быть бы худу…»
Я вижу, мой брат решительно спускается с темной береговой проталины. «Не надо, не надо», — рвется из меня беззвучный крик. Пелена застилает глаза, скрывает маленькую фигурку среди торосов, и я чувствую, как Валька поджимает меня своим тугим плечом. Шорох, скрип, треск, грохот — все это обвалом обрушивается на мое сознание, закладывает уши. И где-то там, в многократно повторенном хаосе этих звуков мечется мой брат.
— Давай, родненький, давай, — всхлипывая, нашептывает Парунька, и это проясняет мои глаза, и все вокруг принимает привычные очертания.
Ярится река, тяжелая вода наступает на берега и крушит на всем пространстве льдины, будто хрусткие яичные скорлупки. И среди ползущих торосов Генка кажется одиноко обреченным. Как два ослабших воробьиных крылышка трепещутся на его поджаром теле полы фуфайки, шапчонка сбилась на затылок. Каким-то чудом он держится на подвижном ледяном крошеве, жердинкой как пикой отталкивает надвигающиеся со всех сторон глыбы.
— Сгинет, Чертенок, сгинет… Надо что-то, мужики, делать, — Лицо у Вены растерянное, красное. Но Генка уже недалеко, каких-то метров тридцать отделяет его от нас, но эти метры заполнены ледяной кашей, в которой нет ни одной льдины, способной удержать человека. Генка понял это, заметался, пытаясь удержать равновесие, и вдруг река будто ополовинила его, а потом оставила на поверхности только голову. И тотчас кто-то большой, сильный рванулся мимо меня, раздался всплеск.