За буйки (сборник) — страница 32 из 51

И Фома молился. Поочередно. Сначала с мамой, потом с папой. Но вопрос о Его рождении не замаливался.

С раннего детства Фома млел от малопонятных, но таинственно-торжественных православных обрядов, переживая которые хотелось размашисто и неторопливо налагать на себя кресты справа налево; мать, Мария Павловна, с умилением смотрела на послушного отпрыска и с глубоким вздохом смахивала счастливую слезу.

Однако под строгим взглядом отца, Адама Павловича, мальчик начинал мелко креститься слева направо, переключаясь в другую душевную тональность: католический Бог казался суровее и проще. Православного Бога, казалось, легче обмануть, поэтому в церкви Фома чувствовал себя как дома: смотрел ясными глазами, доверчиво и преданно (сомневаясь при этом во всем сколько душе угодно). Бог католический казался всевидящим и брезгливо-неподкупным, вот почему Фома опускал глаза, горбил плечи и крестился быстро и невнятно, изображая покорность, которую, как ему казалось, прежде всего ждут от него Бог, и даже сами кирпичные стены костела.

Монотонные напевы хилого, охрипшего органа навевали на отрока холодную грусть; жиденькие православные песнопения (народу в храме было много, а поющих было мало) вселяли – через ритуальную грусть – бодрость духа.

До поры до времени все шло как нельзя лучше: Фома приспособился жить на два духовных дома, и душа-христианка чувствовала себя в своей стихии и там, и там.

Но пришло время первого выбора: кем быть?

От Фомы все ждали веры, набожности, и Фома не обманывал их ожидания. Он верил настолько правильно, неподкупно и вместе с тем деликатно, что никто бы не удивился, если бы он избрал веру своей душевной специализацией, то бишь профессией. Только вот какую веру?

И тут Фома удивил всех, избрав специальностью своей историю. И родители молча склонили головы: во-первых, на то воля Божия; во-вторых, их сын хоть и оставался субъектом невоцерковленным, человеком светским, имел, однако же, непосредственное отношение к истории культуры, стало быть, к истории религии. Он не уходил от Бога, а приближался к Нему своим путем – и это было главное.

История возникновения и развития христианства отчего-то (и понятно, отчего!) исключительно увлекла молодого кандидата наук.

На Фому по-прежнему возлагали надежды, от него ждали чего-то особенного.

Могло показаться странным или нескромным, но Фома прежде всех ждал от себя чего-то из ряда вон.

И, кажется, дождался.

2

За окном сыпал редкий рождественский снежок.

В углу комнаты стояла нарядная рождественская ёлка – недавно срубленная в лесу, не искусственная. В комнате пахло, как тогда – живым древесным духом.

На душе у Фомы царили долгожданные – выстраданные – мир и покой.

Именно в этот момент в гости к Фоме заглянул некто Петр, бывший однокурсник, человек с давно и безнадежно испорченной репутацией атеиста, безбожника и богохульника. Мария Павловна его не жаловала, в чем ее энергично поддерживал толерантный Адам Павлович.

Странно, однако сам Фома так и не сумел разглядеть в своем добром приятеле черт существа злобного, коварного или закомплексованного; напротив, тот был простодушен и порядочен, что не мешало ему быть принципиальным. Иногда – до жестокости. Но он был добрым. Фома верил Петру.

Приятели никогда не признавались в этом друг другу, но безусловно чувствовали: их тянуло друг к другу. С самого первого курса.

– Вот скажи мне, – заговорил Петр, касаясь рукой рождественской звезды, напоминавшей распятого осьминога, – не кажется ли тебе, что в проповедях своих Иисус Христос из Назарета не столько поучает, сколько… Не кажется ли тебе, что проповеди его являются формой раскаяния, покаяния, проявления чувства вины? В них просматривается вот эта подоплека: активно выступает против грехов тот, кто в них сам запутался.

– К чему ты клонишь?

– Я не клоню; я размышляю.

– К чему клонятся твои размышления?

– Если тридцатитрехлетний человек мужеского полу раскаивается, следовательно, у него были на то причины.

– Это фантазии атеистов всех времен и народов. Ничего нового. Голая психология. Вам всем отчего-то не дает спокойно спать тихий и смирный Сын Божий. Чего вы все от него хотите? Зачем вам непременно надо его скомпрометировать?

– Вот тебе сколько лет? Тебе тридцать два года. И ты прекрасно знаешь, что человек становится хорошим только тогда, лишь тогда он добреет, говорю я, когда изживет в себе зло, когда пострадает, перемучается. Похаркает кровью всласть. Сначала мы совершаем плохие и очень плохие поступки, по глупости своей, конечно, – и только потом, искупив вину, мы становимся лучше, то есть, умнее. Разве не так?

– Ты намекаешь на мои отношения с Мадонной?

– Боже меня упаси от такой бестактности; это, извини, на тебе шапка горит, я тебя за язык не тянул. Я говорю о вечном сюжете добро победит зло.

– Ты сказал, что я прекрасно усвоил логику совершенствования человека: не согрешишь – не покаешься. А мой грех тебе известен: это мои отношения с Мадонной. Мой крест. Следовательно, ты вольно или невольно ткнул меня в самое больное место.

– В таком случае – невольно; бессознательного во мне не меньше, чем у Христа.

– Это извинения или очередная шпилька?

– Право, не могу сказать. Не знаю. Я всего лишь человек. Как и господин И. Христос. А мы, люди, часто не ведаем, что творим.

– В данном случае ты, как бы это выразиться поделикатнее, ведешь себя как свинья. Практически, как Иуда.

– От Дисмаса слышу. Впрочем, вам с Христом виднее.

– Зачем ты затеял разговор о… о Сыне Божьем? Что бы ты там себе ни надумал, у тебя нет и никогда не будет доказательств. К чему эти недостойные эскапады, эта мелкая, низкая ересь?

– Но у меня есть доказательства.

– Доказательства чего?

– Доказательства человечности Христа – то есть, доказательства того, что он был всего лишь слабым человеком, как ты, да я. Христос не был христианином. Он вообще не был выдающейся личностью. Его вообще не было…

– Старая песня. Откуда у тебя могут быть эти доказательства? Ты что, свечку держал, когда Иисус с Понтием Пилатом разговаривал?

– Вот тут ты в точку, Адамыч. Свечку не свечку, но кое-что я в руках действительно держал. Не далее как сегодня утром. После чего решил тебя навестить. Я к тебе, можно сказать, с историческим визитом. Как историк к историку.

– Шел Иса к Мусе…

– Ну, примерно так. По моей версии – Публий к Пилату.

– Откуда у тебя доказательства, Петр Платоныч?

– А ветром надуло, брат. Ветром истории, в данном случае. Такое же чудо, как непорочное зачатие. Разве ты отрицаешь чудеса?

– Смотря какие.

– Вот именно – смотря какие. Те, что укрепляют твою веру, ты приветствуешь; те, что разоблачают ее, ты в упор не замечаешь. Нехорошо, брат, получается.

– Давай ближе к делу.

– Давай. Встрепенись и внимай.

3

За окном размеренно сыпал редкий рождественский снежок.

Петр по фамилии Своевременный (за которую немало пострадал в студенчестве; было искушение поменять ее на фамилию матери, урожденную Мишуркину, однако Петр устоял, принял свою судьбу, как подобает мужу просвещенному) рассказал удивительную историю. Прямо-таки библейскую.

Некто N., ученый-богослов, классик схоластики, давно, еще в XIII веке, случайно нашел рукопись, которую сначала принял за подделку. Это было «Евангелие от П.П.». Поскольку различных Евангелий в ту пору расплодилось великое множество, и сам жанр евангелия стал необычайно популярным, следовательно, склонным к ереси, наш богослов весьма скептически отнесся к очередному Евангелию, да еще от автора, неуклюже скрывшегося за дуплетом глухих губных, похожему на фырканье, – П.П. Рукопись долгое время провалялась в монастыре N., принадлежащему монашескому ордену, на полке, в келье настоятеля, который в силу своего авторитета выступил главным экспертом на предмет подлинности сомнительного документа; осенив себя крестным знамением, он развернул рукопись, чихнул, – и по прочтении нескольких строк решил, что перед ним дьявольские письмена.

Сразу после этого у почтенного настоятеля зарябило в глазах, и он слег в одночасье (хотя до этого слыл красноречивой иллюстрацией тезиса mens sana in corpore sano), а рукопись в ожидании окончательного приговора Генерала ордена засунули на полку, предварительно несколько раз обернув ее видавшей виды мешковиной, окропленной на всякий случай святой водой.

В принципе, какому-нибудь любопытствующему прохиндею-викарию не составило бы труда снять с нее копию, если бы его подначил бес (или человек епископа, на всякий случай приставленный к настоятелю: такое практиковалось сплошь и рядом, дело житейское): настоятель хворал долго и тяжко (был бы слабее телом – сгорел бы за считанные дни), а посетителей у него толпилось предостаточно, за всеми не уследишь. В конце концов, мученик, которого впоследствии канонизировал святой костел, так и не оправился от болезни и почил в бозе. Точнее, в судорогах.

Возможно, о рукописи бы и позабыли вовсе, но тут приключилась следующая история.

Новоявленный настоятель, бывший аббат, крепкий еще седовласый старик с замашками лютого инквизитора, занял келью своего предшественника. И в первую же ночь ему было видение. Не особо распространяясь о своих намерениях, настоятель наутро велел разобрать внутренние стены кельи, очевидно, с целью отыскать что-то, – как тут в руки работающих монахов вновь попала злосчастная рукопись. Бывший аббат пришел в неописуемую ярость и пожелал собственноручно сжечь послание дьявола, предварительно его зачем-то изучив.

Результат оказался плачевным, и даже шокирующим: как только настоятель взял в руки факел, на нем вспыхнуло одеяние из тонкого сукна (а по уставу полагалось сукно грубое) и окружающие оказались бессильны (или нерасторопны): он сгорел, словно тонкая свечка, скоро и ярко.

Долгое время не находилось желающих прикасаться к посылке дьявола; наконец, в соответствии с иезуитским замыслом Генерала ордена заставили это сделать великого грешника, еретика, неизлечимо хворающего болезнью легких. Еретик, подозреваемый в тайном отречении от веры, даже не осенив себя крестом, взял рукопись левой рукой (правая была изувечена пытками), и доставил ее в условленное место. Не чихнул ни разу. А через неделю выздоровел окончательно, от болезни легких не осталось и следа. Рука, висевшая плетью, стала подавать признаки жизни.