За буйки (сборник) — страница 42 из 51

Чем могут закончиться отношения между ним и ею? Смертью?

Я вас умоляю: это банальность, от которой тошнит; банальнее может быть только счастливый финал. Может быть, все таки немного счастья, может, прилепить счастливую концовочку, а? Желание счастливого финала так же вечно, как и невозможность его.

Ситуацию он и она мы можем расширить до треугольника – и вы попадете в болото банальщины (кстати, «болота банальщины», кажется, еще нигде не было. Первый?). Трансформируем ситуацию до масштабов квартета. Можем постепенно дойти до 17 человек. Все это уже было, было, было. Было. К сожалению, к сожалению, к сожалению. Можно даже изобразить народ – и этим вы никого не удивите: есть тысяча (и не одна) способов показать, полновесно воплотить неограниченное количество людей, необозримую массу и толпу. Было.

Если вы порассуждаете еще минут пять-семь, то придете к выводу (не вы первый), что вся возможная оригинальность кроется не в том, что вы скажете, а как вы это сделаете. Если вы дадите себе труд подумать еще минуты три (до вас это удавалось многим, очень многим), то поймете, что банальнее этого в литературе придумать ничего невозможно. Как раз попадете в «болото банальщины». Было.

Остается отложить в сторону стило и горько вздохнуть. Так, кстати, и до вас поступали сотни одаренных творцов (ибо бездари не страшатся банального, у них отсутствует страх банального и нюх на банальное). Бездарям особенно тяжело: среди них быть и в первой тысяче уже престижно.

В состоянии творческого кризиса обычно так и случается: стило в сторону и глубокий горький вздох. Вдох, выдох. Встав из-за стола, вы попадаете в какую-то кошмарную среду обитания: что бы вы ни сделали, что бы вы ни подумали, что бы вы ни ощутили – все это уже было, было, было.

Вы теряете себя, растворяетесь в общем, общедоступном, начинаете презирать любую оригинальность, воспринимая ее как изнанку банальщины (что само по себе, откровенно говоря, избито до банальности). Можно было бы пойти и утопиться, если бы и это не отвращало своей допотопной банальностью. Со смеху умрешь, прежде чем утонешь.

Жизнь банальна.

Горе от ума – банально.

Глупость – банальна.

Жизнелюбие, суицид – все банально до чертиков, до скуки.

Продать душу дьяволу, которого, между прочим, не существует?

До этого додумались раньше моего, и это, по слухам, не очень-то помогло умникам. Дьявол оказался до банального примитивным.

Стать неподкупным героем?

Встретить Ее (или просто ее, красивую)?

Писать иль не писать?

В очередной раз банально испортив себе настроение, я встал из-за стола и выругался весьма вычурно и оригинально.

Вскоре и это вошло в привычку.

2

Истории повторяются. Не удивлюсь, если уже был рассказ о том, как некто (имярек) писал рассказ.

Однако со мной случилась действительно небывалая вещь. Во всяком случае, не удивлюсь, если это окажется правдой. Нет, я не научился летать – вдруг и ни с того ни с сего (в современной литературе – это сплошь и рядом). Нет, со мной не случилось самой очаровательной нелепицы на свете: умереть – а потом воскреснуть, чтобы травить банальные байки о бессмертии души, срамя направо и налево неверующих.

Ничего такого дешевого небывалого со мной не приключилось.

Я просто подумал: если все на свете бессмысленно, то надо бессмысленность сделать своей религией, возвести банальность в культ и существовать, поелику возможно, среди себе подобных, довольствуясь тем местом под солнцем, местечком под луною и тою мерою корма, которые доступны тебе. Баста. Надо перестать быть единицей, а стать одним из шести миллиардов.

И я банально успокоился. Для меня началось новое летоисчисление. Я с радостью отказался от притязаний быть первым, решив раствориться где-то в гуще, в многомиллиардной середине – так, чтобы меня невозможно было найти. Банально? Разумеется. Но не банальнее, чем быть Наполеоном или Львом Толстым.

Все. Я замолчал. Превратился в банального Будду.

После трехдневного молчания я подумал (про себя, не вслух): а что если я, именно я, один из шести (пока я молчал, боюсь, набежало до шести с половиной) миллиардов, с убийственной ясностью обнаружил и вывернул наизнанку природу человека вообще, всех живущих шести-шести с половиной миллиардов и неизвестно скольких уже банально умерших? Один – за всех?

Эта мысль лишила меня обретенного было покоя. И дело не в том, что я ощущал себя первым (я презираю банальные чемпионские эмоции); дело в том, что мне страшно захотелось поделиться этим знанием о человеке со всеми остальными. Я как-то банально забыл, что они банально не интересуются сутью вещей, тщась всяк по-своему (у них ведь каждому – свое; тьфу, банальные канальи!), то бишь оригинально, приспособиться к банальной бессмыслице.

Итак, я потянулся к перу, перо к бумаге…

И все вернулось на круги своя. Мое оригинальное знание можно было представить только в банальной форме, а этого мне делать не хотелось по причинам, как говорится в таких случаях, изложенным выше.

Рассказ в очередной раз не получился; точнее, в очередной раз получился банальный рассказ о том, как некто (имярек) в результате сложной умственной коллизии – и т. д.

Было.

3

Потом мне показался интересным такой поворот сюжета: я как-то подозрительно весело и беспечно взвалил на свои плечи груз познания. Я все равно не переставал чувствовать себя единицей, несмотря на то, что фактически был одним из шести миллиардов. Они жили бессознательно, корча из себя уникумов; я же сознательно пытался раствориться без остатка среди этого планктона, который с замиранием сердца листал Книгу рекордов Гиннеса. У кого длиннее борода, у кого круче сиськи из силикона, кто дальше плюнет, кто нелепее помрет. Большие оригиналы. У каждого – индивидуальный отпечаток пальцев, неповторимая форма ушных раковин и уникальная радужная оболочка глаз. Как легко быть непохожим на других! Похожи все были только в одном: каждому хотелось выше, быстрее, дальше, сильнее. Джунгли, вмещающие популяцию двуногих количеством около шести миллиардов при соотношении особей мужского и женского пола в пропорции приблизительно 50 на 50. Написать вам рассказ, братья по крови?

Но злился я как-то несерьезно, понарошку; злость моя была игровым моментом. Я не унизился до банального противостояния «я – толпа», полагая, что я первым влез в эту Антарктиду. (Между прочим, стремление выделиться из толпы – главный мотив поведения человека толпы.) Я подумал: само понятие бессмыслицы производно от понятия смысл, или, по крайней мере, соотносимое с ним. Все таки я «один из», несмотря на то, что я – это я. Так, так, так. Что дальше?

А то, что все они являются еще и братьями по разуму, нравится мне это или нет. Братьями по коллективно рожденному смыслу. Вряд ли один, думающий, додумается до того, до чего додумались все, недумающие. Один может быть гласом всех?

Преодолевая отвращение к себе, к ним, ко всеобщей и вездесущей банальщине, я усадил себя за письменный стол, левой рукой вложил зеленую авторучку в правую – и…

Родился рассказ. Удивительнее всего, что он как-то счастливо не противоречил (или противоречил, но счастливо) всему тому, что я испытывал до сих пор. Правда в том, что рассказ родился из того, что предшествовало написанию, поэтому я записал то (см. Часть 1), что к рассказу (см. Часть 2), казалось бы, не имеет никакого отношения. По-моему – имеет. Одна часть без другой становится банальностью, а связанные вместе две части становятся одним целым. Неясно?

Скажу так: я был обескуражен смесью оригинальности и банальности – смесью, которая не дает мне покоя и по сей день.

Часть вторая

1

Вечерние облака были похожи на разложенные в камине раскаленные малиновые уголья, подернутые слоем усталого рыхлого пепла, – с той только разницей, что светящиеся изнутри опаловые облака были сливочного каления, а серый пепел, тревожно мерцающий белым жаром, имел бледный оттенок.

Да, я разглядывал облака. А что прикажете делать, если она не пришла?

Ее звали Ирина, у нее были муж и дочка. Это была благополучная семья, если не считать того обстоятельства, что Ирина любила меня, дочку и, как выяснилось после нашей встречи, совсем не любила мужа, который обожал дочку и с ума сходил от Ирины. А я…

Я любил себя и, как мне казалось, был неравнодушен к Ирине. Но больше всего на свете я любил покой. И волю. Может быть, любовь к покою была только проявлением любви к себе?

Может быть. Это вовсе не исключено. Я же не говорю, что я умный и не обещаю, что не стану противоречить себе. Я лишь утверждаю, что я любил себя. Мне и сейчас кажется, что эгоизм – корень наших достоинств, которые легко превращаются в наши пороки в первую очередь из-за недостаточной любви к себе. Да…

Был месяц август. Наш роман не тлел и не пылал – он дышал сильным, устойчивым жаром, словно еще не прогоревшие дрова в камине.

Я переживал тот сладостный момент, когда чувства к женщине становятся главным смыслом существования; потом, обратясь в сухой холодный пепел, он осыпаются нежным прахом, обнажая в душе мудреный архитектурный остов, поражающий смешением двух стилей: цинизма, переплетающегося с тоской по мечте.

Разумеется, такой роскошный дворец возводится в душе долго, и заканчивается подобное сооружение, как правило, годам к 40–45 (если в душе есть место и залежи многих, многих человеческих ископаемых; труд архитектора и инженера, то бишь светлой головы, – это само собой). Так при жизни фараонов им успевали возводить могучие пирамиды.

Чудесный возраст, нежный и основательный!

К этой поре обладаешь не только дачей с камином (где я безуспешно ожидал Ирину), но и дворцом в душе, несколько, возможно, неухоженным, однако несомненно великолепным.

Дворец этот – не только дом, в котором ты живешь, но и, как ни странно, приманка для одиноких, тоскующих женщин, обремененных или не обремененных семьями. Да…